Бомбоубежище под театральными мастерскими. Петроградская. Санкт-Петербург. 14 октября. Обычный грёбаный вторник.


Знаете, что самое паршивое в эссенциальном треморе? Нет, не то, что ты не можешь застегнуть рубашку без героического эпоса. И не то, что любая попытка налить водку в рюмку превращается в абстрактную живопись на скатерти.


Самое паршивое — это утро. Шесть ноль-ноль. Всегда шесть ноль-ноль. Мои пальцы начинают выбивать дробь по одеялу раньше, чем мозг успевает понять, что он проснулся. Это как если бы внутри тебя жил маленький барабанщик-наркоман, который не знает, что такое выходные.


Тук-тук. Тук-тук-тук. Тук.


Я открываю глаза. Бетонный потолок. Трещина в форме Амазонки. Я изучил её за четыре года лучше, чем карту собственной жизни. Вон там — приток. Вон там — дельта. Вон там — муха сидит. Третью неделю. Может, сдохла. Может, медитирует. В бункере вообще странная фауна.


Тук-тук. Тук-тук-тук.


— Доброе утро, блядь, — говорю я вслух.


Голос хриплый, как будто я всю ночь жрал наждачку. Впрочем, это стандарт. Сорок лет, полжизни в спецназе, остальные полжизни — в попытках понять, куда делась первая половина.


Я сажусь. Ноги на бетон. Холодно. Хорошо. Мастер Ван в Пекине учил: «Холод отрезвляет тело, тело отрезвляет дух». Потом добавлял: «Но чай всё равно пей горячий, идиот». Мудрый был старик. Умер, конечно. Все, кто учил меня мудрости, умерли. Кажется, я ходячая прививка от долголетия.


Встаю. Иду к зеркалу. Оно встречает меня тремя моими версиями — треснутая амальгама делит отражение на левого, центрального и правого Диму. Левый — молодой, наглый, с татуировкой дракона на плече. Правый — старый, седой, уставший. Центральный — я настоящий. Небритый, с мешками под глазами и выражением лица «видел я ваше будущее, и оно мне не понравилось».


— Ну что, красавцы, — говорю я отражениям. — Кто сегодня будет варить чай?


Отражения молчат. Тоже мне, советчики.



Чай. Калмыцкий. С молоком и солью. Звучит как кулинарное преступление. Выглядит как жидкость, которой моют кисти после акварели. На вкус — как возвращение домой, если твой дом — юрта в степи и ветер пахнет полынью.


Я ставлю кастрюлю на старую газовую плиту. Конфорка щёлкает три раза. Всегда три. У этой плиты характер. Она как женщина, с которой я когда-то жил, — сначала сопротивляется, потом загорается, потом шипит.


Вода закипает. Я бросаю заварку. Руки дрожат, и часть листьев летит мимо. На пол. Плевать. Пол бетонный, он и не такое видел. Однажды я уронил на него гирю. Пол сказал: «Серьёзно? Это всё?» Я уважаю этот пол.


Молоко. Жирное, деревенское, с Сытного рынка у «Горьковской». Тётка, у которой я беру, каждый раз спрашивает: «Милок, а ты чего такой бледный? В бункере своём сидишь, солнца не видишь. Жениться тебе надо». Я каждый раз отвечаю: «Жена в бункере не поместится». Она смеётся. Я нет. Потому что это правда. В бункере сорок квадратов. Здесь помещаюсь я, цепь, груша, зеркало, кресло, магнитофон и Лёвин голос. На жену места нет. Да и какая жена согласится на мужика, который пьёт чай с солью и разговаривает с магнитофоном? Риторический вопрос. Ответ — никакая. Проверено.


Соль. Морская, крупная. Одна щепоть. Бакыт, старый киргиз, говорил: «Соль держит вкус, как дисциплина держит солдата. Без соли — вода. Без дисциплины — мясо». Потом он резал барана и пел песню про горы. Я не понимал слов, но понимал ритм. Ритм я всегда понимаю.


Первый глоток. Солёный. Молочный. Терпкий. Чай обжигает язык. Хорошо. Боль — это тоже ритм. Быстрый, резкий, честный.


Магнитофон. «Электроника-302». Лёва Борисович записал мне четыре кассеты перед смертью. Лежал в больнице, с капельницей в вене, и надиктовывал стихи на старенький диктофон. Медсестра думала, он бредит. А он просто прощался. Как умел.


Я нажимаю кнопку. Лёва оживает.


— Дима. Сегодня я прочитаю тебе Ахматову. Ты скажешь: «Лёва, зачем мне бабские стихи про несчастную любовь?» А я отвечу: затем, что ты — сорокалетний мужик, который живёт в бункере, пьёт чай с солью и разговаривает с мёртвым другом. Тебе нужно больше бабских стихов про несчастную любовь. Слушай и не перебивай.


Я улыбаюсь. Лёва умел заходить с ноги даже с того света.


— Анна Ахматова. «Сжала руки под тёмной вуалью...»


Он читает. Голос глубокий, с хрипотцой, с театральными паузами. Я закрываю глаза. Тремор в пальцах затихает. Не знаю почему. Может, Лёвин голос попадает в какой-то резонанс с моей болезнью. Может, я просто скучаю так сильно, что тело забывает дрожать. А может, всё проще — ритм стиха сильнее ритма тремора.


— «Отчего ты сегодня бледна?» — «Оттого, что я терпкой печалью напоила его допьяна...»


Лёва умер четыре года назад. Рак лёгких. Курил как паровоз. Говорил: «Лучше сдохнуть с дымом изо рта, чем с кашей в тарелке». Сдох с дымом. Вернее, без. В три часа ночи, пока медсестра пила кофе на посту. Лёва бы оценил. Он вообще любил, когда жизнь подкидывает иронию. «Трагедия — это когда герой умирает красиво, — говорил он. — Ирония — это когда герой умирает, а никто не замечает. Вот это жизнь».


Я допиваю чай. Солёный осадок на дне. Как всегда.



Одиннадцать утра. Работа.


Я — консультант по боевым сценам. Звучит как должность из параллельной вселенной. Типа «специалист по прикладной эсхатологии» или «менеджер по управлению кармой». На деле — ко мне приходят режиссёры, сценаристы и актёры и спрашивают: «Как красиво убить человека?» И я рассказываю. За деньги.


Сегодня — Егор. Молодой. Модный. Очки в толстой оправе. Стрижка «я только что из барбершопа, но хочу выглядеть так, будто мне плевать». Пахнет дорогим парфюмом и амбициями. Амбиции пахнут хуже.


Он садится на стул. Достаёт ноутбук. Показывает раскадровку. Герой — бывший спецназовец. Мстит за жену. В одной руке нож, в другой пистолет. Против него — пятеро. Всё как в лучших домах Филадельфии и Голливуда.


Я смотрю на схему. Потом на Егора. Потом снова на схему.


— Егор, — говорю я. — Ваш герой держит нож обратным хватом.


— Да! Это стильно.


— Это идиотизм.


Он моргает.


— Обратный хват, — продолжаю я, — это способ красиво порезать себе предплечье и умереть до начала драки. В реальном бою так держат нож только две категории людей: те, кто никогда не дрался, и те, кто уже мёртв.


— Но Киану Ривз...


— Киану Ривз тренировался девять месяцев с профессионалами. Ваш актёр, — я киваю на фото в ноутбуке, — вчера ходил на пилатес. Чувствуете разницу?


Егор трёт переносицу. Я продолжаю:


— Прямой хват. Колющие — только в корпус. Режущие — по рукам и шее. Никаких пируэтов. Никаких «красиво». Реальный бой — это быстро, грязно и страшно. Как моя жизнь.


— А пистолет?


— Уберите. Если у него есть пистолет, зачем ему нож? Чтобы открывать консервы? Пусть стреляет. Или пусть дерётся ножом. Выберите что-то одно. Иначе это не спецназовец, а швейцарский мультитул в человеческом обличье.


Егор вздыхает. Достаёт блокнот. Записывает. Я вижу, что ему не нравится. Ему хочется слоу-мо, голубей и чтобы герой шёл на врага, не глядя на взрыв за спиной. Но за это платят другим людям. А Егор платит мне за правду. Правда стоит пять тысяч рублей. Недорого, если подумать. Дешевле, чем психотерапевт.


— Дмитрий, — говорит он, убирая ноутбук. — А можно личный вопрос?


— Валяй.


— Почему вы живёте в бункере?


Я смотрю на него. На его чистые ботинки. На его руки без шрамов. На его лицо, которое ещё не знает, что такое хоронить друзей.


— Потому что здесь тихо, Егор. И никто не задаёт глупых вопросов.


Он кивает. Не понял. Но ушёл. Дверь закрылась. Я снова один.


Ну, не совсем один. У меня есть цепь.



Цепь висит на стене. Четыре метра стали. Каждое звено выковано вручную. Утяжелитель на конце — пятьсот пятьдесят граммов свинца в кожаной оплётке. Форма капли. Чтобы входить мягко, а выходить с последствиями.


Я беру её. Тремор в руках затихает. Не сразу. Сначала он сопротивляется, как ребёнок, которого тащат к зубному. Потом — сдаётся. Дрожь уходит в цепь. Цепь оживает.


Первый взмах. Второй. Третий.


Цепь поёт. Это не метафора. Она реально издаёт звук — низкий, вибрирующий, похожий на гудение высоковольтного провода. Утяжелитель свистит в воздухе. Я работаю вокруг себя, описывая восьмёрки, спирали, мёртвые петли. Тремор становится частью удара. Болезнь становится оружием.


Мастер Ван сказал когда-то: «Твоя слабость — это твоя сила. Просто поверни её под правильным углом». Я повернул. Теперь моя слабость может проломить череп.


Я тренируюсь час. Полтора. Пот заливает глаза. Мышцы гудят. Но руки — руки абсолютно спокойны. Они держат цепь так, будто тремора никогда не было. Будто мне снова тридцать. Будто я всё ещё тот, кто учил молодых пацанов убивать.


Зеркало ловит моё отражение. Три осколка. Три меня.


Левый — молодой. Правый — старый. Центральный — настоящий. И у всех троих в руках цепь. И все трое улыбаются. Улыбка выходит кривая. Как и всё в моей жизни.


Я вешаю цепь на крюк. Тремор возвращается. Мягко. Почти нежно. Как любовница, которая знает, что ты никуда не денешься.


Тук-тук. Тук-тук-тук. Тук.



Вечер. Я сижу в кресле. Бархат потёртый, но держит. Как я.


Лёва читает Бродского.


— «Не выходи из комнаты. Не совершай ошибку...»


Я смотрю в потолок. Там звёзды. Нарисованные светящейся краской кем-то, кто жил здесь до меня. Большая Медведица. Кассиопея. Орион. Я не знаю, кто их нарисовал. Может, такой же мужик с тремором. Может, просто романтик. А может, человек, который ждал конца света. В бункере вообще странные люди жили. Я — не исключение.


— «Зачем тебе солнце, если ты куришь Шипку?»


Я не курю. Лёва курил. За двоих. За троих. За весь театральный цех. И читал стихи так, что даже бетонные стены бункера становились бархатными.


Я закрываю глаза. Тремор выстукивает ритм по подлокотнику.


Тук-тук. Тук-тук-тук. Тук.


Метроном.


Завтра будет такой же день. Чай с солью. Работа. Цепь. Лёва. Тишина. Я не жду перемен. Я их боюсь. Потому что перемены — это всегда потери. А я и так потерял достаточно.


Лёва замолкает. Плёнка заканчивается. Тишина в бункере становится густой, как кисель. Я сижу в ней, дышу и слушаю, как пальцы выбивают дробь по бархату.


Тук-тук. Тук-тук-тук. Тук.


Ритм


Последний спокойный ритм в моей жизни.



А завтра, ровно в шесть ноль-ноль, когда я проснусь от тремора, в моей голове раздастся голос.


Женский. Холодный. Как скальпель.


И она скажет:


— Инициализация завершена. Добро пожаловать в Систему, Метроном.


И я пойму, что шутки кончились.


Но это будет завтра. А сегодня — чай с солью, Бродский и тишина.

Загрузка...