В которой чиновник Бережной отправляется в путь и встречает то, чего вовсе не ожидал встретить
Кто из вас, милостивые государи, ездил зимою по нашим российским дорогам? Если ездил, то, верно, знает, что такое настоящая русская метель — не какая-нибудь там петербургская позёмка, что шуршит по Невскому проспекту, пугая барынь в бархатных салопчиках, а самая что ни на есть степная, лесная, дьявольская метель, когда небо с землёю сливаются в одну белую кашу, когда ветер воет, словно тысяча чертей справляют свадьбу, и когда ямщик твой, креста на себе накладывая, признаётся, что дороги не видит!
Вот в такую-то метель и угодил коллежский регистратор Иван Афанасьевич Бережной, когда вёз он из Санкт-Петербурга в уездный город Крутогорск бумагу важную, касательно пропажи казённых денег из местного казначейства.
Молодой ещё был чиновник — лет двадцати пяти от роду, белолицый, сероглазый, и в голове его, надобно сказать, было больше романтических мечтаний, нежели практического смысла. Оттого-то, может, начальство его и отправило в дальнюю дорогу — авось, думали, остепенится малый да наберётся опыта.
Выехал Иван Афанасьевич из губернского города на рассвете. День стоял морозный, но ясный, снег под полозьями покрипывал весело, ямщик песни затягивал протяжные, — словом, ехалось легко и приятно. К обеду доехали до первой станции, переменили лошадей, закусили чем бог послал, и двинулись дальше. А вот уж после второй станции, когда солнце стало клониться к закату, появились на небе тучи — сперва мелкие, серенькие, потом всё больше, плотнее, пока не затянули всё небо, словно саваном.
— Эх, барин, — сказал ямщик, мужик лет сорока, с бородой рыжей и носом красным от мороза и, надо полагать, от выпивки, — не к добру это. Метель будет, и какая! Не доедем мы нынче до Крутогорска, видать.
— Да что ты, любезный! — воскликнул Иван Афанасьевич. — До города осталось вёрст тридцать, не больше. Успеем до темноты.
— Не успеем, — мрачно покачал головой ямщик. — Метель она, барин, не спрашивает, успеем али нет. Она как начнёт — всё, крышка. Хорошо, ежели до станции Чертополье дотянем.
— Чертополье? — переспросил чиновник. — Что за название странное?
— А кто его знает, отчего так прозвали, — ямщик пожал плечами и перекрестился. — Место нехорошее, говорят. Но переночевать можно. Лучше уж там, чем в чистом поле замерзать.
И не успел он договорить, как ветер рванул с такою силою, что тройку чуть не опрокинуло. Снег повалил хлопьями, густыми, белыми, и через минуту уже ничего не было видно — ни дороги, ни леса по сторонам, ни неба над головой. Всё слилось в один сплошной белый вихрь, в котором кони, казалось, плыли, а не бежали.
Иван Афанасьевич закутался в свой медвежий тулуп и пригнулся ниже, стараясь укрыться от ледяных иголок снега, что били в лицо. Ямщик кричал что-то коням, но слов не было слышно — метель заглушала всё. И чем дальше ехали, тем страшнее становилось. Словно кто-то нарочно старался сбить их с пути, запутать, заморозить.
Сколько они так ехали — час, два, три? — Иван Афанасьевич не мог сказать. Время в метели словно растворилось. Существовал только вой ветра, сплошная тьма, ледяной холод, что пробирался под тулуп, и страх — глухой, первобытный, тот, что охватывает человека, когда он понимает: природа сильнее него, а жизнь его теперь в руках божьих и в руках ямщика, что, быть может, и сам дороги не видит.
И вдруг — о, радость! — ямщик закричал:
— Огонёк! Барин, огонёк вижу! Станция, должно быть!
И правда, впереди, сквозь белую завесу снега, мелькнул тусклый, желтоватый огонёк. Кони, почуяв близость тёплого стойла, ускорили бег. Огонёк приближался, становился больше, и вот уже показались тёмные очертания строений.
Тройка влетела во двор, ямщик осадил лошадей у крыльца. Иван Афанасьевич выскочил из саней и чуть не упал — так затекли ноги от долгого сидения и холода. Метель здесь, во дворе, бушевала ничуть не слабее, чем в открытом поле, и чиновник поспешил к дверям.
Дверь отворилась сама, словно кто невидимый её распахнул, и Иван Афанасьевич ввалился в сени, за ним — ямщик. Дверь захлопнулась с таким грохотом, что чиновник вздрогнул.
В сенях было темно и пахло чем-то странным — смесью табачного дыма, овчины, воска и ещё чего-то неопределённого, что Иван Афанасьевич определить не мог. Он постоял, отдышался, отряхнул снег с тулупа и шапки, и двинулся к двери, откуда сочился свет.
Отворив её, он вошёл в большую горницу, освещённую сальными свечами. В углу стояла печь, жарко натопленная, у печи — деревянный стол, покрытый клеёнкой, несколько лавок вдоль стен. У окна, завешенного тяжёлым сукном, сидел человек — худой, длинный, в засаленном халате, с лицом желтоватым и глазами, что смотрели не на вас, а словно сквозь вас.
— Здравствуйте, любезный, — сказал Иван Афанасьевич, снимая шапку. — Это станция Чертополье, я полагаю?
Человек медленно повернул голову и посмотрел на чиновника долгим, изучающим взглядом. Потом кивнул.
— Станция. А ты кто таков будешь?
— Коллежский регистратор Бережной, еду по казённой надобности. Метель застала в дороге. Можно ли у вас переночевать?
— Можно, — ответил человек, и в голосе его было что-то такое, от чего Ивану Афанасьевичу стало не по себе. — Места хватит. Нынче у нас гостей много.
И только тут чиновник заметил, что в горнице он не один. В углу, на лавке, сидела старуха в тёмном платке, губы её шевелились, словно она что-то бормотала. У печки стоял толстый купец в поддёвке, лицо красное, борода лопатой. А за столом сидел молодой человек в потёртой семинарской рясе, перед ним лежала раскрытая книга.
— Вот, знакомься, — человек в халате махнул рукой. — Это купец Трифон Кукушкин из Москвы. Это семинарист Пётр. А это бабка Федосья — она тут, считай, живёт. Я — Сидор Карпыч, смотритель станционный. А вот это, — он показал в угол, где Иван Афанасьевич сперва никого не заметил, — моя дочка, Глаша.
Из тени вышла девушка лет восемнадцати, чернобровая, черноглазая, в красном сарафане. Красивая была, надо признать, но красота её была какая-то дикая, лесная, и взгляд её, когда она посмотрела на Ивана Афанасьевича, заставил его вновь почувствовать тот непонятный холодок, что пробежал по спине при виде смотрителя.
— Здравствуйте, — пробормотал чиновник, кланяясь во все стороны.
Купец хмыкнул в ответ, семинарист кивнул, не отрываясь от книги, старуха не отреагировала вовсе, а девушка улыбнулась — но улыбка эта была странная, словно она знала что-то такое, чего не знал никто другой.
— Садись, грейся, — Сидор Карпыч указал на лавку. — Глаша, поставь гостю чаю. Али водки хочешь?
— Чаю, пожалуй, — Иван Афанасьевич сел на лавку, чувствуя, как усталость наваливается на него тяжким грузом.
Девушка бесшумно двинулась к печи. Купец подошёл к столу и сел напротив чиновника.
— Тоже метель застала? — спросил он густым басом.
— Именно так, — кивнул Иван Афанасьевич. — А вас, стало быть, тоже?
— И я, и вот батюшка этот, — купец кивнул на семинариста. — С утра торчим. Думали, к вечеру метель уляжется, а она только разошлась. Не выедешь теперь.
— Надолго, думаете?
— Кто его знает, — купец почесал бороду. — День, два, может, три. Метели здешние — они злые. Говорят, неспроста.
— Это как же неспроста? — насторожился Иван Афанасьевич.
Купец собрался было что-то ответить, но смотритель вдруг резко сказал:
— Болтать много не надо. Метель она потому метель, что зима. А зима в России долгая. Ничего тут странного нет.
И посмотрел он на купца так, что тот осёкся и замолчал.
Глаша принесла чай в толстом, граненом стакане. Иван Афанасьевич обжёг пальцы, сделал глоток — чай был крепкий, горячий, настоянный на каких-то травах. Стало теплее, уютнее.
За окном метель выла, словно живая. Воск свечей медленно тёк, а на стенах плясали дрожащие тени. Старуха в углу всё бормотала и бормотала. Семинарист перевернул страницу книги, и шелест этот прозвучал в тишине удивительно громко.
Ивану Афанасьевичу вдруг показалось, что он попал не на обычную почтовую станцию, а в какое-то иное место — место, где время течёт иначе, где законы природы кажутся нарушенными и где может произойти всё, что угодно. От этой мысли ему стало не по себе, и захотелось скорее выйти, сесть в сани и уехать прочь, несмотря на метель.
Но метель не унималась, не давая ни малейшего шанса уехать.
Из угла, где сидела старуха, донеслось вдруг отчётливо:
— Трое было... трое пропало... и ещё пропадут...
— Молчи, баба! — рявкнул смотритель.
Но старуха лишь сильнее закачалась и заголосила тонким, протяжным голосом, каким плачут по покойнику.
Иван Афанасьевич подошёл к ней, присел на корточки рядом.
— Бабушка, — тихо сказал он, — что вы знаете? О ком вы говорите — трое пропало, ещё пропадут?
Старуха Федосья медленно повернула к нему голову. Глаза её были мутные, белёсые, словно подёрнутые пеленой, но взгляд — пронзительный, видящий что-то, недоступное другим.
— Вижу я, сокол ясный, — прошептала она. — Вижу насквозь. Ты не боишься, а надо бы. Надо бы... Снежный хозяин уже здесь. Уже выбирает. Жадного возьмёт, богатого. Того, кто золото любит больше души своей.
— Кого он возьмёт? — настаивал Иван Афанасьевич.
— Одного из них, — старуха кивнула в сторону купца и семинариста. — Один заплатит — а может, и все разом, коли не образумятся. Только ты, сокол, можешь их спасти. Крест у тебя сильный и вера чистая.
— Перестань пугать гостей, мать! — Сидор Карпыч подошёл, взял старуху под руку. — Пойдём, я тебя в твою каморку отведу. Старая совсем, — объяснил он Ивану Афанасьевичу, — умом тронулась. Не слушайте её.
Он увёл старуху за дверь. Но слова её засели в голове чиновника занозой.
И на душе у Ивана Афанасьевича стало совсем тоскливо.