Детство всегда остается детством, даже если приходится на самые тяжелые времена. Но мне повезло: в мои детские годы в городе ночами горели фонари, отец уходил на службу по утрам и возвращался вечером, на рынке продавали яркие, как солнце, апельсины – и я понятия не имела, что может быть по-другому. Самым страшным несчастьем мне казался автомобиль, столкнувшийся с телегой: лошадь хрипела и билась на земле, пока вокруг толпились растерянные люди – и этот случай врезался мне в память...
Кое-что о годах, предшествовавших моему рождению, мне рассказывали, но я не очень-то задумывалась над тем, что слышала: у детей на сложные вопросы – свои ответы. Свой мир, не тождественный миру взрослых.
Шепотом мы пересказывали друг другу истории о том, что в фонарях горит драконий огонь и хранит наш город от беды: Гнилой Тэд-фонарщик от заката до рассвета бродит по улицам с факелом и лесенкой, приглядывая, чтобы пламя не гасло, а на день сохраняет его в подвалах заброшенной ратуши. Каждый из нас готов был поклясться, что хоть единожды видел Гнилого Тэда на расстоянии вытянутой руки и слышал стук деревянных башмаков. Бабушка сердилась и говорила: такие истории – про мертвецов и чудищ – нашептывают людям синие муравьи, забираясь в ухо, а от муравьев хорошего не жди...
Драконы в наших краях не появлялись пол столетия, Гнилой Тэд умер и того раньше – если вообще когда-нибудь существовал. Но взрослые сами нет-нет, да оставляли у ближайшего фонарного столба винные бутылки с парой глотков на дне и другие подношения. Призрак был непривередлив – а беспризорные мальчишки, не стеснявшиеся угощаться этой снедью, тем более.
В нашем детском кругу лишь у меня одной была полная семья: мама, папа, да еще бабушка с дедом. Остальных растили матери или старики, а некоторые вовсе жили в приюте, или – сбежав из приюта – в катакомбах. Все иногда друг другу завидовали: одни – домашнему теплу и сытости, другие – бродяжьей вольнице, но, по большей части, мы неплохо ладили и летом проводили вместе по много часов в день, выдумывая себе разные занятия или просто шатаясь по городу. Охотились с рогатками в катакомбах на летучих мышей, объявив их драконами; воровали у зазевавшихся лавочников еду, за что бывали биты; выманивали Гнилого Тэда на бочонок с прокисшим вином...
На Сиреневой улице, которая начиналась сразу за разрушенной ратушей – излюбленным местом наших встреч – всегда, сколько я себя помню, растекались огромные лужи. Одна была намного больше других. К ней кренился, странно изгибаясь железным корпусом, фонарь. Взрослые говорили, лужа натекала в старую воронку от бомбы, но мне, десятилетней, такое объяснение не нравилось.
– Это море, – заявил однажды Никул.
Стоял жаркий летний полдень, и мы спасались от солнца в тени раскидистого дуба неподалеку. Сирень здесь давно погибла, но огромное дерево, которое помнило ратушу еще целой, удивительным образом уцелело во всех перипетиях, и даже Никул, рассевшийся на ветке, был для него нипочем.
– Это море, – повторил Никул. – А мы – первооткрыватели. И должны придумать ему название.
Я подумала, что любой прохожий, хоть раз промочивший на Сиреневой улице ноги, мог бы оспорить наше первенство, но мне не хотелось возражать; куда приятней было смотреть на облака, отраженные в воде, и мечтать.
Никул, высокий и широкоплечий, часто сбегал из приюта к деду, который нищенствовал и не мог его воспитывать. Он носил засаленную синюю бандану, ходил в развалочку, лихо сплевывал через дырку от зуба – и, как мне казалось, действительно походил на моряка.
Но главным задирой у нас выступал не он, а Джафар, компенсировавший щуплое сложение хорошим ударом, быстрыми ногами и взрывным характером.
– Если каждой луже название выдумывать, слов не хватит, – авторитетно заявил Джаф. – Лужа она лужа и есть.
– А вот и нет! – сразу возразила Юна. – Слов на свете сколько угодно. Только ты их не знаешь, потому что не умеешь читать.
Юна была мне ровесницей, и ей давно нравился Джаф. Поэтому она постоянно с ним спорила, пытаясь приобщить к чему-нибудь неразрушительному или просто обратить на себя внимание.
– Ну и как назовешь лужу, грамотная наша? – огрызнулся Джафар.
– Си... сиреневая, – промямлила Юна.
Все, конечно, засмеялись.
Мне стало за нее немного обидно. Если настоящее море – где-то на юго-востоке и нам никогда его не увидеть, то что, уже и помечтать нельзя? У нас была в городе всего лишь речка в двух кварталах отсюда, широкая, но мелкая и заросшая кувшинками: ходили по ней только весельные лодки – в ней и рыбы-то почти не водилось.
– Пусть будет море Мечты, – сказала я. – Мечтательное море. Фонарь наклонился к нему, потому что днем спит. А во сне мечтает стать маяком...
– Неплохо, – одобрил Никул.
– Еще скажите, что вот та ворона – это чайка, – снова огрызнулся Джафар.
– А вот и скажем. – Никул ухмыльнулся.
– Ну и дурак!
– От дурака слышу!
– Смотрите! – воскликнула Юна, показывая на новоявленное "море". – Смотрите сюда...
По морю Мечты плыли корабли.
***
Мы в тот день были на улице не одни: взрослые в такой час еще сидели в конторах, стояли у станков на фабриках, или, вернувшись с рынка, стряпали обед – но около двухэтажного кирпичного дома мастера Бахира прохлаждались в тени двое его подмастерьев. Мы были знакомы, немного общались, но три-четыре года разницы в возрасте – препятствие для детской дружбы плохо преодолимое: старшие смотрели на нас со снисходительным любопытством, лишь изредка вмешиваясь в наши дела.
Абана Бахира в городе называли волшебником. Профессор Зедден – такой же, как и Бахир, седеющий мужчина в потертом на локтях пиджаке и в очках с толстыми стеклами, который иногда приходил поговорить с учителями в школу, где я училась – был с Бахиром дружен. Но, когда они ссорились, обзывал того обманщиком и шарлатаном; а ссорились они в ходе "диспутов" за бутылкой бренди постоянно. Джафар, слыша в приоткрытое окно их витиеватую ругань, всегда говорил, что проще было б им попросту оттаскать друг друга за бороды, чем ломать языки.
Бахир иногда подкармливал нас и давал посмотреть на небо в телескоп, а Зедден однажды провел в музей при Университете, где хранилось чучело двухголовой собаки, драконий коготь и всякие мудреные алхимические приспособления. Иногда я задавалась вопросом: "Что такое волшебство?" – но отец только плечами пожимал: он не видел разницы между заклинанием и какой-нибудь новомодной лебедкой с электроприводом. Волшебство оно и есть волшебство, как тут объяснишь? Мастер Бахир на мои расспросы хитро улыбался. "Волшебство – расширение границ возможного, – говорил он и стучал себя узловатым пальцем по виску. – Вырастешь – я тебя научу...".
Подмастерья помогали ему по хозяйству и под его руководством постигали науки, о которых мы еще и понятия не имели, и, конечно, не упускали случая козырнуть перед нами мастерством.
Рыжеволосая девушка с усыпанным веснушками лицом, Генриетта, до того прислушивавшаяся к нашему спору, теперь сидела у края лужи и водила ладонями над водой. Ее напарник, темноволосый и смуглолицый парень по имени Рагим, смотрел на подругу со смесью гордости и досады. Но едва ли Генриетта замечала его взгляд, полностью сосредоточившись на маленьких бригах и фрегатах, отправлявшихся из-под ее рук в большое плавание по морю Мечты.
Я подбежала посмотреть поближе. На палубах суетились крохотные полупрозрачные человечки: крепили такелаж, поднимали паруса. Один, забравшись на мачту, уставился на меня в подзорную трубу. Я помахала ему рукой.
– Обман! – Идиллию прервал сердитый возглас Джафара и метко брошенный желудь, разломивший корабль напополам. – Гадость! Вы разве не видите – это все обман?!
– Но красиво же! Зачем портить? – вступилась за человечков Юна.
Безо всякого успеха: Джаф ярился, кричал, метал желуди один за другим. На море разворачивалась трагедия: корабли ломались, опрокидывались, сталкивались друг с другом... Человечки еще некоторые время барахтались в поднявшихся волнах, но потом становились тем, чем и были – каплями мутной воды.
Джаф бы и на Генриетту, пожалуй, набросился, если бы подоспевший Рагим не отвесил ему подзатыльник.
– Что на тебя нашло, мелкий?! – Рагим взял его за шиворот и крепко встряхнул. – Ну-ка извинись перед Дженой!
Но Джафар упрямо поджал губы:
– Это – обман... А должно быть – по-настоящему. Где-то так и есть. Настоящее море. Настоящие корабли с матросами, которые борются в бурей, пока мы тут играемся. Настоящая жизнь...
К моему удивлению – Рагим вдруг отпустил его, отряхнул ладони и медленно пошел прочь.
Генриетта, бросив на нас последний обиженный взгляд, поспешила за ним.
– Человечки все равно плыли на верную смерть, – прошептал мне Никул. – Они разбились бы о скалы: маяк ведь не горит...
При свете дня надобности в маяке не было никакой, но я кивнула. Мне тоже хотелось представить произошедшее трагической неизбежностью.
Вечером, как только зажглись фонари, мы с ним вернулись к луже с ореховыми скорлупками и тетрадкой, которую я утащила из дома, и снова пустили по воде кораблики.
Получилось нечто среднее между настоящим и ненастоящим: игрушка, которая не притворяется ничем, кроме игрушки. Джаф презрительно фыркал, но, в конечном счете, к нам присоединился; Юна поймала в траве гусеницу, посадила ее на самый большой корабль и следила, чтобы тот не потонул. По небу еще тянулась оранжевая полоска заката, пронзенная полуразрушенным шпилем, и последние лучи солнца отражались в стеклах фонарей... Я старалась делать игрушечные суда как можно изящнее: мне казалось, что Генриетта, а с нею Рагим и мастер Бахир тоже подглядывают за нами из окон второго этажа. Возможно, так оно и было на самом деле.
Этот долгий, красивый и мирный вечер запомнился мне, хотя впереди у нас оставалось еще немало таких вечеров.
Но все когда-нибудь заканчивается. Через пять дней ночной дождь потопил остатки нашего самодельного флота; через пять лет долгое перемирие было нарушено. Погасли фонари и завыли сирены. Над городом прошли самолеты: сначала наши, маленькие и юркие, потом чужие, острыми клювами вспарывавшие воздух. Говорили, ради того, чтобы оснастить новые машины надежной броней, "они" убили последних драконов...
Врага всегда называли "они", и никогда – так, как он называл себя сам. Враг был далеко, но ближе, чем казалось: его оружие дотягивались всюду. Как впрочем, и наше.
Началась война.
***
Человек быстро привыкает ко всему. К тревожным передовицам газет, светомаскировке и опустевшим прилавкам. К сиренам и к эшелонам с раненными; к угрюмым лицам и траурным платкам... Вокруг всегда хватало нужды и горя; теперь их стало еще больше – и что с того? Война началась, а жизнь продолжилась.
Я окончила школу и поступила в Университет по протекции профессора Зеддена: очарование алхимической лаборатории мастера Бахира развеялось вместе с дымом над ней после попадания зажигательной бомбы. Разговоры о «границах возможного» остались в прошлом: в новое время волшебство, по меткому выражению Зеддена, стало «очень точной лженаукой» – наукой об убийствах. Здание пострадало не сильно, но Бахир переехал ближе к окраинам, в новый одноэтажный дом, где больше не наблюдал за звездами и не искал философский камень: он создавал взрывчатку и яды, придумывал техники, способные свести человека с ума. При всем уважении к старому волшебнику и его, без сомнения, нужным занятиям – мне не хотелось идти по его стопам. Зедден, вспыльчивый и до крайности упрямый, тоже не выглядел примером для подражания, но мы с ним хорошо ладили. Он знал чрезвычайно много, и любил знание ради самого знания.
Время шло. Чужие самолеты теперь пролетали над городом реже, но война продолжала уносить людей: случайными снарядами или блеклыми квадратами писем с гербовой печатью, старыми ранами и тяжелой нуждой, бессильными вздохами врачей и медицинских сестер. Мы изменились и повзрослели; менялся и город. Старую ратушу еще в начале войны разобрали до фундамента, пустив камень на укрепление бомбоубежищ в катакомбах. Даже Сиреневая улица стала не та, что прежде, а наше "мечтательное" море после засухи сжалось в границах и обмелело вплоть до невозможности напугать сколь-либо опытного пешехода.
В бывшем доме волшебника на первом этаже сделали пекарню: пригодились большие печи. При пекарне вскоре открылась маленькая кофейня... И хотя стены кое-где оставались черны от копоти, по вечерам в ней нелегко было найти свободное место. Зерна с трофейных плантаций стоили дешево, а измотанные неопределенностью и заботами люди чувствовали нужду друг в друге. Жители окрестных домов цедили густой кофе с имбирем, глазели на закат, обменивались новостями и спорили о будущем.
В один из теплых осенних вечеров я встретила за столиком Рагима. В черном мундире с капитанскими погонами, перевязью волшебника и пустым рукавом он смотрел, как ветер гонит по лужам опавшие листья.
– Привет! – сказала я, совершенно не представляя, что следует говорить в таких случаях. Это все равно было лучше, чем ничего: неловкие слова редко оказываются хуже неловкого молчания.
Рагим так же неловко, но крепко обнял меня единственной рукой и стал расспрашивать про наших. Отчего-то первым делом он спросил про Джафара – и тут я могла лишь опустить глаза. Джаф так и не вернулcя в приют. Он был хорошим другом, без раздумий вступался за каждого из нас, но себя отстоять не смог: бродяжничал, подворовывал, и до «настоящей жизни» не дотянул, бесславно получив под лопатку нож в какой-то уличной стычке. Он умер, как жил – без сомнений и сожалений: все сожаления остались нам.
Мы вместе иногда приходили к общей могиле, где он был похоронен под серым камнем без имен и дат, вместе с другими такими же бедолагами. Юна работала в госпитале медсестрой; Никул учился в летной школе и весной должен был выпуститься. Я недавно закончила Университет и работала там же, числилась ассистенткой Зеддена.
– Вот как, – пробормотал Рагим. – Зедден, значит.
Мы допили кофе и пошли вдоль обмелевшего моря Мечты. Он сильно хромал и опирался на трость.
– Зедден, значит, – повторил он. – И чем же ты у него занимаешься? Строишь самолеты?
– Синими муравьями, – сказала я. – Самой бесполезной вещью на свете.
– Зачем? – удивился он.
Это было не так-то просто объяснить. Не могла же я заявить, что мне просто-напросто нравилось общество насекомых – больше, чем общество людей?
– Когда-нибудь война закончится, – сказала я. – И когда она закончится – в мире должно остаться место для синих муравьев.
Я ожидала насмешки или осуждения, однако Рагим взглянул задумчиво, куда-то мимо меня.
– Я в таком ничего не понимаю. Но Джене, – он всегда называл именно Генриетту так, – понравился бы ход твоих мыслей. В тот раз, помнишь? – она хотела показать вам чудо. Маленькое и красивое чудо. Это не было обманом.
– Да, – сказала я, и задала вопрос, который должна была задать – даже заранее зная ответ.
Рагим изо всех сил старался сохранить обыденный тон:
– Она служила корабельным иллюзионистом на «Анне Великой». Флотские называют волшебников «фокусниками», однако берегут... Но «Анну» потопили с воздуха в конце весны. Взорвался боезапас: выжили только юнга и четыре матроса. А Джену вместе с остальной командой забрало море.
– Вот как, – пробормотала я, совершенно не зная, что еще сказать. Про гибель нашего крейсера я читала в газетах, но на знала, что Генриетта была на борту. – Соболезную...
Мы стояли на берегу огромной лужи, и тощая ворона на колпаке фонаря отражалась в воде – но была совсем не похожа на чайку.
– Тот юнга написал мне письмо, – сказал Рагим. – Постарался, узнал полковую почту. Рассказал, как все случилось... Он был очень привязан к ней: Джена ведь всегда любила возиться с младшими. На вас она тогда не на шутку обиделась, но простила всех, даже Джафа, уже через три дня... Беспокоилась, как сложится его дальнейшая жизнь.
Было очень тихо. И уже почти темно: начинался комендантский час.
– Это правда, что они пустили последнего дракона на обшивку самолета? – спросила я, чтобы оборвать паузу.
Рагим пожал плечами:
– Не знаю. Но самолеты у них, что надо.
В тот вечер я так и не решилась спросить, что произошло с ним самим. По пустынным улицам он проводил меня до дома: дорогой мы болтали о всякой чепухе... Лишь намного позже я услышала, как его батальон своими силами наводил через южный приток Хитроба переправу и много дней удерживал плацдарм во вражеском тылу, за что Рагим был награжден и повышен в звании; и как в командный блиндаж попал снаряд, искалечив его и всех, кого не убил.
Сам Рагим считал эти воспоминания не слишком важными: они все еще оставались для него обыденностью, как изнуряющая жара для сталевара или въевшийся в кожу запах хлорки для врача.
***
Синие муравьи – удивительные создания. С ними связано больше легенд и поверий, чем с драконами. Но среди этих историй нелегко отыскать правдивую. Синие муравьи не желтеют от лунного света, не выползают из-под ложа неверной жены и не заползают непослушным детям в голову, не приносят несчастий, не приводят к кладам, не возвращают мертвых к жизни. Они похожи на обычных мурашей, только крупнее
Иногда на брюшке у синего муравья возникает черная точка. Вскоре в его поведении появляются изменения; естествоиспытатели прошлого назвали их муравьиной аменцией. Больная особь хаотично перемещается по муравейнику, отлынивает от работы, а потом нападает на сородичей. Обыкновенно после этого особь погибает, но у тех, кто вступил с ней схватку, через некоторое время тоже появляются черные точки, и все повторяется... После того, как муравьи с отметиной оказываются в большинстве и убивают королеву – вся семья очень быстро погибает; к созерцательному труду меченные не способны.
Еще в бытность свою аспирантом Зедден выяснил, что черная точка – ничто иное, как грибок, поражающий не только хитиновую оболочку, но и мозговые ганглии насекомых. Лечения, однако, найти не удалось. Когда-то синие муравьи считались перспективными борцами с вредителями, но позже их отнонесли к вымирающим видам. Хотя популяция все еще была велика – число известных муравейников стремительно сокращалось. Интересовались синими муравьями только энтомологи – и музыканты. Звуки, доносившиеся иногда из глубины муравейников, можно было назвать песней лишь с некоторой натяжкой: щелчки, потрескивания, посвисты, монотонный гул на разных нотах... Но разнообразие и странная гармония муравьиной песни очаровывали. Стридуляционная система синих муравьев не казалась слишком развитой; никто не понимал, как им это удается. Вскрытые муравейники не звучали.
– Ты не задумывалась, отчего вокруг этих созданий столько разных сказок? – спросил меня как-то Зедден. – Они как будто приманивают к себе загадки и чудеса.
Возможно, этот вопрос стоило адресовать мастеру Бахиру – но тот теперь занимался оружием. А потом и вовсе умер: в конце осени, спустя месяц после возвращения Рагима.
Хоронили старика ученики и старожилы Сиреневой улицы. Я тоже положила в гроб две зимних гвоздики. Бахир, облысевший и исхудавший, с натянутой на скулах кожей в мелких язвах, совсем не напоминал себя живого... Шептались, что это вещества, с которыми он работал, состарили его до срока и свели в могилу.
Зедден цедил крепленое вино и смотрел в пол: в прошлом близкие приятели, они с Бахиром давно почти не общались – как поссорились из-за какой-то ерунды, так и не успели помириться, а потом вмешались секретность, занятость и прочее, прочее.
Помянули, постояли с четверть часа на холодном ветру и разошлись: за годы войны город устал от похорон.
Люди все чаще с утра до вечера ходили хмурые и подавленные; только Рагиму, отпустившему бороду и набравшему прежний вес, все было нипочем. Закончилась осень, пролетела зима, а он все так же, подвязывая пустой рукав, выглядел умиротворенным.
– Не понимаю я тебя, парень, – сказал он Никулу на проводах. – Зачем сам лезешь в пекло? Авось еще распредели бы в тылы: подзаработал бы монет...
Никул, сияющий лейтенантскими ромбами на новой летной форме, только хмыкнул: он сдал экзамены на отлично, написал рапорт об отправке на фронт и в ближайшие дни должен был вместе с другими выпускниками выехать в полк. По этому случаю мы и собрались в кофейне: я, Юна, взявшая выходной, Рагим, сам Никул и Тобиас, мой университетский приятель. Он мне давно нравился; я ему – кажется, не слишком: пожалуй что, поначалу он имел со мной дело только ради контакта с Зедденом, но постепенно мы сдружились и стали общаться вне Университета.
Было дождливо, потому мы собрались не на веранде, а внутри.
Рассевшись на плетеных стульях вокруг низкого столика со снедью, легко было философствовать и представлять себя кем-то не тем, кто ты есть на самом деле. На закопченных стенах кофейни висели, в сколоченных из дощечек рамах, репродукции старинных картин: цветущие сады, высокие замки, корабли, на которые Рагим избегал смотреть. Он тоже по случаю проводов был в форме, но его капитанские ромбы давно потускнели.
– Война – как муравьиный грибок, – сказал Тобиас, ни к кому не обращаясь. За толстыми стеклами очков выражение его глаз прочитать было невозможно. – Бессмысленная зараза, которая, захватив одного, поражает всех и разрушает все, к чему прикасается. Я ненавижу войну.
Как и все, он потерял многое, и даже больше: его семья погибла в одной из первых бомбардировок.
– Но лишь победив, мы сможем закончить войну. Поэтому я сразу и подал рапорт, – веско сказал Никул. Я знала, что он немного лукавит: слава и опасность манили его.
Юна, переглянувшись со мной, вздохнула, но промолчала: ей, как и другим тыловым медикам, славы не полагалось – только загноившиеся раны и оторванные конечности, крепкие мужчины с пробитыми черепами, в одночасье превратившиеся в идиотов; только страдание и смерть. Думаю, она ненавидела войну и насилие больше, чем кто бы то ни было, хотя никогда не говорила об этом, и никого не осуждала. Трагическая и бессмысленная гибель Джафара запечатала ей рот.
– Чушь. – Рагим посмотрел на Тобиаса с кривой полуулыбкой, которая, как я знала, совсем не означала веселья. – Война – это тебе не в платок чихнуть, и не палкой прохожего пьяницу отдубасить и обобрать. Воевать дорого. Никто в здравом уме поначалу не хочет воевать: только получить от врага чуть больше, чем тот готов отдать миром. Влияния, денег, территорий... А будущий враг думает так же: требует, тянет одеяло на себе. Раз, два, три – и не воевать становится дороже, чем воевать.
Маленькая кофейная чашка в большой ладони Рагима казалось очень хрупкой.
– Просто представь, Тоби: я сегодня работал с самого утра, поэтому все еще голоден и решил забрать половину твоего пирожного. – Подтверждая слова делом, он отставил кофе и пододвинул блюдце с кремовой корзинкой себе. – Ты, конечно, обиделся. Назвал меня вором. Я отвесил тебе за это оплеуху. Ты дал сдачи, а я упал и разбил голову.
– Но мы с тобой бы никогда... – попытался возразить Тобиас
– Просто представь, – отмахнулся Рагим. – Меня увезли в больницу к Юне, тебя арестовали. Общество ветеранов требует судить тебя за нападение на военного волшебника, а Университет – наказать меня за попытку ограбления, а тебя наградить и выпустить... И вот уже сто человек, отставников и студентов, дерутся у здания тюрьмы. Кто-нибудь кого-нибудь нечаянно пришибет – и назавтра весь город будет охвачен беспорядками. А началось все из-за моего аппетита и твоего пирожного, сущей мелочи! Правильно я говорю, Инга? Скажи, ты же у нас книгочейка и отличница.
Он внимательно посмотрел на меня. Все они – Рагим, Никул, Юна, Тобиас – смотрели на меня, без иронии ожидая моей реакции. Но мне было совсем нечего им сказать.
Рагим, очевидно, был прав: корни любой войны скрывались в сложном переплетении множества причин и следствий, каждое из которых само по себе не было достаточно весомым – но, накапливаясь подобно снежному кому, они делали конфликт неизбежным. Отчасти, прав был и Тобиас – жестокость и ненависть подпитывались амбициями и распространялись в обществе, подобно болезни. Все это звучало понятно и рационально. Но мне вспоминался летний полдень, плывущие по морю Мечты корабли – и блестящие, разогретые солнцем желуди, которые швырял в них взбешенный Джафар. Сознавали ли волшебные человечки Генриетты, захлебываясь в волнах, что за бедствие их настигло? Был ли в том для них высший смысл?
– Как бы там ни было – лишь победив, мы можем закончить войну, – повторила я за Главнокомандующим, за Никулом, за отцом, за покойным мастером Бахиром. – Поэтому мы должны победить.
Повисло неловкое молчание, которое прервал Тобиас:
– Рагим, если ты голоден – можешь забрать пирожное, конечно. – Он смущенно улыбнулся и поправил очки. – Хоть все. Я сегодня уже обедал...
Он был совершенно искренен в тот миг.
Рагим рассмеялся, пододвигая ему блюдце обратно. Спор сошел на нет.
Мы разошлись под вечер в хорошем настроении, вполне довольные друг другом, и даже ворона, сидящая на фонаре, помалкивала, глядя на нас.
Никул уехал через два дня.
***
Сперва письма от него приходили каждую неделю: мне он хвастался тем, что в городке при аэродроме есть небольшая библиотека и пруд со всякой водной живностью, Юне – рассказывал о том, как их кормят, поят и проводят им смотры. Потом переписка стала редкой: начались боевые вылеты.
В начале лета мы с Тобиасом отправились из города в экспедицию на берег Хитроба, наблюдать за муравейниками.
Хитроб – большая, полноводная река – впечатлял с первого взгляда. За горизонтом, всего в трех днях пути, он впадал в море – и от того оно казалось близким и реальным, как никогда прежде. Мы сплавились на плоту от ближайшей деревеньки и разбили лагерь в излучине реки. Там не было никаких следов войны. Лишь заросли прибрежного рогоза и вековые деревья, птицы и белки, косяки мальков на мелководье и юркие водяные крысы, небо, отраженное в воде, не знающее гула самолетов.
Только мошка вечерами немного нарушала идиллию.
Всего нам удалось отыскать в окрестностях шесть колоний синих муравьев. Мы с Тобиасом начинали наблюдения на рассвете и заканчивали на закате. Иногда продолжали и ночью при свете карманных электрических фонариков, которые подарил Зедден.
Дневная жара запахом разогретой хвои растекалась над землей, а к ночи сменялась прохладой. Звезды над головой горели так ярко, что, казалось, просвечивали сквозь брезент палатки. Если с самого утра шел дождь, мы сидели под навесом у костерка, пили заваренный в котелке кофе с каплей бренди, и разговаривали, разговаривали, разговаривали... Мы очень много разговаривали тогда обо всем на свете. И – не совру, если скажу: мы были счастливы в тот летний месяц на берегу Хитроба.
Единственный раз в жизни я была так безоглядно и безмятежно счастлива, и единственный раз в жизни слышала, как в унисон звучат три муравейника сразу. Это было подлинное чудо, и я по сей день благодарна – Тобиасу, Зеддену, небесам – что оно случилось со мной.
Но пришла пора возвращаться. Писать отчеты, соблюдать комендантский час и светомаскировку, думать о будущем.
В конце лета бои на фронте усилились, сместившись дальше к юго-востоку. Наши войска разворачивали наступление, но враг контратаковал: постоянно звучала воздушная тревога, четырежды нас бомбили, каждые несколько дней через станцию проходили санитарные поезда.
Зедден вместе с городскими аптекарями синтезировал лекарства на втором этаже над кофейней, в бывшей лаборатории Бахира, которую выкупил у города и восстановил. Днем я ассистировала ему, а в ночную смену иногда помогала Юне: в госпитале не хватало рук, препаратов, бинтов – буквально всего. Еды недоставало и в городе. Раненые лежали в коридорах и подсобках, голодные и измученные. Некоторые проклинали судьбу, кричали и плакали, но мужество многих потрясало меня до глубины души.
В первый день осени прибыл эшелон, целиком заполненный отравленными газом – и это был сущий кошмар... У нас выгрузили самых тяжелых больных, с обожженный химикатами кожей, кашляющих кровью. Почти все они умерли. В дальнейшем таких масштабных трагедий не повторялось, хотя пострадавшие от газов время от времени продолжали поступать.
В Университете мы с Тобиасом создали студенческое добровольческое общество, собиравшее средства на новую технику для фронта. В будущем дозорный бронекатер с именем нашего Университета действительно построили и спустили на воду – но это была капля в море, в переносном и прямом смысле... Тобиас злился и все больше замыкался в себе.
Однажды, возвращаясь из госпиталя посреди ночи, я встретила Рагима. Теперь он ходил без трости, носил протез и красную повязку дружинника. Было не его дежурство, но все равно он бродил по улицам. Я знала, что он пытался вернуться на службу и попасть на фронт, однако получил отказ: однорукий волшебник был как слепой стрелок – слишком мало пользы и слишком велик риск, что все пойдет не так, как надо. Поэтому Рагиму оставалось утешаться общественной работой и патрулировать город. Или шататься по нему неприкаянным, в поисках неизвестно чего.
– Можешь мне не верить, но однажды мы с Дженой действительно видели Гнилого Тэда, – сказал он. – Призраки существуют, Инга. А где один – там и второй... Как знать?
– Отчего-то я всегда забываю, что ты – волшебник, и понимаешь в таких вещах, – призналась я. – Зедден в призраков не верит. Но тебе виднее.
– Иногда я сам об этом забываю, – сказал он с кривой полуулыбкой. В темноте его глаза казались черными. – Зря ты так поздно ходишь одна. В городе сейчас много чужаков.
Мы постояли немного на берегу нашего "моря Мечты" и так же безмолвно дошли до дверей моего дома. Действительно ли Рагим надеялся повстречать на улицах Генриетту, или же попросту боролся с бессонницей? Не знаю, смог ли бы он сам дать ответ.
Не следующий день от Никула пришло письмо.
"...мы низко летели над почерневшими развалинами, – писал он. – Орудия здесь давно умолкли. Не звучало сирен. Городок казался совершенно безжизненным. Но вдруг, привлеченные звуком нашего мотора, откуда-то из развалин, как муравьи из разоренного муравейника, стали выходить люди... По приказу комполка мы спустили им на парашюте два ящика консервов и аптечку с противотифозной сывороткой. Но большего сделать не могли. Когда спустя две недели мы вновь пролетали над этим местом, на развалинах невооруженным взглядом была заметна суета: кое-где рыжели свежие доски и солома, которой перекрывали крыши, дымила уличная кухонька..."
Я показала письмо Юне. Она лишь вздохнула: "Снова пожгут," – но оказалась не права. Наступление развивалось, наши войска смогли закрепить временный успех. К зиме жизнь наладилась и у нас: сперва кончился дефицит продуктов и лекарств, а потом истончились и ручейки раненных: фронт устоялся в новом положении.
***
Весной Зедден вывез нас с Тобиасом на недавно занятые территории. Посмотреть на дракона.
Как раз недавно Университет выделил Зеддену новый автомобиль с мощным четырехцилиндровым двигателем. Мы втиснулись на заднее сидение между не поместившимися в багажник чемоданами и канистрами с бензином – и поехали. Дорога была плохая, вся разбитая, но на самых сложных участках ее уже начали чинить: за неделю мы благополучно добрались до пункта назначения.
Город, куда мы прибыли, совсем не напоминал разоренный муравейник из письма Никула. От войны он почти не пострадал и был похож, скорее, на мой родной: такая же мелководная речка делила его напополам, такие же деревянные и кирпичные дома жались друг к другу, освобождая побольше места для телег, машин и пешеходов... У этих земель была непростая история: еще в предыдущую войну они не раз переходили из рук в руки. Местные поглядывали на нас настороженно – но без явной неприязни. Их гораздо больше волновало будущее, нежели прошлое.
Здесь я впервые вблизи увидела пленных. Под конвоем по улице шла колонна мужчин в грязной и оборванной форме или вовсе в каких-то лохмотьях; большинство избегало смотреть по сторонам. Впервые "они" обрели для меня лицо – и лицо оказалось помятым, измученным и до неприятного человеческим. Пожалуй, эта нечаянная встреча на улице оставила во мне больший след, нежели дракон...
Мумия ящера занимала не меньше трех четвертей демонстрационного зала в местном музее. Голова с костяным гребнем и широко расставленными стеклянными глазами "смотрела" в окно. Пожелтевшие от времени драконьи клыки, размером с мою руку по локоть, все еще выглядели угрожающе, а удар мощного хвоста прежде несомненно мог бы разрушить каменную стену. Тонкие кожистые крылья, сложенные за спиной, сохранились хуже всего – и было совершенно непонятно, как они могли поднять и удержать в воздухе такую огромную тушу... Драконьи полеты, как и многое, оставались загадкой.
– Тот, кто разгадает драконов – построит лучший в мире самолет, – взволнованно произнес Тобиас, словно прочитав мои мысли. – Получит решающее военное преимущество.
– Может, оттого некоторые чудеса и не даются в руки, – ворчливо заметил Зедден. – Потому что эти руки обязательно найдут им какое-нибудь отвратительное применение.
Издревле существовали способы убить дракона – но не пленить: мертвые ящеры безмолствовали, храня свои секреты. Точно так же, как вскрытые людьми муравейники.
– Вы не патриот, – с упреком сказал Зеддену Тобиас. – Иначе не говорили бы так.
Зедден прикоснулся кончиками пальцев к пластинке драконьей чешуи: могучая в прошлом броня, сейчас она выглядела очень хрупкой.
– Патриоты не говорят, а делают, Тоби, – сказал он с непонятной мне грустью. – То, что считают правильным. Даже если это кому-то не нравится.
– И все же... – начала Тобиас.
Я отошла в сторону: их спор у туши мертвого ящера казался мне дурацким и неуместным. "Волшебство – расширение границ возможного", – говорил мастер Абан Бахир, большой волшебник и большой патриот, но мир по ту сторону границ изведанного, очевидно, не был самодостаточен и обречен был соседствовать с нашей обыденностью и всеми ее бедами. Возможно, подумала я, Бахир потому и стал заниматься бомбами, что не хотел скармливать войне волшебство...
Лапа дракона шевельнулась. Я отпрянула – но это, разумеется, оказался обман зрения. Из иссохших чешуек выполз муравей и скрылся с обратной стороны столешницы. Синий или черный, или же вовсе рыжий? Мне толком не удалось разглядеть его: мое внимание в ту минуту слишком занимал ящер.
Считалось, что драконы умеют подавлять человеческую волю, внушая восхищение и ужас. Однако это не провело их к процветанию: люди, со всеми их слабостями, вышли победителями...
Тобиас и Зедден ругались с четверть часа, потом помирились, но больше для вида.
Поездка наша продолжалась еще двадцать дней, весьма плодотворных. Зедден успел изучить драконью тушу вдоль и поперек и набрать целый чемодан препаратов, я – вдоволь нагуляться по городу, Тобиас – завести нужные связи в местном ученом сообществе. Он вернулся в родной Университет вместе с нами, но ненадолго, и через два месяца отбыл обратно на новые земли. А затем отправился дальше, в горы – где обитали синие муравьи, пещерные ящеры, родственные драконам, и другие удивительные создания, но не было скучных отчетов и старых профессоров, "навязывающих свою точку зрения".
Его демарш не слишком огорчил меня: на тот момент наши отношения уже стали довольно прохладными. Тобиас занимался наукой с присущей ему серьезностью и фанатизмом, тогда как меня затягивали дела сиюминутные и житейские. Я была поздним ребенком, потому родителей, прежде поддерживавших меня, в ту пору – как и многих их ровесников – уже не было на свете: голодное детство и тяжелая юность, пришедшиеся на прошлую войну, подорвали здоровье и укоротили век целому поколению... Мне приходилось со всем справляться самой. Я преподавала на кафедре, помогала Зеддену в лаборатории. Раз в месяц ходила с Рагимом в городской книжный клуб: не находя себя в реальной жизни, Рагим запоздало пристрастился к чтению – чем немало веселил Юну, которая, впрочем, теперь присоединялась к нам все реже. За ней ухаживал солидный мужчина средних лет – бывший пекарь из нашей кофейни, теперь открывший своей дело. Почти любую речь он начинал словами "В утреней газете было сказано..." или "В еженедельнике недавно напечатали...". Бог весть, как она терпела всю эту скуку – но лицо Юны, когда она смотрела на своего пекаря, светилось от счастья, и мы радовались за нее.
Все больше я скучала по Никулу, нашим с ним несерьезным спорам, долгим прогулкам и бесцельным посиделкам в кофейне или где-нибудь в парке с бутылкой вина – но Никул писал нечасто: его перебросили куда-то на север, сопровождать корабли снабжения, а с почтой в высоких широтах дело обстояло туго.
В Университете я держала большой инсектарий с муравьиной колонией – основой моей будущей диссертации, работа над которой шла ни шатко, ни валко. Мне не хватало последнего раздела: наблюдений за развитием в нашей управляемой колонии муравьиной аменции, поветрия "черной метки". Раздобыть нужный грибок было не так-то просто, потому следующей весной я первый и последний раз написала Тобиасу. В ответ он прислал пенал с тремя зараженными особями. Скрепя сердце, я запустила их внутрь. С чужаками быстро расправились – но через день еще на четырех муравьях проступили "черные метки".
Пока болели только фуражиры, эпидемия развивалась медленно; но когда грибок перекинулся на разведчиков и солдат, темп стал нарастать.
Социальная организация синих муравьев крайне сложна и запутана: ее нельзя назвать централизованной, но, все же, она иерархична – лидеры малых групп обмениваются информацией между собой, и среди них так же выделяются муравьи-координаторы. Именно массовая гибель лидеров приводила к коллапсу всего сектора муравейника, а впоследствии и всей семьи. Королева отвечала только за размножение и в здоровом муравейнике была заменима; но не в дезорганизованном, пораженном грибком.
Надо признаться, я не довела эксперимент до конца: когда погибла королева, я отловила всех уцелевших здоровых муравьев, среди которых еще оставалось несколько самок, и после карантина выпустила их в университетском парке. У них было мало шансов выжить и основать новую колонию; но мало – лучше, чем совсем ничего.
Описала на бумаге произошедшее я, конечно, иначе. Зедден наверняка заметил мое маленькое сентиментальное жульничество – однако промолчал.
Спасибо прогрессу: женщина, занятая наукой, уже не вызывала столько косых взглядов, как во времена моего детства. В следующем году диссертацию я успешно защитила. И поставила на полку рядом с монографией Тобиаса и ларцом с его старыми письмами, где она покрылась пылью... Как говорится, "не муравей выбирает профессию, а профессия – муравья", но в моем случае механизм дал сбой. Мне нравилось то, чем я занималась, однако ученый из меня вышел посредственный: "вечный лаборант", как однажды язвительно заметил Тобиас. Мне недоставало инициативы, жертвенности и цели.
***
Книжный клуб собирался в читальном зале городской библиотеки. Все в ней дышало стариной: низкие каменные лестницы и высокие потолки, отполированные до блеска бронзовые ручки у дверей, гипсовые бюсты великих философов у стен. В зале висела хрустальная люстра на пятьдесят свечей, которой никто давным-давно не пользовался, предпочитая удобные керосиновые светильники. Обстановка располагала к размышлениям, но в безрадостные и голодные зимние вечера литературу читали и обсуждали по большей части несерьезную, развлекательную, попивая из старинных фарфоровых чашек пустой кипяток: только воды и дров тогда и было в городе в достатке.
Завсегдатаи клуба смотрели на Рагима сперва с опаской, затем – со смесью восхищения и недоумения: молодой ветеран в черном мундире с перевязью волшебника, он выглядел среди нас, как ворон в голубятне.
– В толк не возьму, волшебнику-то зачем чужие выдумки? – в один из вечеров прямо спросил председатель. – Ведь вы-то понимаете в самделишних чудесах, у вас удивительная жизнь, свои премудрости.
– Волшебство расширяет границы возможного, – сказал Рагим, лукаво прищурясь: в эту секунду он чрезвычайно походил на мастера Бахира. – А выдумки – расширяют границы волшебства.
Председатель, всю жизнь проработавший в библиотеке, только покачал головой: "Вам виднее, а все же, странная нынче молодежь".
Рагим не показывал вида, но такое отношение задевало его.
– Не умею я вписываться, – сказал он мне, когда мы вышли из библиотеки. – Куда бы ни подался – получается похоже, но не то же. Как будто я сам вот такая деревяшка... – Он со злостью посмотрел на протез.
– Тебе кажется, – возразила я. – Потому что ты себя не ценишь. И совершенно напрасно. Тебе бы семью...
В свободное время он много возился с приютскими мальчишками, лазил с ними по катакомбам, проводил уроки военной подготовки и, я уверена – многих юных джафаров отвел от ножа. В городе его уважали и любили. Я гордилась нашей дружбой, и, случалось, замечала на себе завистливые взгляды юных девиц. Девушки, невзирая на увечье, не обделяли его вниманием: он сам смотрел мимо них, куда-то в темноту, где таились призраки.
– Когда я только вернулся в город, был рад-радешенек, что остался жив, и не думал ни о чем больше. – Рагим поморщился. – А теперь ничего не клеится. Но жизнь длинная: может, когда-нибудь потом...
Снег невидимкой кружил вокруг негорящих фонарей и ложился на лед моря Мечты.
В конце зимы, впервые за три года, вернулся Никул: приехал в отпуск по ранению. Он переменился внешне и внутренне: взгляд стал спокойней и строже, слова – взвешеннее, и все же это был тот же бродяга Никул с Сиреневой улицы, которого я знала. Он тоже говорил о снеге: об ослепительно белом снеге, который никогда не тает, о ледяных горах и перелетных птицах.
– В высоких широтах неисследованные территории. Я сам однажды пролетал над островом, которого нет на карте, – рассказывал он, прихлебывая кофе. – Только представь, Инга: земли, на которые не ступала нога человека! Там может быть что угодно. Даже драконы! Я решил: после победы буду работать на севере. И если в мире остались еще живые драконы – обязательно их найду...
С нами, кроме Рагима, сидела Юна с пекарем и Зедден, случайно – или нет? – оказавшийся в то же время в кофейне и подсевший к нам за столик: Никула, как и всех нас, он помнил еще ребенком.
– Едва ли ты найдешь драконов, юноша. – Зедден улыбнулся в седые усы. – Но что-нибудь – непременно найдешь. Хотел бы я дожить до того дня и узнать, что это будет!
– Обязательно узнаете. Какие ваши годы, профессор! – улыбнулся Никул в ответ. – Еще отругать меня успеете за находочки!
Обычно Никул не говорил и не думал о плохом. Его самолет в последнем бою подбили – однако он сумел посадить машину, отделавшись сломанным предплечьем и легким испугом. Оптимизма в нем как будто не убавилось ни на толику.
– В "Еженедельнике" недавно напечатали статью, – веско заметил Юнин пекарь, – в которой говорилось, что в высоких широтах не может быть жизни. Слишком холодно.
– Жизнь изворотлива, – хмыкнул Зедден, – И вполне способна обосноваться там, где сломается печатный станок "Еженедельника". Я в юности тоже мечтал работать на севере... А ты? – обратился он к Рагиму.
Тот пожал плечами:
– Не люблю холод. И драконов – не люблю. Добра от них не жди.
Юна рассмеялась:
– Скажи еще, что их нельзя есть!
Кофе в моей чашке был густым, почти черным, и оттого снег в рассказах Никула казался белее и ярче.
– Рагим пусть как хочет, но тебя я точно туда однажды отвезу, – сказал мне Никул, прищурясь. – Даже не спорь.
Я и не собиралась.
Пока Никул оставался в городе, мы много гуляли, как в старые времена. Я рассказывала о работе в экспедициях и об Университете, Никул – о севере и военных буднях на юге, тоже по-своему занимательных. Сначала мы иногда спорили, потом – все чаще молчали. Не от того, что не о чем было говорить: попросту не хотелось нарушать тишину маловажными, в сущности, словами... Слова вывалить можно было и в письме; но помолчать – только идя рядом.
За военные годы в городе очень многое переменилось: даже старое кладбище при богадельне. На нем хоронили умерших в госпиталях: оно росло, ширилось, и если раньше серый камень Джафара находился с краю – теперь он оказался едва ли не в центре. Дорожки вокруг тонули в снегу, который никто не убирал.
– Ему бы понравилось, – сказал Никул, задумчиво глядя на камень, а затем как-то странно посмотрел на меня. – Если...
Он замолчал, смутившись.
Я тоже промолчала – но впервые по-настоящему испугалась за него. О том, что сам он может не дожить до победы, и что победы может вовсе не случиться – он никогда прежде не говорил вслух: это было совсем не в его духе. Умом я прекрасно понимала, что Никул, как любой солдат, каждый день может погибнуть – но сердцем почувствовала только теперь. Чувство это было неожиданным и острым. Никул, очевидно, тоже ощущал нечто подобное.
Но прощались в последний день его отпуска спокойно, без драмы.
– Я буду ждать, – обыденно обещала я, будто речь шла о том, кто во сколько придет к обеду.
Никул с той же обыденностью кивнул: "Увидимся!" – и запрыгнул на подножку, когда поезд дал гудок.
– Вы хорошая пара, – заметил Рагим, как только поезд отъехал от платформы.
– Да ну тебя, – неискренне отмахнулась я.
– Не знаю, завидовать вам или сочувствовать, – сказал он, хмурясь. – Война в ближайший год не закончится. И в следующий, боюсь, тоже...
"Все войны когда-нибудь заканчиваются", – любил повторять Зедден. Вот только чтобы твердо верить в этот нехитрый тезис, нужно было дожить до Зедденовских седин.
***
Жизнь катилась вперед, то притормаживая, то набирая обороты. На все лето я вывезла студентов в экспедицию в предгорья, но работа на этот раз принесла мало радости: некоторые муравейники в районе наблюдения уже были поражены грибком. Они еще звучали, но звук царапал слух. Зараза распространялась – а это значило, что уже через пару-тройку лет муравейников тут не останется... Студентов такая картина не слишком огорчала: они больше интересовались друг другом, чем муравьями; мне же было не по себе.
По возвращению меня, как обычно, затянула бумажная волокита. В свободное время я все так же иногда ходила в книжный клуб, иногда – на университетские собрания. Раз в несколько месяцев у Зеддена дома или в его кабинете при бывшей лаборатории Бахира собирались его ученики, не только местные, но и бывавшие в городе проездом. Больше других мне запомнился лысый одутловатый философ, рассуждавший о счастье и справедливости.
– Понятие счастья, – говорил он и смешно морщил покатый лоб, – относится к категории веры и убеждений. Достаточно убедить себя в своем счастье: только это имеет значение, а в объективном мире его не существует вовсе...
Понятие счастья он выводил из убеждения в справедливости мира, тоже, разумеется, субъективном.
– Отчего же тогда вы сидите здесь, а не лежите где-нибудь на мягкой перине, пребывая в состоянии самоубежденной счастливости? – однажды спросила я его. – Если нет разницы – зачем вставать с кровати?
Его рассуждения раздражали меня; я чувствовала в них какой-то подвох, который не могла – и до сих пор не могу – сформулировать.
– Для самоубеждения, – сказал он, – тебе и необходим объективный мир.
Зедден, слушая нас, тоже злился не на шутку.
– Как можно всерьез верить в справедливость мира, не могу взять в толк, – ворчал он. – Большей глупости невозможно придумать: мир несправедлив – это понятно каждому ребенку, покинувшему колыбель.
– Не обижайтесь, профессор – но вы лучше понимаете драконов, чем людей, – с бесхитростной грубостью возражал ему гастролер-философ. – И слишком честны с самим собой, чтобы быть счастливым
Зедден не обижался и даже отчасти признавал его правоту.
После таких разговоров он, случалось, подолгу смотрел куда-то мимо нас всех, что-то неразборчиво бормоча себе под нос, возражая кому-то невидимому... Одним небесам известно, какие призраки его тревожили. Едва ли столь же безобидные, как Гнилой Тэд-фонарщик.
Пока я занималась муравьями, бюрократией и спорами на отвлеченные темы, в городе запустили первый трамвай. Юна с пекарем обвенчались. К зиме у нее заметно округлился живот – а весной на свет появился розовощекий и крикливый младенец.
Никул писал, что недавно видел город с высоты. И что их полк переучивают на новые машины с улучшенными летными качествами: работа Зеддена и множества других ученых и волшебников-драконоведов не прошла даром. На фронте мы немного продвинулись, но враг наносил контрудары, пытался копировать наши технические новинки и кое в чем преуспевал. Вскоре фронт остановился, интенсивность боев снизилась: никто пока не мог получить преимущества, достаточного для прорыва.
Над городом иногда проходили наши новые самолеты – небольшие, вытянутые, красивые. В остальном же, война, ставшая привычной, почти не чувствовалась. Нашу реку расчистили и немного углубили русло: доставлять по воде большие продовольственные грузы все еще было невозможно, но теперь раз в две недели к берегу причаливал маленький пароход, перевозивший пассажиров и почту. В первый раз посмотреть на это новшество на набережную высыпал весь город. Пароход дымил, скрипел и фырчал, как маленькое чудовище. Рагим и его дружинники, охранявшие пристань, смотрели на него с нескрываемой гордостью.
– Вот ты и дождался, Джаф, – сказала я, ни к кому не обращаясь.
Наше "мечтательное" море оставалось обычной лужей в воронке от бомбы, однако в город пришел пусть и неказистый, но – настоящий корабль.
***
Я жила в каком-то сонном забытьи: самым большим происшествием в моей жизни за два года стала летняя гроза, расколовшая старый дуб на Сиреневой улице. Тот рухнул, ветками выбив окна в лаборатории Зеддена и сломав веранду кофейни. Дерева было жаль; но сердцевина его уже начинала подгнивать – оно отжило свое...
Из полусна меня вырвало неожиданное письмо от Тобиаса:
«Я нашел средство против муравьиной аменции. Это очень перспективно! Но безызвестному ученому невозможно достучаться до больших чинов. Надеюсь на тебя и помощь Университета в публикации результатов и передаче их Армии...» – писал он. А дальше излагал такие подробности, от которых волосы становились дыбом.
Два дня я ходила сама не своя. Можно было показать письмо Рагиму: тот через общество ветеранов и свои связи наверняка сумел бы дать ему ход... Но наработки Тобиаса виделись мне слишком необычными и слишком чудовищными, чтобы вот так запросто решиться передать их в руки военных,которые не привыкли считаться с издержками.
Поэтому на третий день я пошла к Зеддену.
Что, если бы я тогда приняла другое решение? Возможно, мы жили бы совсем в другом мире, нежели теперь; для одних – в лучшем, для других – в худшем. Но, как и наш мир – едва ли бы я смогла назвать его справедливым. До сих пор я не знаю, правильно ли поступила, и не узнаю никогда. Если считать, что "правильно" и "неправильно" тоже относится к категории субъективных убеждений – это и неважно...
Тобиас не мог, да и не хотел спасти синих муравьев от вымирания: у него были другие, более практичные цели. В муравьях с их сложной социальной организацией он видел лишь удобную модель для своих изысканий. Даже драконы завораживали его лишь мощью и сверхъестественной властью над остальными живыми существами: он видел в этом возможность.
Земляные ящеры, которых в горах на новых землях водилось в избытке, приходились драконам близкой родней. Из секрета их хвостовых желез Тобиас синтезировал жидкость, которой опрыскал зараженные сегменты муравейника. После чего обнаружил, что насекомые стали "послушными": больные муравьи по-прежнему сохраняли некоторые аномалии в поведении, но полученным от других особей химическим сигналам следовали беспрекословно, что многократно замедляло распространение эпидемии. Вдохновленный первым успехом, Тобиас пошел дальше: обработал ящеровым секретом здоровый муравейник – и стал наблюдать.
В течение следующего месяца социальная структура муравьиной семьи претерпела значительные изменения: насекомые сохранили прежние профессии, но разделились на "рабов" и "вождей" – и первостепенное значение имели уже не природные качества каждой особи, но способность сопротивляться веществу. Там, где прежде все определяли инстинктивные алгоритмы, опирающиеся на активность каждой особи, теперь командовали "вожди" – остальные не могли проявить нужной инициативы. Подобное управление не было эффективным: рождаемость падала, некоторые сектора приходили в запустение. Но муравейник жил.
Больше того: отравленный муравейник звучал.
"До двух часов по полуночи я вслушивался в эту неожиданную какофонию, – писал Тобиас. – А после долго не мог ни уснуть, ни собраться с силами, чтобы записать наблюдения. Я пребывал в состоянии деперсонализации и транса, и, осмыслив его на утро, понял, что тут есть перспектива..."
Он записал этот звук – и перешел к экспериментам на крысах. А затем и на людях: в новых землях хватало сирот и беспризорников, чья судьба мало кого волновала. Звуки искаженной муравьиной песни подавляли человеческую волю и эмоции, и способны были, по заверению Тобиаса, сделать любого покорным и бесстрашным исполнителем. Идеальным солдатом.
Совершенно любого: при первом прочтении мне вспомнились колонны пленных, безразлично переставлявшие ноги – но, как осознала я с ужасом, даже свои солдаты могли быть признаны нуждающимися в "улучшении"... Возможно, разработка Тобиаса могла в будущем спасти жизнь Никулу или его товарищам, но она могла и обречь их на верную смерть, или участь худшую, чем смерть. Эта мысль не давала мне покоя.
– Господи милосердный, – сказал Зедден, дочитав письмо и отложив его в сторону.
И больше не произнес ни слова.
– Вы в это верите? – осторожно спросила я.
– Как и ты. У Тобиаса много недостатков, однако он не хвастун. – Зедден мрачно посмотрел на меня. – Но, конечно, мы должны убедиться.
Зедден оформил нам отпуск. Мы погрузили вещи в его машину и отправились в путь.
Жил Тобиас в глухомани, в небольшом горном поселке. Следы войны были в тех краях повсюду: заброшенные фермы, разрушенные дома и мосты, нищета. Жизнь понемногу восстанавливалась и там, но куда медленнее, чем на плодородных равнинах.
Мы не предупреждали его о приезде, однако когда появились на его пороге ранним утром – он нас ждал.
– Я знал, что любопытство пригонит вас сюда. Добро пожаловать! – весело сказал он, открыв нам дверь. И небрежно бросил чернявому пареньку лет двенадцати, отиравшемуся рядом:
– Муса, завари гостям чаю!
Тот скрылся в доме споро и бесшумно, как тень. Видом он немного напомнил мне Джафара. Мальчишка с таким лицом не должен был, да просто не мог вести себя вот так.
– Плоды твоих экспериментов? – спросила я.
Тобиас кивнул:
– Однажды малец забрался в мой дом, чтобы обчистить сундуки. А теперь он полезный член общества.
Дом Тобиаса был, по местным меркам, неплох: раньше в нем располагалось местное управление жандармерии. Я сидела в большой комнате с камином, которую Тоби обозвал гостиной, пила несладкий чай и думала: предпочла бы я окончить дни в канаве с ножом в спине, как Джаф – или стать "полезным членом общества"?
Тобиас рассказывал, как методом проб и ошибок нашел оптимальную концентрацию ящерова секрета; как самостоятельно, по книгам овладел основами гипноза, чтобы делать внушения подопытным.
Затем он отвел нас в лабораторию: показать животных.
Он говорил много и необычно громко, как человек, привыкший жить с затычками в ушах. Крысы, толстые и сонные, повиновались его голосу и забирались в лабиринт или на колесо. Затем он высадил двух черных самок на "арену" и заставил наброситься друг на друга. Зрелище было довольно жалким – но раны грызуны друг другу наносили самые настоящие.
– А муравьи у тебя остались? – спросила я.
Тобиас покачал головой:
– На этом этапе они больше не нужны. Но у меня есть записи. Хочешь послушать? – Он поправил очки и взглянул на Зеддена. – С вашего разрешения, профессор. Вам лично даже не предлагаю – понимаю, вы мне не доверяете.
Я ему тоже не доверяла, но любопытство и гордость заставили меня сказать "Хочу". Зедден не возражал. Сам он благоразумно воспользовался привезенными из дома берушами.
Тобиас поставил пластинку и раскрутил ручку граммофона. Запись звучала всего минуту – но эту минуту я запомнила на всю жизнь... Таких глубоких и отвратительных звуков прежде я не могла представить.
– Как тебе? – спросил Зедден, когда мы вернулись в гостиную допивать чай.
Я ответила не сразу: нужно было собраться с мыслями.
– Будто голову набили сырой ватой и подожгли, а она никак не разгорается, только тлеет, – сказала я.
Зедден взглянул с сочувствием:
– Знание требует жертв.
– Вот именно! – с живостью подхватил Тобиас.
Он мало изменился: это был все тот же Тобиас, которого я когда-то знала и любила. Искренний, серьезный, знающий только одну правду – свою собственную.
Мальчик-тень принес нам бутерброды с подсохшим сыром.
– Тоби, твои наработки... – Я не знала, как это сказать. – Они чудовищны. Знание требует жертв, все на свете требует жертв – но ты приносишь в жертву других! Это...
– Не чудовищнее, чем война, – перебил Тобиас. – Инга, прошу, не надо пустого морализма. Я много думал об этом. Да, отчасти мне претит мое же изобретение. Но нерешительность и полумеры уже отняли слишком много жизней.
– Жизнь означает свободу поступать совести и уму, – сказал Зедден. – Ты забираешь жизнь, не убивая.
– Вот только, как прекрасно известно и вам, профессор – у большинства людей ни совести, ни ума, – без иронии сказал Тобиас. – Так вы поможете мне?
Я уставилась на Зеддена, ожидая, что тот скажет.
– По соображениям совести и в пределах разумного. – Зедден вздохнул. – Грузи необходимое в авто – и поехали. Не будем терять время.
– Да: пока мы отдыхаем, где-то погибают люди, – сказал Тобиас. – Спасибо за понимание, профессор.
– Не стоит. – Зедден пригладил бороду: после дороги он выглядел уставшим, но взгляд его оставался, как всегда, острым и ясным. – Хотел бы я тебя не понимать...
Стыдно вспомнить: в ту минуту я испытала разочарование. Не то, чтобы я всерьез надеялась, что Зедден убедит Тобиаса пересмотреть взгляды; но я ожидала "схватки умов", спора, скандала... Однако Зедден, казалось, принял все, как есть.
– Как ученый ученым – я горжусь тобой, Тоби, – сказал он, допивая чай. – Ты превзошел все мои ожидания.
Я хорошо знала Зеддена, но не почувствовала в его словах подвоха. Не заметил ничего и Тобиас.
Мы погрузили в машину клетку с пятью крысами и чемодан с пластинками и документами: сборы заняли не больше пары часов.
– Приглядывай тут за всем, корми оставшихся животных точно по расписанию, – приказал Тобиас мальчишке-тени по имени Муса на прощанье: он был совершенно уверен в деле рук своих.
В машину я садилась неохотно: мне казалось, мы что-то недопоняли, недоделали, недообсудили – все происходило слишком странно, слишком быстро, слишком мелко и обыденно. Ведь открытие, которое мы везли с собой, должно было навсегда изменить мир... Но я захлопнула дверцу, Зедден завел мотор и тронулся с места.
Вскоре поселок остался позади. Потянулась плохая, извилистая горная дорога.
Ехали в молчании. Тобиас что-то черкал в блокноте, я дремала, и, когда Зедден вдруг остановил машину на обочине – первые секунды не могла понять, где нахожусь.
– Выйди, спроси у хозяев молока. – Зедден вложил мне в руку свой кошелек. – Потом сменишь меня за рулем.
В поле рядом стояли какие-то домики и паслось под присмотром пастуха стадо тощих коров. Впереди виднелся разрушенный мост, а в сторону уходил объезд. Вечерело.
– Ну же, Инга, давай. – Зедден буквально вытолкал меня из машины. – Пить хочется... Уж прости.
Просьба была неожиданной, тем более, у нас в термосе была вода, но я еще не проснулась до конца, или, возможно, сказывалась прослушанная утром запись – но спорить у меня не нашлось сил: я кивнула Зеддену и послушно побрела прочь. Мне запомнилось его лицо в тот миг: изрезанное глубокими морщинами, живое, сосредоточенное... А Тобиас так и не оторвался от блокнота: должно быть, он и умер с ним в руках.
Я почти подошла к стаду, когда услышала позади звук мотора.
– Эй!!! – Пастух передо мной подскочил и замахал руками, глядя мне за спину. – Туда проезда нет!!!
Медленно, нехотя я обернулась. Почти вовремя, чтобы увидеть, как машина, набирая скорость, въезжает на разрушенный мост.
Зедден всегда гордился хорошим разгоном с места.
Через четыре секунды после того, как машина сорвалась в пропасть, раздался взрыв. Коровы заметались по полю; пастух кинулся их собирать. А я стояла, сжимая в руках туго набитый кошелек, и не могла пошевелиться.
***
Хозяева фермы привели меня в чувство, напоили теплым мятным настоем и уложили спать.
Жандармы прибыли на место следующим утром. Я рассказала им маловразумительную историю о том, как в последний момент передумала уезжать: в другом месте она вызвала бы вопросы – но не здесь, где покойников нередко закапывали у дороги безо всякого следствия. Сама же авария никому не казалась подозрительной: пожилой профессор перепутал в сумерках дорогу – обычное дело... От машины уцелел лишь обгоревший остов, который так и остался лежать в ущелье. По моей просьбе и за щедрую плату тела Тобиаса и Зеддена достали и захоронили на местном кладбище.
Я направила в Университет письмо, приложив справку от жандармерии, и вернулась в дом Тобиаса. Муса, мальчик-тень, открыл мне дверь.
– Сожги все записи, которые найдешь, – сказала я ему. – Можешь вообще тут все сжечь. Только крыс выпусти. Не отрывая перед тем хвосты.
Он посмотрел на меня с недоумением, сменившимся страхом – а затем на его губах проступила неуверенная ухмылка.
Зедден был предусмотрителен: мои вещи сгорели вместе с машиной – но денег в его кошельке с большим запасом хватало на насущные нужды и обратную дорогу. Я бесцельно слонялась по пустому дому, что-то ела, много спала. Все закончилось – не так, как было бы правильно, но по "соображениям совести" – и совершенно без моего участия.
В мутном зеркале в ванной комнате я смотрела себе в глаза, пока они не начинали слезиться. Это я – а не мой старый друг – должна была искать и отыскать лекарство от муравьиной хвори и человеческой войны. Это я – а не мой учитель – должна была направить машину в пропасть, чтобы оно сгинуло на веки вечные... Но вышло иначе.
"Прости уж", – шептало мне отражение голосом Зеддена.
Хотела бы я не понимать...
В моем распоряжении осталась целая жизнь, но я никогда, ни раньше, ни теперь, толком не знала, что с ней делать.
На третий день я наткнулась во дворе на желудь и решила, что хочу увидеть море.
– Поехали со мной, – предложила я Мусе. – Ты ведь в хотел убраться из этой глуши?
Он кивнул. Эффект от внушений Тобиаса пока не исчез, однако себя мальчишка уже осознавал.
Сколько еще "полезных членов общества" осталось в местных приютах, я не знала; но хотя бы этому одному я могла помочь.
***
Я помню, как впервые стояла по щиколотку в теплой воде, вглядываясь в горизонт: мне казалось, что вот-вот, и у меня получится разглядеть другой берег – но берега не было, только воздушные замки облаков над водой и крепкий соленый ветер. Я медленно пошла по линии прибоя, смущая чинивших снасти рыбаков. Волны накатывались на меня, мочили одежду – но мне было все равно...
В портовом городе, куда мы прибыли, оказалось много людей и кораблей. В нем все выглядело большим и внушительным: улицы, дома, толстые стены старинного форта. И даже городские коты, жировавшие на рыбьих потрохах.
Муса подрабатывал мальчишкой на побегушках у докеров, но в свободное время учился грамоте весьма охотно. Я устроилась в местное училище, которое возглавлял старый ученик Зеддена, уже знакомый мне самоуверенный лысый философ: днем – читала лекции по естествознанию, вечером – гуляла по набережной и смотрела на море. Невероятные оранжево-фиолетовые закаты завораживали меня; холодный ветер выдувал из головы мусор и книжную пыль, которой она была набита.
У меня появилась любимая скамейка у пирса, где наглые чайки выхватывали хлеб прямо из рук, и любимая кофейня. Философ посмеивался:
– Человек обрастает привычками быстрее, чем вещами.
Мне не нашлось, чем ему возразить.
Зима тянулась медленно. Недели сливались в один бесконечный день – серо-стальной, как морская вода, пасмурный и свежий, в котором дышалось легко, а спалось крепко. Я не избавилась от сомнений и сожалений, угрызений совести и чувства вины – но они стали казаться мне нормальными, как детские боли от ушибленных коленок. Больше мне не хотелось разбить отражение или отвернуться. Впервые за много лет я примирилась сама с собой. Игрушечные корабли подняли паруса и вышли в открытый океан... "Границы возможного", о которых говорил Бахир, границы разумного и границы допустимого иногда вовсе не нужны было проводить. Каждый раз жизнь расчерчивала их сызнова и каждый раз по-своему.
Ощетинившиеся пушками силуэты кораблей и защитные аэростаты в небе не позволяли ни на день забыть о войне, но здесь даже она казалась чем-то естественным, само собой разумеющимся. Однажды среди больших судов в порту я заметила дозорный катер с именем Университета: тот самый, построенный на взносы нашего студенческого сообщества. Мимолетная гордость заставила меня улыбнуться, впервые с того дня, как Зедден захлопнул за мной дверь авто. Раз толика и моей жизни сгодилась на то, чтобы защищать этот большой и красивый город от беды – значит, не так уж бестолково она прошла...
Весенним утром на пороге квартиры, которую я снимала, появился гость: молодой мичман с выбивающимися из-под фуражки русыми вихрами и голубыми глазами, в которых застыла какая-то нездешняя, глубокая тоска. Он отдал мне стопку писем: пять штук – от Никула и еще одно, с небрежно наклеенными марками, подписанное Рагимом.
– Как вы меня нашли? – растеряно спросила я. В Университет или домой о себе я не сообщала с того дня, как погиб Зедден.
– У волшебников свои секреты. – Мичман улыбнулся по-мальчишески широко и беззаботно. – Главное – нашел!
Его улыбка совсем не вязалась с выражением глаз и белыми нитками седины в непослушных волосах. Я подумала, что он, возможно, и есть тот самый юнга с "Анны Великой", вместе с которой погибла Генриетта – но спрашивать показалось бестактным.
Я провела его на кухню, предложив чаю, и села читать. У Никула все было по-прежнему: он сетовал на дурную работу почты, скучал по северу не меньше, чем по дому, и бил врага. Рагим не упрекал меня в черствости и безответственности – хотя стоило бы. И не спрашивал, что случилось. Он просто рассказывал о городе. О том, как подрастает Юнин младенец, как сошел с рельс трамвай, как из-за пустяка переругались завсегдатаи книжного клуба, как в кофейне начали печь новый десерт...
На обед прибежал Муса.
– Могу я просить вас позаботиться о парнишке, пристроить его куда-нибудь к корабелам? – спросила я мичмана. – Думаю, он способен на большее, нежели таскать ящики тут в доках, или у меня на родине.
– На флоте всегда нужны толковые ребята, – сказал тот. – Буду рад помочь.
– Спасибо вам, – сказала я. – И тебе тоже. – Я улыбнулась удивленному Мусе. – За то, что помогал Тобиасу и мне, что не держишь на нас зла... Будь здоров и ничего не бойся. Пусть у тебя все будет хорошо.
– Да что со мной сделается, – пробормотал он с набитым ртом. – А ты уезжаешь, что ли?
Я кивнула:
– Как только закончу дела.
Город-у-моря был прекрасен, но мой маяк с потухшим драконьим огнем остался на Сиреневой улице. Пора было возвращаться.
По пути я заехала на берег Хитроба. Оказалось, до тихого угла, где когда-то мы с Тобиасом были беззаботно счастливы, за прошедшие годы добралась цивилизация: лес наполовину вырубили, поля распахали и засеяли, в озерцах стали разводить рыбу. Странно, но вид аккуратных новых домиков вместо соснового бора совсем не огорчил меня: глядя на них, я почувствовала торжество жизни, подвижной и изменчивой, над запустением и смертью...
Старый дуб на Сиреневой улице рухнул, не оставив после себя ничего, кроме гнилого пня, поэтому я купила у местных десяток саженцев сирени. Люди смотрели на меня, как на сумасшедшую, но помогли дотащить покупку до причала и погрузиться на корабль.
Через неделю маленький пассажирский пароход привез меня домой.
***
Родной город встретил меня проливными дождями и тишиной. Часами я бродила по пустынным мокрым улицам без какой-либо цели; мне нравилось ощущать сырость и холод, чувствовать себя живой. Случившееся по-прежнему саднило во мне, потому, набравшись мужества, я вкратце обрисовала Рагиму предшествование аварии события. Без научных подробностей, которые он, впрочем, и не хотел знать.
– Когда-то солдаты дрались на мечах, но потом появился порох, – сказал он после долгого молчания. – Каждый век люди изобретают все более совершенное, страшное, безличное оружие. Бомбы, отравляющие газы... Хорошо, что ты пришла не ко мне.
– Но ты не отослал бы меня прочь.
– Нет, – признал он. – И все же я рад, что не мне открывать следующую страницу. Каждый солдат хочет, чтобы от него хоть что-то, да зависело, и надееться вернуться живым; но при этом каждый солдат знает – даже если он вернется сегодня, завтра ему снова идти в бой. Можно выиграть войну, но нельзя предотвратить все войны на свете. Твой приятель Тобиас был мечтателем – а в делах военных нужно быть реалистом...
С такой стороны я еще не смотрела на произошедшее; у меня немного отлегло от сердца.
– Нам всем не помешало бы немножко больше реализма, – сказала я.
Рагим взглянул мимо меня:
– Кто знает.
Неделю назад он помогал мне сажать сирень с упорством и вдохновением, немало веселившим окружающих и его самого: военный волшебник при полном параде с лопатой в единственной руке в самом деле выглядел забавно. В его глазах под завесой смеха явственно читалось: "Джене бы это понравилось", – и, да, это понравилось бы ей несомненно: Генриетта любила сирень, но, пожалуй, ей бы понравилось все, что заставляло Рагима искренне улыбаться – а случалось такое нечасто. Призраки крепко держали его, а он давно и не стремился вырываться.
Я вернулась в Университет, и хотя мне по-прежнему мучительно не хватало Зеддена – жизнь вошла в привычную колею и покатила дальше. Все чаще в газетах писали о возможных переговорах: обе стороны выдохлись, и никто так и не мог развить успех. Для противодействия нашим "драконьим" самолетам враг изобрел световые лучи, слепившие пилотов, и зажигательные воздушные снаряды. Летчики несли большие потери: Никул, которого снова перевели на материковый аэродром неподалеку, никак не мог получить даже краткосрочный отпуск. Впрочем, едва ли он упорно пытался, по-прежнему веря в победу и стараясь всеми силами ее приблизить.
"Если мы сейчас отступимся, – писал он, – новая война – лишь вопрос времени...".
– Он тоже идеалист и мечтатель, – сказала я, зачитав письмо Рагиму. Мы пили кофе на веранде в мой обеденный перерыв. – Чудо, что с ним до сих пор все в порядке.
– Он дурень, каких поискать, но сейчас он прав, – с кривой усмешкой сказал Рагим. – И все же лучше бы ему мечтать о драконах. Чудеса случаются: вдруг действительно найдет?
Я знала, что недавно Рагим очередной раз ходил к военному коменданту и очередной раз получил отказ.
– Ты тоже против перемирия? – спросила я. Он пожал плечами:
– Не знаю, Инга. Действительно не знаю... За что погибла Джена, во имя чего отдал жизнь мастер Бахир и все остальные, если мы ничего не изменили? Какая судьба выпадет нашим детям? Но если сейчас наступит долгий мир – жизнь для многих станет лучше. Твой летчик вернется к тебе целым и невредимым, а не одноруким и хромым. У нас протянут провода и поставят новые электрические фонари, которые будут гореть по ночам. А я устал от темноты. Понимаешь? Я боюсь ее. Того, что однажды мы все заблудимся в этой темноте, как заблудился Тобиас – и тогда все будет напрасно.
– Мы с тобой или Никул можем быть готовы заплатить за победу любую цену: это простой и очевидный выбор, – сказала я. – Но когда мы заставляем платить других – вся простота куда-то девается. Я тоже не знаю, что правильно, а что нет. Даже Зедден – и тот, мне кажется, не знал.
"Уж прости", – все еще дребезжал в моей голове его голос. – "Хотел бы я не понимать..."
– Камень преткновения не в подписании перемирия, а в том, что будет, или чего не будет потом, – сказала я. – С армией и со всеми нами.
Про себя я подумала о Юне и ее сынишке, о детях, прятавшихся теперь в катакомбах: им жилось не в пример хуже, чем Джафару и Никулу в свое время. Они никогда в жизни не видели освещенных улиц, не пересказывали друг другу страшилок про Гнилого Тэда и драконий огонь. Мертвый фонарщик мог кануть в забвение, но сколько всего исчезало вместе с ним? Мы быстро привыкали к любым изменениям и едва ли могли оценить путь, которым шли. Детьми мы могли представить обычную лужу огромным морем, а взрослыми – принять за лужу безбрежный океан.
– Смотри-ка! – Рагим привлек мое внимание, указывая на кривой, давным-давно потухший фонарь на берегу "мечтательного" моря.
Я встала из-за столика и подошла поближе. У основания столба тянулась муравьиная дорожка: насекомые были крупные, с синеватым отливом.
– Похоже, какие-то гибриды, – неуверенно сказала я. – Надо будет понаблюдать...
Быть может, я занесла насекомых с берега Хитроба, или же еще раньше выпущенная мной семья погибла не полностью – но по столбу определенно ползли синие муравьи или их близкие родичи.
– Надеюсь, кладки земляных ящеров ты с собой не привозила? – хмыкнул Рагим.
– Ты все-таки тоже идеалист и мечтатель, – сказала я. – Хоть и не похож.
– Я волшебник. – Он улыбнулся. – Мы – особый случай.
***
У кого реализма хватало с избытком, так это у Юниного пекаря. Со всей ответственностью он вскоре сообщил нам, что в еженедельнике напечатали: сирень лучше сажать по осени, так что наши кусты не приживутся, а еще – что "в условиях перебоев с поставками продовольствия предпочтительны плодово-ягодные насаждения", поэтому стоило бы высадить что-нибудь более полезное, чем сирень, а улицу, если нам угодно, переименовать.
Этот обстоятельный мужчина при наших встречах доводил меня до скрежета зубовного, однако он любил Юну, заботился о сыне, уважал соседей, исправно платил военный налог, пек вкусные "плодово-ягодные" пироги, и, в сущности, был хорошим человеком. Возможно, лучшим из нас, никого в жизни не погубившим и никогда не пытавшимся на деле взять на себя больше, чем мог сдюжить. Сама Юна тоже переменилась: стала прагматичной и жизнерадостной – такой я не видела ее с детства; ее, единственную из нас, прошлое отпустило. Сын у них с пекарем рос здоровым и красивым, и в год уже начал говорить первые слова: ма-ма, па-па, ву-ву...
"Ву-ву" – так он называл сигнальную сирену.
Жили они в самом конце Сиреневой улицы. Я часто бывала у них в гостях и видела, как мальчишка растет, слышала, как отдельные слова превращаются в осмысленные фразы. Его успехи радовали меня – как будто я тоже имела к ним какое-никакое отношение.
Не меньше я обрадовалась, когда ближе к осени неожиданно получила письмо от Мусы: писал он коряво и с ошибками, но сам! – и, к тому, изъяснялся вполне разумно, браня погоду и нахваливая стряпню на камбузе сухогруза, куда его пристроил мичман.
В прогнозах пекарь ошибся: сирень прижилась, и на следующий год расцвела.
Я отломила небольшую ветку и отнесла к серому камню Джафара, почти скрывшемуся в траве за время, что меня не было... Кладбище продолжало шириться, хотя не так быстро, как раньше. Скорые переговоры казались уже делом решенным – но пока бои не прекращались.
Я сгребала прошлогоднюю листву, выдергивала сухие стебли и думала: мог ли какой-нибудь пухлощекий паренек, вроде сынишки Юны, в будущем придумать сказку лучшую, чем про Тэда и драконий огонь? Был ли он обречен однажды направить настоящие снаряды в настоящие корабли – или же у него был выбор?
У детей во все времена находились свои ответы. А взрослые, сколько я себя помню, всегда говорили – "жизнь рассудит" , что было, конечно, неверно: мы жили своим умом, сообразно возможностям, желаниям и слепому случаю, и рядом не стояло судьи, который вынес бы каждому справедливый приговор. Каждый из нас зависел от внешних обстоятельств, внутренних предубеждений, всякой ерунды, и единственное, что мы, взрослые, могли по-настоящему передать детям – это нашу волю: волю к созиданию, волю хранить благодарность и любовь, родную землю и дорогих людей.
Жизнь, как прибойная волна, окатывала нас холодными брызгами, то утягивала в море, то отбрасывала назад. На Сиреневую улицу, на берег "мечтательного" моря, на точку отсчета и место встречи, назначенное нам Провидением.
***
Зедден оставил мне по завещанию бывшую лабораторию Бахира: это было неожиданно, щедро и, что греха таить, удобно. В ней была хорошая вентиляция и хорошие двойные ставни, позволявшие работать по ночам, не нарушая светомаскировки. Часть химического оборудования я передала Университету, другую – приспособила под свои нужды, поставила террариум и инсектарий, перевезла часть книг. Воспоминания тревожили меня, и все же – эти четыре комнаты отличались особенным уютом. Я в них чувствовала себя на своем месте, и часто засиживалась допоздна или оставалась ночевать.
Иногда ко мне заходили студенты, иногда – коллеги или знакомые: случалось, заглядывали отдать дань памяти бывшие ученики Зеддена. Но в последний день весны с самого утра лил дождь: развиднелось только к закату – так что я была в лаборатории одна. Ректор поручил мне к утру подготовить старые экспедиционные заметки для обозревателей из "Еженедельника", но дело шло туго – потому я поглядывала на часы.
Незадолго до полуночи над городом с ревом прошли наши самолеты, а еще через полчаса завыла сирена.
Последний год тревога звучала часто, но нас почти не бомбили. Я редко спускалась в убежище, не стала выходить и на этот раз. Сирена вскоре замолчала, но через несколько минут раздался гул: негромкий, прерывистый, какой-то ненормальный.
Это было странно: если начинался налет – сирену не могли отключить. Я потушила лампу, выглянула на улицу и увидела в небе самолет. Он был всего один – и он горел.
По силуэту несложно было опознать, что машина наша. Внутри у меня все сжалось: в ту минуту я даже не думала, что за штурвалом может быть Никул – но мне отчаянно хотелось спасти неизвестного пилота или хотя бы не дать ему упасть на дома. Другие люди выглядывали из окон, что-то кричали... Однако все мы были бессильны. Горящий самолет шел над темным городом, быстро теряя высоту.
– Ну же, давай, чтоб тебя!.. – раздался внизу знакомый голос. Под окнами я увидела Рагима: его, по обыкновению бродившего в ночи по окрестностям, тревога застала на улице. Сейчас он стоял, воздев руки к небу и пытался вызвать осветительные чары. Но волшебство не давалось: только от протеза валил дым.
И вдруг что-то случилось.
Как будто уши мне заложило ватой, и разом ослабли все звуки: гул самолета, крики соседей, брань Рагима, – но ясно послышались ритмичные звонкие щелчки. Бам, бам, бам!
Словно метко брошенный желудь ударялся о фонарный столб. Вот только на Сиреневой улице больше не было дуба...
Я отшатнулась от окна, но тотчас вернулась обратно. Из глубины моря Мечты поднималась темная фигура. С каждым мигом она становилась больше, пока не достигла человеческого роста. Призрачная рука коснулась фонарного столба – и Сиреневую улицу залил свет.
Белый, невозможно яркий, он ослепил меня; но для летчика это было то, что надо.
– Фонарщик! – выкрикнул кто-то.
Самолет развернулся и из последних сил полетел к реке.
Я не могла видеть, как машина плюхнулась брюхом в воду; как Никул – а горящую машину вел именно он – сумел вытащить из кабин раненного штурмана и доплыть до берега, где его уже ждали люди, вопреки сирене и комендантскому часу выбежавшие к реке, на подмогу чужой беде... Среди них оказалась и Юна; ее медицинские знания немало пригодились в первые минуты.
Утром, узнав обо всем, я почувствовала себя самым счастливым человеком на земле. Не так, как в юности – но очень отчетливо.
Разбитый самолет остался на дне реки. Я уверена: когда-нибудь его поднимут, подкрасят и водрузят на постамент на месте бывшей ратуши или где-нибудь еще. Но это будет потом; спустя месяцы или годы. Когда закончится война. Когда вырастут наши дети и захотят узнать о нас больше, чем мы сами можем рассказать...
А со своего места в настоящем, у распахнутого окна, я видела лишь то, как самолет, исходя черным дымом, уходит прочь.
– Фонарщик! – выкрикнул кто-то. Но, конечно, ошибся. Фонарщик Тэд давно сдал вахту.
Свет, разлившийся по улице, немного ослаб и позволил мне разглядеть черты призрака. Их невозможно было не узнать: рыжие волосы, свободно спадающие на белоснежный флотский китель, мягкая улыбка.
Сколько бы лет ни прошло, я буду помнить ту ночь, белесый свет и призрачную фигуру над водой. Генриетта стояла на волнах Мечтательного моря, не касаясь дна, и улыбалась Рагиму. Он шагнул ей навстречу – но остановился, так и замер в шаге от "берега", по щиколотку в воде.
Он что-то сказал ей, и она ответила. Я видела, как шевельнулись призрачные губы, прежде, чем растаять в гаснущем свете. Но различить слова мог, разве что, синий муравей, затаившийся в траве...
Зедден не верил в волшебные способности насекомых. Прежде не верила и я – но со временем стала сомневаться.
Если муравей был там – он, без сомнения, все слышал.
И, может статься, однажды он найдет благодарного слушателя, заползет тому в ухо и нашепчет историю до конца. О Зеддене и Бахире, обо мне и о Юне, об ученике, превзошедшем учителя, о добром одноруком волшебнике, о храбром летчике, отыскавшем дракона, и о фонаре, который все-таки сумел стать маяком...
07.09.2022