
Падение во Тьму
Утро в конуре на окраине не наступало – оно сочилось. Тусклый, заляпанный свет пробирался сквозь грязное окно, оседая на въевшуюся пыль, смешиваясь с ароматом вчерашнего дешевого кофе и чем-то еще – приторным, затхлым, похожим на застарелое отчаяние. Дни Маркуса Уэйланда не текли – они застыли, превратившись в безвкусную, вязкую массу, как остывшая овсянка. Его "жизнь" сводилась к унылым ритуалам: давиться безвкусным завтраком, чувствуя, как крошатся надежды на зубах; бесцельно скользить по мутным водам интернета; часами пялиться в пустой экран, ощущая, как пустеет голова, пытаясь выдавить хоть строчку, которая не вызвала бы у него самого приступа тошноты.
Признания не было. Его рассказы – вычурные, мрачные, переполненные тревожными намеками и образами, от которых у нормальных людей сводило скулы, – возвращались издателями с вежливыми, бездушными отписками. "Слишком депрессивно", "неформат", "читателю нужно что-то светлое". Светлое? Маркус криво усмехался, чувствуя, как желчь подступает к горлу. Что он, затворник, питающийся пылью и разочарованием, мог знать о светлом?
Жалкое подобие независимости, едва позволявшее ему не умереть с голоду в этой башне из дешевого пластика и неоплаченных счетов, обеспечивали родители. Их звонки были предсказуемы, как приступы мигрени, и так же нежеланны. При виде знакомого номера на экране телефона его плечи невольно напрягались. Мать театрально вздыхала, в сотый раз интересуясь, не нашел ли он "приличную работу". Отец басовито бубнил о мужской ответственности, о необходимости "твердо стоять на ногах" и прекратить "эти глупости". Каждый такой разговор оставлял во рту привкус собственной никчемности. Они не понимали. Не хотели понимать. Ни его одержимости, ни тех видений, что преследовали его, ни той удушающей серости бытия, от которой он пытался укрыться в своих лихорадочных фантазиях.
Этот мир – мир коммунальных платежей, вечно недовольных лиц в автобусах, скучных обязанностей и осуждающих взглядов – казался Маркусу тюрьмой. Бесцветной, душной клеткой, стены которой сжимались с каждым днем. Стоило ли цепляться за такую жизнь? За эту бесконечную череду мелких унижений, несбывшихся надежд и тихого, неотвратимого увядания? Иногда, глядя в мутное небо или на безразличные маски прохожих, он ловил себя на мысли, что нет. Что где-то там, за тонкой, хрупкой пленкой обыденности, должно скрываться нечто иное. Нечто настоящее. Пусть даже чудовищное.
Именно поэтому он сбегал – в старый, продуваемый всеми ветрами дом на скалистом утесе, куда его тянуло с неодолимой силой. Там, где вечно беспокойное свинцовое море грызло гранитные клыки берега, он чувствовал подобие свободы. Внизу волны разбивались с глухим, утробным рокотом – единственным саундтреком его подлинной жизни, той, что протекала внутри его черепной коробки, в лабиринтах сознания.
Он писал о тьме – той, что таится в трещинах реальности, о древних, безразличных богах, чьи имена обжигают язык, о геометрии, способной свести с ума одним своим видом. Сам Маркус не знал, откуда приходят эти образы, эти запретные знания. С юности его преследовали странные сны, тихие зовы на грани слышимости, словно кто-то шептал из-за стены. Кто-то когда-то рассказал ему древние, полузабытые легенды о Великом Ктулху, и эти истории пустили ядовитые корни в его сознании, проросли цветами мрачного вдохновения – единственными яркими красками в его бесцветном существовании.
В тот вечер — или уже ночь? — Маркус сидел за своим старым дубовым столом в уединенном доме. Лампа отбрасывала дрожащий, неровный круг света на стопку бумаги. За окном выл ветер, словно оплакивая кого-то давно умершего. Он работал над новым рассказом, пытаясь ухватить ускользающее ощущение древнего, кощунственного ритуала. Слова приходили сами, ложились на бумагу, словно надиктованные кем-то извне, из холодной, звенящей пустоты между звездами.
И вдруг он замер. Строки, только что появившиеся на листе, показались ему чужими. Они вибрировали странной, неправильной энергией, от которой по коже пробегали мурашки, а волосы на затылке вставали дыбом. Это был язык, похожий на молитву, но обращенную не к свету, а к бездонной, голодной тьме. Ритм был ломаным, аритмичным, чуждым человеческому уху, а смысл… смысл ускользал, как песок сквозь пальцы, но оставлял послевкусие абсолютного, вселенского ужаса и странного, извращенного, почти оргазмического притяжения. Он не помнил, чтобы сочинял это. Оно просто просочилось сквозь него, как яд. Лишь позже он поймет — слишком поздно, — что случайно начертал "Псалом Принятия", фрагмент из давно утерянной, проклятой "Библии Азатота", текст, который был одновременно и ключом, и ловушкой.
Ему было двадцать восемь.
Охваченный лихорадочным возбуждением, смесью первобытного ужаса и восторга первооткрывателя, Маркус не мог держать находку в себе. На следующий день, вернувшись в городскую духоту, он встретился со своими немногочисленными друзьями: Хэнком Барлоу, Дереком Холлом и Сэмюэлом Григгсом. Они были его якорем, его связью с миром, который он презирал, но от которого все еще зависел.
Он показал им строки Псалма, сбивчиво, путано пытаясь объяснить их потустороннюю природу, ту дрожь неправильности, которую они вызывали, то ощущение холода, что исходило от самой бумаги. Реакция была предсказуемо тупой. Хэнк, прагматичный и приземленный, лишь хмыкнул, отмахнувшись. Дерек, вечно ищущий дешевых острых ощущений, но трусоватый, нервно хихикнул, потирая руки, хотя в его глазах мелькнул нездоровый блеск. Сэм, самый впечатлительный, побледнел, но быстро спрятал испуг за маской скепсиса, отведя взгляд.
"Маркус, ты опять за свое?" — протянул Хэнк, отмахиваясь, словно от назойливой мухи. — "Перечитал своих страшилок? Это просто набор слов, мужик. Жутковатый, не спорю, но не более".
"Серьезно, Уэйланд, ты нас иногда пугаешь," — поддакнул Дерек, скрывая любопытство за нервным смешком. — "Звучит как бред сумасшедшего. Может, тебе отдохнуть от своих чертей?"
Они смеялись, хлопали его по плечу, называли "нашим безумным гением", но в их смехе не было прежней теплоты. Сквозь него пробивался едва уловимый холодок, как запах формалина из приоткрытой двери морга.
Маркус ушел от них, раздавленный и опустошенный. Они не поняли. Не почувствовали. Он остался один на один со своей находкой, с ее леденящим душу величием. Он не видел, как после его ухода друзья переглянулись, обменявшись странными, тяжелыми взглядами. Не слышал, как Псалом, отвергнутый их поверхностным сознанием, начал свою тихую, черную работу в глубинах их подсознания. Как эхо его ломаного ритма засело в их головах, нашептывая темные, вязкие образы. Образы ритуала. Образы крови. Образы жертвоприношения.
Смерть Маркуса Уэйланда еще не наступила. Но обратный отсчет уже пошел, запущенный им самим и эхом проклятого Псалма в головах тех, кого он наивно считал друзьями. Его серая, скучная жизнь подходила к концу. На смену ей шло нечто иное. Нечто неизмеримо более страшное, но, возможно, и более настоящее.
