Алекс считал, что его жизнь – это длинный, хорошо снятый и безнадежно занудный фильм. Главный каст: он сам, шестнадцатилетний циник с острыми углами; его мать, утонченная галеристка, разговаривающая с ним, как с потенциальным клиентом на неудачной выставке; и Лицей №17, стеклянно-бетонный монстр, где учатся дети таких же, как она, успешных людей. Сюжет: подготовка к поступлению в университет за границу. Жанр: психологическая драма с элементами черной комедии.

Он ненавидел эту роль. Поэтому отыгрывал ее с преувеличенным, почти карикатурным равнодушием. Всё – лицемерие, всё – игра на публику. Даже друзья были скорее фоном, статистами в его личном спектакле разочарования.

Пока в его безупречно выстроенный мир не ввалилась Катя. Вернее, она не ввалилась. Она материализовалась. В середине октября, после каникул, на месте пустующей парты рядом с его местом у окна.

С Катей что-то было не так. Не так, как со всеми. Она не пыталась вписаться. Носила не безликий школьный uniform, а какие-то потертые джинсы, огромный свитер с оленем и кипу разноцветных фенечек на запястье. Ее волосы, цвета темного меда, были собраны в небрежный пучок, из которого вечно выбивались пряди. Она говорила с учителями не снизу вверх и не на равных, а как-то… из параллельной реальности. Спокойно, уверенно, но с легким оттенком вежливого любопытства, будто изучала редкий вид животных.

Ее семья, как выяснилось из шепота сплетниц, переехала из какого-то маленького города на севере. Отец – инженер, мать – ветеринар. В Лицей №17 ее взяли по какому-то особому квоте для «одаренных из регионов». Алекс мысленно пометил ее как «провинциалку с претензией» и решил игнорировать.

Игнорировать не получалось. На уроке литературы, когда все обсуждали мотивы Раскольникова, она вдруг заявила тихим, но четким голосом:
«А мне его жаль. Не потому что он страдает. А потому что он верил в свою теорию, как в математическую формулу. А жизнь – она не алгебра. В ней слишком много неизвестных, которые никогда не вывести.»
Класс захихикал. Учительница подняла бровь. Алекс, не отрываясь от своего наброска в тетради (он рисовал карикатуру на одноклассника в виде хомяка), почувствовал странный укол где-то в районе диафрагмы. Это было слишком… точно. Слишком близко к его собственным мыслям, которые он никогда не озвучивал.

На перемене она не пошла в столовую, а достала из рюкзака яблоко и книгу в потрепанной обложке. Не молодежный роман, а «Братьев Карамазовых». Алекс, который считал себя знатоком человеческой натуры, почувствовал вызов.

Он подошел. Не из интереса. Из чистого, беспримесного снобизма.
– Достоевский в семнадцать? Смело, – сказал он, прислонившись к соседней парте.
Она подняла на него глаза. Серые, очень светлые. В них не было ни смущения, ни подобострастия.
– А что, есть рекомендованный возраст? – спросила она, откусывая яблоко.
– Есть рекомендованное понимание. Чтобы не скатиться в юношеский максимализм.
– А вы, значит, уже переросли? – в ее голосе зазвучала едва уловимая насмешка.
Он сжал губы.
– Я просто знаю, что всё уже придумано до нас. Все эти метания, поиски смысла – дешевый ярлык для тех, кому нечем заняться.
Она отложила книгу, внимательно посмотрела на него. Ее взгляд был таким же спокойным и изучающим, как на уроке.
– Интересная теория. Прямо как у Родиона Романовича. Только вы вместо топорика используете цинизм. Удобно. Сразу все вокруг становятся «тварями дрожащими». И можно не пытаться их понять.

Алекса будто ошпарили. Никто – НИКТО – не говорил с ним так. Не разговаривал на его языке, да еще и обыгрывал его. Он хотел ответить колкостью, отбрить, но слова застряли в горле. Он фыркнул и ушел, чувствуя себя не победителем, а глупым мальчишкой.

С этого началась их странная война. Война без объявления, без правил, почти без слов. Они сталкивались взглядами через весь класс. Он отпускал язвительные замечания вслух, на которые она не реагировала, лишь слегка вздергивая уголок губ. Она отвечала ему тихо, но метко, когда они оказывались рядом – у доски, в библиотеке, в очереди за обедом. Ее фразы были как тонкие лезвия: они не оставляли ран на виду, но резали по самому больному – по его самоуверенности, по его мнимой взрослости.

Однажды, после особенно унизительного провала на дебатах (он был слишком самонадеян и не подготовился, она же, выступая против него, разбила все его аргументы в пух и прах спокойной логикой и фактами), он в ярости ждал ее у выхода.
– Довольна? – прошипел он. – Устроила показательную порку «деревенской умницы» местному ботану?
Она остановилась, поправляя шарф.
– Ты не ботаник, Алекс. Ты лентяй. Очень талантливый лентяй, который боится стараться, потому что если стараться и проиграть – это конец. А так всегда можно сказать: «Я не готовился, мне было скучно».
Он остолбенел. Она повернулась и ушла, оставив его с этой горькой, невыносимо точной правдой внутри.

И тогда в его циничном, выхолощенном мире что-то треснуло. Он не мог ее игнорировать. Он начал ее наблюдать. По-настоящему. Заметил, что она всегда кормит бездомного кота у школьного забора, кладя еду в чистую бумажную тарелку. Увидел, как она на перемене между сложными математическими формулами в блокноте рисует на полях маленьких, смешных птичек. Услышал, как она разговаривает по телефону с младшей сестрой, и ее голос, всегда такой твердый и насмешливый с ним, становился нежным, терпеливым, по-матерински теплым.

Он понял, что она – не монолит. Она – целый мир. Со своей логикой, своей жесткостью и своей поразительной, необъяснимой добротой. И этот мир его затягивал.

Перелом наступил в музее. Весь их «историко-культурный» класс поехал на выставку современного искусства – проект его матери, между прочим. Алекс, как обычно, откололся от группы и с видом знатока (а он и был знатоком, выросшим среди этого) бродил по залам, внутренне критикуя каждую инсталляцию.

Катя стояла перед огромным полотном – абстракцией в черных, серых и кроваво-красных тонах. Название: «Экзистенциальная тревога поколения Z». Все вокруг делали умные лица, кивали. Алекс приготовился услышать от нее что-нибудь пафосное или, наоборот, едкое.

Она долго смотрела, потом тихо сказала, больше себе, но он был достаточно близко, чтобы расслышать:
– По-моему, это не про тревогу. Это просто грязь. И художник очень зол. Но не на поколение, а на то, что ему не удалось нарисовать то, что он хотел. Вот и замазал все черным и красным, чтобы не было видно.
Алекс замер. Это было гениально. Просто и гениально. Он подошел.
– Ты права. Художник – нарцисс и неудачник. Мама его выставила из жалости.
Катя обернулась. Не удивилась его присутствию.
– Твоя мама?
– К несчастью.
Они постояли молча, глядя на «шедевр».
– Мне нравится твоя версия больше, – наконец сказал Алекс, и это было самым честным, что он произнес за последние годы.
– Какая? – она посмотрела на него.
– Про грязь и злость. Она… человечнее.
Она улыбнулась. Впервые не насмешливо, а по-настоящему. Ее лицо сразу преобразилось, стало мягким, почти детским.
– Спасибо.

После музея они не присоединились к группе. Словно по молчаливому сговору, сели на ступеньки у входа. Шел мелкий, противный дождь. Город был серым и мокрым.
– Почему ты всегда такая… уверенная? – спросил Алекс, не глядя на нее.
– Я не уверенная. Я просто не боюсь ошибаться. У меня нет фасада, который нужно охранять. Не как у тебя.
– У меня нет фасада, – автоматически огрызнулся он.
– Ой, да ладно, – она рассмеялась коротко, беззвучно. – У тебя целая крепость. С подъемным мостом, рвом с крокодилами и табличкой «Посторонним вход воспрещен». Очень внушительно. И очень одиноко там, наверное.
Он не нашелся что ответить. Просто сидел, чувствуя, как дождь мочит его дорогие кроссовки, и слушал, как она рассказывает про свой город. Про лес за околицей, где можно заблудиться за пять минут. Про отца, который может починить что угодно, и маму, которая приносила домой раненых птиц и выхаживала их. Про чувство, когда ты – часть чего-то реального, а не декорация в чьем-то успешном интерьере.

Он рассказывал ей в ответ. Нехотя, скупо, потом все больше. Про пустые квартиры, где он жил с очередной няней. Про ожидания матери, которые висели на нем, как свинцовый плащ. Про свою ненависть к этому лицею, к этой жизни, которую он не выбирал. Он говорил, и крепость вокруг него начинала осыпаться, кирпичик за кирпичиком.

Они стали проводить время вместе. Не как пара – нет. Как два союзника на враждебной территории. Они готовились к экзаменам в читальном зале, и он, к своему удивлению, объяснял ей тонкости экономики, а она ему – запутанные литературные сюжеты. Он водил ее по своим «тайным» местам в городе – крышам с видом на ночные огни, заброшенным заводам, куда можно было пробраться. Она показывала ему свой город – через фотографии, через истории, через свое восприятие. Он учил ее цинизму как защите, она учила его – нет, не наивности. Устойчивости. Умению видеть суть, а не ярлык.

Он влюблялся. Медленно, неотвратимо, как в болезнь. Он ловил себя на том, что ищет в толске ее свитер с оленем, что сохраняет в телефоне ее глупые рисунки птичек, что ждет ее сообщений, коротких и без смайликов, но таких важных. Он боялся этого чувства. Оно не вписывалось в его сценарий. Оно было слишком живым, слишком опасным.

И Катя, казалось, относилась к нему с той же осторожной теплотой. Они говорили обо всем, кроме одного. Кроме них самих. Их связь висела в воздухе, хрупкая и невысказанная, как паутина после дождя.

Все рухнуло в апреле. В лицей приехала комиссия из того самого престижного зарубежного университета, куда Алекс должен был поступать. Идеальный кандидат: отличные оценки (подтянутые за последние полгода, и он знал, чьей заслугой это было), безупречный английский, проект, сделанный с холодной, блестящей эффективностью. Интервью проходило в кабинете директора. Алекс вышел оттуда с чувством пустоты. Он сделал все правильно. Он был идеален.

В коридоре его ждала Катя. Она выглядела взволнованной.
– Ну как?
– Блестяще, – сказал он, и голос прозвучал фальшиво даже в его собственных ушах. – Они почти гарантировали место.
Она кивнула, но в ее глазах промелькнула тень. Не зависти. Горя?
– Поздравляю.
– Катя, – он схватил ее за руку, не думая о том, кто может увидеть. – Это же… это просто вариант. Не факт, что я поеду.
Она мягко высвободила руку.
– Не ври. Ты поедешь. Ты должен. Ты для этого и создан. Чтобы блистать там. – Она говорила тихо, но каждое слово било точно в цель.
– А что… что насчет нас? – выдохнул он, наконец произнеся это страшное, прекрасное слово.
– Какой «нас»? – она посмотрела на него своими светлыми, теперь совершенно непроницаемыми глазами. – У нас нет никакого «нас», Алекс. Есть дружба. Есть взаимопомощь. Ты помог мне выжить в этой… стеклянной банке. А я, надеюсь, помогла тебе немного снять кору цинизма. Миссия выполнена.
– Ты не можешь так говорить! – его голос сорвался. – После всего…
– После всего мы остаемся собой, – перебила она. – Ты – Алексей Соколов, будущая звезда международного бизнеса. А я – Катя из маленького городка, которая вернется туда, чтобы учить детей литературе. Наши пути разошлись еще до того, как встретились. Мы просто шли какое-то время параллельно.

Она отвернулась и ушла. Быстро, не оглядываясь. Он не побежал за ней. Ее слова, холодные и точные, как скальпель, обездвижили его. Она была права. Ужасно, мерзостно права. Их миры были обречены на столкновение, но не на слияние.

Последний месяц учебы прошел в тумане. Они общались, как ни в чем не бывало. Готовились к экзаменам. Даже смеялись иногда. Но между ними выросла стена – прозрачная, незримая, но абсолютно непреодолимая. Он получил заветное письмо о зачислении. Она – приглашение из педагогического института в своем регионе.

На выпускном они танцевали. Один танец. По традиции.
– Прости, – сказал он ей на ухо под звуки старой, сентиментальной песни.
– Не за что, – ответила она. – Я ни о чем не жалею.
– А я – жалею, – признался он. – О том, что не смог… не успел…
– Успеть что? – она отодвинулась, чтобы посмотреть ему в лицо. – Сломать свою судьбу? И мою? Нет, Алекс. Ты все сделал правильно. И я – тоже.

Она уехала одной из первых, даже не попрощавшись толком. На его сообщения отвечала сдержанно, затем все реже. Он улетел за океан. Его новая жизнь была именно такой, как он всегда представлял: яркой, насыщенной, полной возможностей. Он учился, знакомился, путешествовал. Был успешен. И абсолютно, до тошноты одинок.

Он часто вспоминал ее слова про «фасад». Теперь его фасад стал реальностью. Он и был им. Внутри – пустота, которую не могло заполнить ничто.

Как-то раз, на втором курсе, он наткнулся в интернете на блог о русской провинции. Фотографии лесов, рек, старых домов. И вдруг, на одной из фотографий, он увидел ее. Она стояла на фоне деревянной школы, окруженная стайкой смеющихся детей. На ней был тот самый свитер с оленем, уже еще более потертый. Она что-то объясняла, и ее лицо было озарено тем же спокойным, уверенным светом, что и тогда, в музее. Подпись под фото: «Учительница Катерина и ее 5 «Б» на уроке на свежем воздухе. Тема: «Образы птиц в русской поэзии».

Он долго смотрел на эту фотографию. И понял, что она нашла свое. Свое настоящее, не стеклянное, а живое место. А он так и остался в своей красивой, пустой витрине.

Он закрыл вкладку. На улице был вечер, за окном его кампуса горели огни большого, чужого города. Где-то там, за океаном, в маленьком городке, о котором он почти ничего не знал, жила девочка, которая однажды заставила его почувствовать себя человеком, а не персонажем. И, возможно, это было главным, что он вынес из школы. Не дипломы, не знания, а память об этом чувстве. Горьком, болезненном, настоящем.

Он достал блокнот и на чистой странице попытался нарисовать птичку. Какую-нибудь простую, смешную. Но у него получались только четкие, холодные линии. Ничего живого.

Он отложил ручку. За окном пролетела одинокая птица, силуэт мелькнул и растворился в сумерках. Возможно, это был марабу. Или ворон. Или просто голубь. Он не знал. Он никогда не учился их различать.

Загрузка...