ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА I
Личный королевский сад
«В начале, — учит нас религия, — Бог создал небо и землю». Это сказано красиво и просто; очевидно, предполагается, что это должно быть и вполне понятно. Решительный, почти строгий тон этой фразы как бы не допускает ни вопросов, ни возражений. Старый, как мир, летописец, так кратко записавший эти великие события, был поэтом и придал слишком большое значение своему собственному жилищу — земле. Полное доверие, с которым он объясняет, что «Бог создал два светила великие — светило большее, для управления днем, и светило меньшее, для управления ночью», прям трогательно, а добавочное замечание как бы о чем-то случайном — «он создал также и звезды» — не может не вызвать в нас удивления. Какое нужно детское простодушие, чтобы так просто подойти к необъяснимой и жуткой проблеме Вселенной! Какая сосредоточенная и крепкая вера, чтобы объяснить творение бесконечных и вечных сил так понятно для его собственного ограниченного ума! Легко и естественно верить, что «Бог», или вечная сила Добра и Красоты, называемая этим именем, «создал небо и землю». Но что касается человека, тут часто бывает повод поверить, что в его создании принимала участие совсем иная и враждебная сила. Ибо небеса и земля полны гармонии, человек же — сплошной диссонанс. И не только он сам по себе диссонанс, но ему доставляет удовольствие вызывать и умножать диссонансы вокруг себя. Нередко с самыми ничтожными знаниями и по самому ничтожному поводу он со своими личными обыденными взглядами на религию, нравственность и образ правления идет прямо вразрез с неизменными мировыми законами и по отношению к таинственной Первопричине и Первоисточнику жизни почти всегда занимает одну из трех позиций: противоречия, отрицания или вызова. От начала до конца он мучится, изобретая средства подчинить себе или перехитрить природу, и умирает, разбитый на всех пунктах. Его цивилизации, династии, законы, право, обычаи, — все это обречено на гибель и полное забвение, все равно, как муравейник, который живет один вечер, а на другой уже истоптан. Он вечно работает, вечно строит планы — и все напрасно; восстанет природа — видимый и деятельный дух Божий — и сокрушит непокорное.
Но ведь не может быть действия без причины, — значит, должна быть разумная причина и для этой непрерывной траты человеческой жизни, этого постоянного упорного стирания человеческих усилий. Мы, словно дети в школе, сидим над задачей; нам нужно получить известную сумму, а мы постоянно путаемся в вычислениях и получаем неверный итог, и чья-то рука снова и снова стирает с доски написанное и снова и снова пишет данные для того, чтобы мы внимательно присмотрелись к ним. Может быть секрет наших неудач в борьбе с природой лежит в нас самих, в нашей упорной склонности вести только одну борозду на пути, который у нас зовется прогрессом, преследовать только материальные личные свои интересы. Будь это иначе — может быть мы и могли бы выйти победителями из этой борьбы, вплоть до победы над смертью.
Так думают многие из нас. — Так думал между прочим и один человек, пользовавшийся большим влиянием в этом мире, сидя на террасе королевского дворца, выходившего лицевым фасадом на море, и раздумывая над проблемой своей собственной жизни — может быть уже в тысячный раз.
«Что пользы думать? — говаривал один остряк при дворе Людовика XVI. — Это только ухудшает ваше мнение о других и о самом себе».
Сидевший на террасе находил эти слова справедливыми. Думать — вредная привычка и, как полагают, не очень свойственная великим мира сего, и в юности он избегал этой привычки. Он жил минутой и находил, что это самое умное. Но с годами какая-то завеса спустилась на усыпанный розами путь и скрыла его от глаз; а другая завеса медленно, вершок за вершком, поднималась, открывая новые и менее радостные горизонты, на которые ему не очень хотелось смотреть.
Перед ним широко раскинулось море, сверкая в горячих солнечных лучах; белоснежные паруса яхт и катеров то ныряли, то показывались снова, словно большие белые птицы, скользившие по пенистым гребням волн. В воздухе носился нежный запах фиалок. Внизу садовник срезывал нарциссы с окраин бархатных изумрудных куртин для украшения королевских покоев и белыми пучками складывал их на траву, не смея взглянуть в ту сторону, где, молчаливый и задумчивый, сидел другой труженик жизни. Этот другой в свою очередь делал вид, будто не замечает близости своего подчиненного, и таким образом два близнеца-человека, сделанных из одной и той же глины и обреченных после смерти обратиться в один и тот же прах, разыгрывали комедию перед самими собою и небом, на потеху Паркам. Закон, обычай, все ухищрения цивилизации поставили преграду между ними, запрещая низшему заговаривать с высшим, пока он сам не начнет разговора, запрещая и высшему вступать в беседу с низшим, чтобы тот не возомнил о себе и не возгордился перед своими товарищами. Так, из двух людей, которые от природы были только людьми и притом довольно правдивыми, человек сделал двух лицемеров. Один был садовник, другой — король. Белые нарциссы, лежавшие на траве, кротко готовясь к смерти, как обреченные в жертву девы, могли обратить правдивый взор на Того, Кто их создал; но у людей были в эту минуту не правдивые лица, а маски.
«C’est mon métier d’être Roi!» — говаривал один из многих мучеников величия. Бедняга! Вряд ли какое-нибудь другое métier сделало бы его счастливее. Ибо королевская власть не такое ремесло, которое можно бросить из прихоти или с легким сердцем променять на другое потому только, что оно надоело и хочется чего-нибудь нового. Это тяжкий и скучный труд, на который иные обречены от рождения, обязаны готовиться к нему, жить с ним и умереть. «Что мы будем делать сегодня? — спрашивал соскучившийся римский император. — Мне надоело даже убивать моих врагов!» «Даже»! И страннее всего, что есть люди, готовые отдать свободу и спокойствие духа за то, чтобы просидеть несколько лет на шатком троне, люди, искренно воображающие, что короли всегда счастливы.
Садовник собрал нарциссы, торопливо, но как-то смиренно крадучись, спустился по садовой дорожке и скрылся из виду.
Король остался один — или почти один, потому что совсем один он никогда не бывал. Конюший, камер-паж или, всего чаще и хуже, сыщик, — кто-нибудь всегда следил за ним, готовый кинуться на непрошенного неизвестного гостя, откликнуться на самый тихий зов.
Но, насколько королям доступно одиночество, он был один. Как он сказал своему секретарю, — ему нужно было обдумать на досуге некоторые, лично его касающиеся дела.
Мраморный павильон, в котором он сидел, был выстроен покойным королем, его отцом, для собственного своего удовольствия — в те времена легче было доставлять себе удовольствие, чем теперь. Его стройные, ионические колонны, лепные фризы, расписные потолки — все дышало весельем, грацией и красотой, неведомыми современному миру. С трех сторон из этого павильона открывался свободный вид на океан; алые и белые розы обвивали колонны; высокие, золотые мимозы струили аромат каждый раз, как их касалось дыхание ветерка. Стол, на котором его величество иногда писал свои письма, стоил так дорого, что, если б его продать, на эти деньги мог бы целый год кормиться маленький город. Роскошные меха также могли бы прокормить сотни голодающих семей. Каждая роза, склонявшая к нему свою прелестную головку, могла бы дать целый час радости больному ребенку. Так всегда говорят социалисты, забывая, что королю, если он устал и печален, вовсе не нужна эта роскошь, что без нее он был бы много счастливее.
В наши дни нелегко править страной, ибо настоящей автократии нет, и самому сильному человеку вряд ли удалось бы создать ее. Первоначальная идея верховной власти была великая и мудрая идея — самый сильный и самый храбрый, поднятый на щитах воинами при кликах одобрения народа, который добровольно выбирает его своим предводителем в битве и верховным главою в делах. Но прогресс разбил этот идеал, как и много других таких же красивых и вдохновенных.
Однако тот король, о котором мы здесь говорим, не страдал ни умственными, ни физическими дефектами. По внешности и осанке он смотрел настоящим человеком, годным скорее для того, чтобы быть поднятым на щитах своими товарищами-героями, чем для того, чтобы играть более или менее пассивную роль королевской власти. Хорошо сложенный, мускулистый, с небольшой головой, царственно-красиво посаженной на широких плечах, с резкими, правильными чертами лица, говорившими о гордости, непреклонной решимости и отваге, он прежде всего производил впечатление сильной личности, что не всегда бывает с ему подобными. Все его движения были исполнены спокойного достоинства; выражение лица не было ни глупым, ни чувственным, ясные темно-серые глаза смотрели прямо и твердо. Будь он простым смертным, он своей внешностью выделялся бы из толпы, — как король, он представлял собою замечательное явление.
Разумеется, в детстве его называли красавчиком — какой же наследник престола не был красавцем, по крайней мере, для своей няньки? А в ранней юности ему грубо льстили не только за красоту, но и за ум. Всякая попытка сострить, самая плоская шутка, придуманная им или повторенная, вызывала одобрительный смех восторженного хора сладко улыбающихся ему мужчин и женщин, приседавших и подпрыгивавших перед мальчиком, словно дельфины, перенесенные на сушу. И неудивительно, что он научился презирать дельфинов. Лет семнадцати — восемнадцати он стал задавать странные вопросы одному из своих наставников, ученому и чопорному господину, удивительно раболепному для человека с такими обширными, дипломированными знаниями. То был бледный, тощий старик, с лицом колдуна, прятавшимся между клоками седых волос, и длинной морщинистой шеей, на которой напрягались все мускулы, когда он ел, говорил или смеялся. Руки у него всегда были сырые и липкие, и пожатие вялое. Строго соблюдая этикет, он никогда не позволил бы себе такой дружеской фамильярности, как лишний раз пожать руку своему воспитаннику. Но тому доставляло злорадное удовольствие сжимать эти вялые пальцы крепко, до боли — и старик улыбался, молчал и терпел. А юный принц приставал к нему с вопросами, за которые, будь он не принц и не наследник трона, а сын бакалейщика, наставник наверное попробовал бы на нем свою палку.
— Профессор, что такое человек?
— Человек — существо, одаренное умом и рассудком, естественными процессами творчества дошедший до настоящего своего господствующего положения.
— Что значит господствующее положение?
— То, что он стоит выше всего остального животного мира.
— Разве уж он так много выше?
— Так принято думать.
— А мой отец — тоже человек?
— Разумеется. Что за вопрос!
— Почему же он сделался королем?
— По праву рождения и наследства.
— Значит, если человек — владыка всего остального мира, то король — больше чем человек, раз ему дозволено править людьми?
— Государь, извините, — король не больше, чем человек, но люди поставили его над собой, чтобы править ими, ибо он достоин того.
— В каком смысле достоин? Просто потому, что он родился, как я, наследником трона?
— Вот именно!
— Странный порядок! Но ведь над всеми людьми, — королями и простыми смертными, помешанными и здоровыми людьми — есть еще другая правящая сила, именуемая Богом?
— Сила есть, — как-то неуверенно подтвердил профессор. — Но в наше время небезопасно было бы пытаться объяснить природу этой силы, и для блага мы зовем ее Богом. Для народа национальное поклонение чему-нибудь высшему, стоящему вне нас и над нами, всегда было политической необходимостью; это доказано опытом. Мне лично никогда не удавалось ответить себе на вопрос, зачем это так должно быть, но это так.
— Значит, человеку, несмотря на его «владычество», нужно что-нибудь, стоящее выше его, чтобы упорядочить его жизнь, — с насмешкой заметил принц. — И даже короли должны склоняться или делать вид, что склоняются, перед царем царей.
— Вы очень удачно выразили это, ваше высочество. Его величество, ваш августейший батюшка, в этом отношении чрезвычайно аккуратен; он всегда присутствует при общественных молениях, и вы привыкли сопровождать его. Вам самим нужно будет принять себе это за правило и служить в этом отношении примером для своих подданных, когда вы будете призваны на царство.
Молодой человек иронически повел бровью и прекратил разговор. Но ученый наставник доложил обо всем королю, и тот счел необходимым прочесть ласковую, юмористическую нотацию своему сыну.
— Не вздумай сделаться философом. Философия заморозит в тебе твои лучшие побуждения и порывы благороднейшего энтузиазма; она вселит в тебя сомнения, сделает тебя чересчур осторожным по отношению к друзьям и равнодушным к женщинам вообще. Но зато она предаст тебя целиком, как беспомощную жертву, в руки одной женщины, когда эта последняя явится, — а она непременно явится. Нет существа более безнадежно безумного в любви, чем философ. Люби женщин, но не женщину.
— В этом отношении мне остается только следовать мудрейшему из примеров — вашему, государь, — возразил принц с фамильярностью более нежной, чем дерзкой, так как отец его был красивый и обаятельный мужчина, отлично знавший свою власть над слабым полом. — Но мне сдается, что любовь, если она только существует вне грез поэтов, неведома королям.
— Ты ошибаешься, — сказал король-отец, и в глазах его появилось выражение горечи и глубокой грусти.
Больше они не возвращались к этому разговору, но, когда король умер, на шее у него нашли золотую цепочку с медальоном, а в нем женский портрет и локон золотистых волос. Излишне говорить, что ни портрет, ни волосы не принадлежали покойной королеве, умершей несколькими годами раньше своего царственного супруга.
Лет двадцати юный принц полюбил или вообразил, что любит, девушку — милое создание, — вовсе и не знавшую, что он принц, и считавшую его просто студентом. У нее были кроткие, застенчивые глаза и робкий, но доверчивый взгляд, полный трогательной нежности. Принц, с его рыцарскими понятиями о чести, обещал жениться на ней и написал об этом отцу. Конечно, его тотчас же выписали домой и напомнили о его высоком назначении и невозможности для наследника трона жениться на простой смертной, а девушка, узнав, кого она полюбила, сочла за лучший выход схоронить свою жизнь и любовь в той самой реке, на берегу которой они вместе гуляли. Перед смертью она написала своему возлюбленному, и случайно письмо не было перехвачено. В нем была всего одна строчка, написанная круглым, полудетским почерком и залитая слезами:
— Государь — любовь моя — простите меня!
К чему описывать, сколько горя принес этот клочок бумаги юному принцу, как он неистовствовал, плакал, проклинал. Это была первая неправда, навязанная ему, как справедливость, законами страны, а он был тогда еще молод и великодушен и честен... Потом он понемногу усвоил себе привычки и рутину своих предшественников, хотя и не был таким образцовым «конституционным» государем, как его отец. Он больше походил на одного из своих предков, царствовавшего лет пятьсот назад, когда сила, ум и мужество давали миру больше владык, чем права наследства. Порой ему случалось делать необычные вещи, огорчавшие льстецов и тревожившие паразитов двора. Но царил он на юге, где горячая кровь всегда найдет себе извинение, а огневым темпераментом больше восхищаются, чем порицают его, и одного его слова, — ласкового, холодного или капризного — довольно было, чтоб повести по любому пути огромное стадо глупых модных овец, существующих лишь для того, чтобы есть и быть съеденными.
Порой ему хотелось окунуться в минувшие века, стоять, как его предок, с мечом в руке на высоком холме, наблюдая за ходом битвы, — слышать стук оружия, видеть блеск топоров и копий, и полет стрел, и развевающиеся знамена, и колесницы, взметающие пыль, и бойню людей. В те времена не перевязывали тщательно ран, не заботились о больных и увечных, знали только одно: «победа или смерть!» И былые свирепые воины были много красивее и величественнее, чем теперь... По правде говоря, мы живем в жалкое время, а жалкое время родит жалких людей. В нашу эру хваленого прогресса человек боится всего: болезни и смерти, бедности и обид, боится говорить, боится думать и чрезвычайно похож на высеченного ребенка, съежившегося под занесенной рукою небес и в страхе ожидающего нового удара. Но именно в этом отношении монарх, выведенный нами в этой бестрепетной летописи некоторых мыслей и движений души, скрытых от взгляда, но порою глубоко чувствуемых, мог назваться необычным: он не боялся ничего, ни даже себя самого, как короля.