Родной песчаный берег далеко позади, впереди — острая галька, а между ними — сотни часовых кругов по темной большой воде. Пятнадцатилетняя девочка прощается с морем. У нее нет ничего, даже имени, которое пришлось оставить дома. Имен будет много, как трудностей и испытаний. Она здесь, чтобы стать матерью матерей.
Шестнадцатилетняя девушка бежит через древний лес. Каждое дерево кажется колдовским. Оплетенная их корнями, словно кольчугой, земля порождает людей, которые подчиняют своей воле диких животных. Колдуны берегут землю и хранят ее тайны. Узнать тайны — это первое испытание.
К семнадцати годам чужестранка получше местных знает их языки. Восток говорит по-хаггедски, шипит и свистит, как лопающийся на огне жир. На западе изъясняются по-берстонски, продолговато и громко, будто дудят в рожок. Объединенные общей властью, общей победой над заморскими захватчиками, эти люди все-таки разные, и тяжело стать своей одновременно для тех и других. Она справляется — в этом ее испытание.
Потом ей восемнадцать лет, она уже взрослая женщина. В день, когда у нее рождаются долгожданные дочери, низкие тучи сгущаются над колдовской землей. Хаггедцы идут в лес, ищут мудрости среди корней и веток. Берстонцы прячутся в избах и каменных крепостях. Солнце скрывает в ножнах лезвия лучей, и небо изрыгает кроваво-красный ливень.
Ганима должна понять, почему земля хочет крови, должна обменять кровь на силу, спрятанную в корнях, должна вернуть себе имя и вернуться домой. Путь домой — это главное испытание.
Пролог первый
Долг платежом красен, так говорят. Красен, как рожа батрацкая, сказала бы Тынка.
Она ничего не сказала, потому что сейчас подошла чужая очередь говорить. Тынка журавлем нависла над краснолицым Яном, задолжавшим ей семь серебряных с позапрошлого года, над головами у них растопырилась крыша торгового ряда, построенного к осенней ярмарке, чтобы не мешал дождь, а над крышей — безоблачное берстонское небо. Оно всегда могло вдруг разразиться кровавым дождем и еще подкрасить рожу должника.
Вся эта немая сцена напоминала скоморошье действо, которое Тынка видела на предыдущей ярмарке. Там было про уличную городскую девку, своим талантом так окрылявшую мужчин, что они от нее упархивали, не расплатившись. Потом девка попала под красный дождь, пролившийся на Берстонь в 1150 году от Великой Засухи, и, как многие в тот день, услышала в голове голос Матушки Земли. С каждым этот голос поговорил о своем. Уличной девке Матушка Земля объяснила, как правильно производить расчет.
Тынка сделала все точь-в-точь по скоморошьей науке: загородила Яну обзор большой округлой грудью, а сама пробуравила взглядом сальный лоб.
«Вот твои деньги, красавица», — должен был сказать Ян.
Вместо этого он прошипел:
— Ты шла бы куда идешь, — с напускным таким выговором прошипел, как будто в густых лесах Хаггеды вел с белками и лисами умные беседы, а не отлавливал зверье для продажи шкур.
Тынка наклонилась еще ниже.
— А чем это пахнет, Янчик, у тебя изо рта?
У нее была откушена часть нижней губы, поэтому вкупе с жидким волосом и широкой костью Тынка весьма внушала. Что еще остается одинокой вдове? Внушать — да взыскивать старые долги.
На Янчика наконец подействовало. У него изо рта опять потянуло горечью дурманящего порошка — и горечью сожалений, преследующей тех, кого ловят за употреблением, — когда должник произнес:
— Ну, на, возьми и отстань.
Он вынул из-под прилавка пять серебряных монет с красивым профилем владыки. Этого достаточно, чтобы считать поход на ярмарку успешным, но недостаточно за Янов выпендреж. И вообще-то Тынка — Мартына из Таловец, доброго здоровья — была батрачка грамотная, отходившая пару лет в сельскую школу и шедшая теперича в ногу со временем.
— А вершок?
С некоторых пор даже среди соседей принято стало давать деньги только в рост, поэтому Тынка тоже напряглась и вычислила, что за прошедшее время пять монет успели превратиться в семь.
Она чуть не просчиталась: Ян от подобной наглости раскраснелся уже по-злобному. Тынка успела сбить зарождающийся в нем ропот мягким шепотком:
— А я тебе дам глотнуть кислого молока.
Она показала намотанную на кулак бечевку, конец которой болтался петлей на шее увешанного бурдючками козла. Петля дернулась, и все вернулось на круги своя: прополоскав рот самым верным средством от дурманной горечи, Ян принялся дальше раскладывать перед собой лисьи хвостики, довольная Тынка прихлопнула потяжелевший кошель, а козел продолжил презирать сгущающуюся ярмарочную толкотню.
Широко разлетались по осенней Берстони листья, птицы и слухи. Ярмарка была тем местом и временем, где и когда все это сплеталось в плотный узел, чтобы затем рассеяться по миру до следующего раза. Тынке из дому досюда рукой подать — пешком дойти, точнее говоря, — и она осень за осенью оказывалась в этой толпе. Толпа всякий раз менялась, но не изменяла себе: воняла, пихалась и громко гудела на сотню голосов.
— …торг не уместен!
— Тут, понимаешь, такая вещь…
— …а покажи-ка…
— Я бы попросил!..
Гомон чуть-чуть стихал, когда кто-нибудь вбрасывал: «Идут законники!» — и толпа теряла в густоте и росте, пропуская одетых в темное людей, имеющих право из этой толпы по своему усмотрению выдергивать. Тогда на короткое время становились слышны отрывистое блеяние, гневное кудахтанье и по-настоящему любопытные толки.
— Так что там стряслось в шахтах?..
— А он ему: «Руби!..»
— Да говорят, царица наша совсем плоха…
Тынка приходила сюда за такими толками. Лет ей было чуть за двадцать, но самые интересные события в жизни уже остались позади, и только чужая, далекая, как горная вершина, жизнь служила теперь источником впечатлений. Слухи да скоморошьи кривляния — вот что развлекало грамотную батрачку Тынку, забывшую за ненадобностью берстонские буковки.
Она остановилась послушать про царицу. Та была еще вроде бы молодая женщина, но очень болела, и все хаггедцы только о том и беспокоились. Хотя местные тоже успели ее полюбить: с тех пор, как заключили соседи крепкую унию, царица Хаггеды стала и западной владычицей, а на востоке владыку Берстони называли царем. Они вместе выиграли большую войну, прогнав заморских захватчиков, и теперь правили единой страной как муж и жена. Тынка жила как раз у границы, которая совсем стерлась за полтора десятка лет, и разделяла общие переживания: кто знает, что случится, когда царица Нерис умрет.
— Новую коронуют, вестимо, — предположил батрак, разглядывая уцененный товар. — Она ведь уже и замуж вышла, как уговорено.
— Все равно девчонка, — презрительно бросил укутанный в плед старик, — да еще и хаггедка. Владыке она не дочь, с чего бы ей уступать?
— Ну, вот такой уговор.
Старик высморкался в край цветного покрывала.
— Еще бы среди господ кто-нибудь чтил уговоры. Ты брать будешь или нет?
Они не успели вовремя сменить опасную тему. Тынкин козел возмутился, когда молодой законник ловко спихнул рогатую голову с пути. Мгновение спустя длинные руки в черных перчатках вцепились в воротники батраков.
— Теперь с нами потолкуете, — произнес негромко другой законник, постарше, когда напарник передал ему половину добычи, — клятые разговорщики.
Добыча даже не пикнула. От покупателя просто не осталось следа, а с плеч старика на прилавок свалился обсопливленный плед.
Тынка вздохнула. Понаблюдав, как птичий помет склеивает пушистые кисточки покрывала, она направилась дальше в поисках других новостей и обсуждений.
Их доносилось со всех сторон предостаточно, но в этой части рынка сплошь на хаггедском языке: он, конечно, звучал красиво, шелестел, как змейка в желтой осенней листве, но слишком непонятно — значит, неинтересно. Стоило Тынке сделать еще пару дюжин шагов, сидящие на крыше вдоль торгового ряда голуби один за другим вспорхнули. Сквозь хлопанье крыльев и перепуганное курлыканье послышался сзади быстрый отрывистый топот.
На всякий случай покрепче прижав к поясу кошель, Тынка обернулась и ахнула: перед ее носом взметнулся рваный рукав. Из рукава торчали загорелые пальцы, собранные в маленький кулак. Кулак этот пролетел мимо. Тынка моргнула, осознав, что никто на нее не нападает, и увидела, как «никто», запутавшись в подоле, падает лицом в расквашенную прохожими землю. Девчонка, не разжимая кулаков, приподнялась на локтях, развернулась и выпучила глаза. Теперь наконец приблизился тяжелый топот: два резвых юнца гнались за чумазой оборванкой.
Подбоченившись, Тынка облизнула надкусанную губу и расставила ноги, заслонив девчонку от растерявшихся преследователей. Такое происходит на каждой ярмарке: бедняк тащит с прилавка сущую ерунду, а потом охрана ловит нарушителя и, «чтоб не повадно было», исполняет несоразмерное ущербу наказание. В отношении нарушителей они проявляли фантазию, которая вдруг иссякала в случаях с нарушительницами.
— Где же эти законники, когда они так нужны? — произнес с досадой голос из толпы, и кто-то согласно поцокал.
— Бе-е-е, — вякнул Тынкин козел, опуская закрученные рога.
Законники только мешали бы. У батрачки Мартыны из Таловец, которая успешно стрясла сегодня долг, вполне хватало запала на еще одно дело. Это при дедах-прадедах за колдовство вешали, а нынче она могла, горделиво выпятив грудь, встать со своим козлом на страже справедливости.
Так Тынка и поступила. Козел ударил землю раздвоенным копытом, и в ступне отозвался этот удар. Раздулись мохнатые ноздри, холодно блеснули острия рогов. Тынка тоже раздула ноздри, а рогов у нее, конечно, не нашлось, но ведь на то колдунье и надобен козел.
Охранники переглянулись. Качнув широкими бедрами, Тынка спросила с вызовом:
— Что хоть она украла-то, молодцы? Кренделек?
Один из юношей прищурил скошенные к носу глаза.
— Она ничего не украла, — ответил второй, закатывая рукав. — Она сломала весы.
— Неправда! — чуть слышно пискнули снизу. Девчонка разочек дернула за край Тынкиной юбки и прошептала: — Пожалуйста…
— Весы стоят своих денег, — поучительным тоном добавил косоглазый. — Их надо отработать. А я, между прочим, тоже умею вот так.
Он указал на товарища, который без выражения на лице выставил в сторону локоть и лишь тогда усмехнулся, когда на закатанный рукав уселась из ниоткуда взявшаяся морская чайка.
— А! — крикнула она и грозно взмахнула крыльями. — А!
Жуть как далеко от моря была эта клятая чайка.
Козлиное сердце где-то в животе у Тынки заколотилось сильнее. Плохи дела. Колдун, подчиняющий больших птиц, — сильный колдун, посильнее Тынки, которой хватает ловкости разве что на голубей. Она переоценила свои возможности. Теперь надо совсем переоценить положение.
Чумазая девчонка попискивала у Тынки в ногах. Юношей двое — и чайка, а козел один. На них все вокруг таращились. Наверное, даже Ян наблюдал с дальнего конца рядов, перегнувшись через прилавок. Отступиться и бросить девчонку уже нельзя.
Право оценки положения пришлось признать за охранниками.
— Сколько? — спросила Тынка.
Косоглазый пожамкал губами.
— Десять.
— Пять.
— Семь.
— Ладно, — бросила Тынка, радуясь, что он не сказал: «Восемь».
Теперь, отдавая Яновы деньги на доброе дело, она даже надеялась, что он наблюдает: пусть навсегда запомнит, как добродетель выглядит. Охранники, лелея по очереди чайку и кошель, убрались восвояси. Козел встряхнул рогами. Снизу проблеяли:
— Добрая госпожа…
— Да в каком хоть месте-то, — засмущалась Тынка.
Девчонка ей сразу понравилась. Тынка обхватила мягкий локоток, помогла бедняжке подняться на ноги, оглядела ее одобрительно: темненькая, пухлощекая, пухлогубая… Девчонка отряхнула грязную юбку и кое-как улыбнулась. Тынка сдвинула брови. К пухлым щекам и губам девчонки прилагалось беременное пузо.
— Мне некуда идти, — сказали губы, и глаза-угольки прожгли сердце насквозь.
Тынка покачала головой и мысленно постелила себе на полатях.
— Ну, продадим козла и пойдем домой.
Так у Мартыны из Таловец поселилась Ганна.
Они быстро поладили — совместный труд, он ведь всегда роднит. Дочка обездоленных беженцев Ганна оказалась на все руки мастерица: правила одежду, пряла, плела и ткала, готовила — объедение. Трудно представить, зачем и как она могла сломать торгашу весы, такая кроткая и осторожная.
— А я ничего не ломала, — продолжала настаивать Ганна даже месяц-другой спустя, когда за вечерним сбитнем обеих тянуло на воспоминания, — они напутали.
Тынка пожимала плечами и повитушьей рукой ощупывала растущий живот.
Постепенно она рассказала Ганне про своего покойного мужа, который ходил нетрезвым рыбачить на каменистый берег, и про родителей, сгинувших в поветрие сорокового года. Сороковой еще был годом войны и унии, но Тынка запомнила только чумные костры. С тех самых пор в Берстони не случалось больших бедствий, если не считать, конечно, кровавого дождя. Он сильно попортил всходы, особенно на западе, ближе к столице. И Тынке лицо попортил.
— Как? — удивилась Ганна.
Тынка прикусила нижнюю губу.
— Вот как. Мы с одним парнем тихо миловались в амбаре, а ливень вдарил — и парня вдруг разбила падучая. Так, бедолага, и помер с моей губой в зубах.
Ганна кивнула задумчиво и постучала пальцами по животу.
Пальцы у нее были длинные, совсем не батрацкие, а вот загар такой стойкий, будто она дневала и ночевала в полях. Уже и зима близилась, а Ганна не бледнела, хотя все реже и реже выходила из дома. Стесняется, догадывалась Тынка. Без мужа ходить брюхатой нехорошо. Приняв у вполне замужней соседки роды, с такими мыслями Тынка прошла мимо памятного амбара, а прямо навстречу вывалился из пустого дома дух.
— Ой, — произнесла Тынка и ущипнула себя за руку.
Она не спала, а дух оказался живым светловолосым человеком. Просто больно похожим на горемыку с падучей. Так ведь оно и бывает, когда братья — близнецы.
Вместо полного имени в детстве его называли Осек. Он пнул землю носком поношенного ботинка, поправил широкий ремень заплечного мешка, выругался под нос, заметил Тынку и улыбнулся.
— Как все тут поменялось, — сказал Осек. — Соскучился я. Привет.
— Доброго здоровья, — вежливо ответила Тынка. — Только твои-то…
— Вижу. — Осек шумно высморкался под ноги и, бережно перенося хромую правую, подошел поближе на пару шагов. — Все на погосте лежат? Покажешь?
Тынка согласилась. Курган мужа она как раз давно не навещала, а могильный холм несостоявшегося жениха бугрился неподалеку, по соседству с предками, близкими и не очень. Пока шли до погоста — долго шли, потому что «гадская хромота», — Осек повествовал в красках о столичной жизни, в которую погрузился после пройденной войны: стал самым юным гвардейцем в рядах владычьей стражи! Он, кажется, врал через слово, но с таким знанием дела, что Тынка заслушалась и споткнулась о курган.
— Дер-ржу, — протянул Осек, ловко поймав ее за плечи, и наклонился почти как в скоморошьей сценке. — А ты, я слышал, на ярмарке давеча выкинула кое-что.
Тынка, не жалея его хромоту и не торопясь твердо встать, задрала подбородок.
— С Янчиком или с козлом?
— А, даже так, — усмехнулся «самый юный гвардеец» и чмокнул ее в губы. — Даешь, Тынка.
Так у Мартыны из Таловец поселился Осек.
Ганна перепугалась, услышав в доме мужской голос, и не выходила здороваться до вечернего сбитня. Потом наконец осмелела, ткнула красивым пальцем в дорожный скарб и спросила:
— Где взял?
Тынка даже не сразу поняла, о чем речь. Осек тоже вначале приподнял бровь, потом хохотнул, из кучи вещей вытащил за рукоятку изогнутый в коромысло нож и подбросил в воздухе.
— С трупа смуглого гинават.
— Вражеский! — воскликнула Тынка.
— Трофейный, — поправил Осек. — Он у меня много лет, а так и не затупился.
— Понятно, — сказала Ганна.
Осек привычным движением убрал нож на место.
— Ты ведь из Хаггеды, да?
— Нет. Я просто издалека.
Тынка ткнула Осека локтем в бок, потому что еще на обратном пути с погоста предупреждала о Ганне и велела ту не расспрашивать: натерпелась обид девчонка, а до нее натерпелась мать — может, от тех самых гинават, — и не ему это прошлое ворошить. Одно дело, когда женщина говорит с женщиной. Совсем другое…
— Ай, — сквозь зубы произнес Осек, потому что Тынка в запале пнула заодно хромую ногу.
Зато бедную Ганну никто больше не донимал.
Она точно приносила удачу. Ее рукоделие украшало дом и иногда помогало кое-чем разжиться, погода зимой стояла хорошая, везде была тишь да гладь. Засыпая у Осека под теплым боком, Тынка всякий раз думала о весне: как та постучится скоро в заиндевевшую дверь, как наконец настанет новый пятьдесят пятый год и как у всех родятся здоровые дети.
Первой, конечно, должна разрешиться от бремени Ганна. В морозное утро Тынка собралась по ягоды, чтобы потом поить роженицу красным взваром и восполнять потерю отданной ребенку крови. Хорошая повитуха всегда о таком позаботится. Хорошей повитухе стоит позаботиться и о себе — вот потому Тынка, почуяв под воротом кусачий холод, вернулась домой, повязать платочек потеплее.
В ее доме стало жарко, как в плотной ярмарочной толпе. Толпа собралась поглядеть на пару скоморохов, изображающих случку дворовых собак. В роли кобеля выступал Осек, который пристроился сзади к поскуливающей Ганне. Скамейка шаталась, будто гнилые подмостки.
Какая ж ты интересная, зараза, жизнь.
Вытянув ладонь в сторону, Тынка оперлась на косяк и скрипнула половицей. Может, Осек это услышал, или потянуло по заднице морозом от двери — скамейка угомонилась вмиг, и раздалось удивленное:
— Ты… Тынка!
Ганна рывком опустила юбку и, развернувшись, скрестила руки над большим животом. С Тынкиных валенок натекла уже мелкая лужа. Из-под юбки у Ганны вода полилась ручейком.
— Кáнта! — со злостью выплюнули пухлые губы. — Ну вот опять…
Осек моргнул. Тынка не шевельнулась — но вздрогнула вдруг вместе с косяком и порогом. Все вздрогнуло. Земля вздрогнула. Ганна уселась на краешек клятой скамейки и широко раскинула загорелые ноги. От глухого удара пяток землю встряхнуло опять.
Рухнул с высокой полки глиняный кувшин. Снаружи закричали. Осек, не обращая больше на Тынку никакого внимания, начал быстро хромать туда-сюда по бьющемуся в лихорадке полу. Ганна бросалась короткими странными словами, будто собака, лающая на чужака.
Дом не принадлежал больше Мартыне из Таловец. Она только отметила мысленно, что Осек делает все неправильно, не так, как положено хорошей повитухе, вышла наружу и не закрыла дверь.