Декстер. Ещё вчера его мир был стерилен и предсказуем. Молодой человек, учившийся на хирурга в столице Империума — самом сердце цивилизации, где он постигал науку спасать жизни среди мраморных стен академий и белых, сияющих палат. Его будущее было вычерчено точными, уверенными линиями скальпеля. Но судьба, в лице слепой жеребьёвки по дате рождения, перечеркнула всё одним безразличным росчерком пера чиновника. Теперь его инструментом была не отточенная сталь, а грубый бинт; его аудиторией — не внимающие студенты, а хрипящие на снегу солдаты; его театром — не операционная, а грязное, растерзанное поле боя.
Отряд шёл медленно, увязая в чёрной, вязкой каше из снега, грязи и пепла. Воздух был густым и ядовитым: едкий дым сожжённых деревень смешивался со сладковато-приторным, липким запахом, который Декстер как медик знал слишком хорошо — это был запах смерти и разложения. Снег, некогда чистый и белый, превратился в отвратительную, поглощающую всё массу. Он не укрывал землю, а пожирал её, засасывая в себя тела убитых, не оставляя им даже шанса на память, на достойное упокоение.
Они прошли через уничтоженную деревню. Тишина здесь была громче любого взрыва. Она висела тяжёлым, давящим саваном. А в амбаре... их ждала тихая, методичная бойня. Местных жителей, стариков, женщин, детей, просто закололи, как скот. Они стали обузой для солдат, пережидающих зиму. Не людьми — проблемой, которую устранили. Для Декстера, видевшего в каждом теле уникальный, сложный механизм, который нужно беречь и лелеять, это было не просто преступление. Это был акт бессмысленного, тотального вандализма против самой жизни.
За деревушкой зияла братская могила. Просто яма в промёрзшей земле, набитая обезличенными телами, сброшенными в кучу, как мусор. Это было жуткое, античеловеческое зрелище, окончательно добившее его. Декстер судорожно согнулся, и его вырвало. Не от еды — от бессилия, всепоглощающего ужаса и крушения всех его представлений о мире, о добре и зле. Из построения донёсся чей-то циничный, уставший смешок. Для них он был всего лишь «салагой», «недотёпой», который ещё не понял простой истины: здесь нет места чувствам. Здесь есть только выживание.
Подтянув лямки неподъёмного рюкзака, набитого тем, что должно спасать жизни, он пошёл дальше. Одетый в простой бежевый мундир, сливавшийся с грязью, он выделялся лишь одним — своей каской. Она была выкрашена в кричаще-белый цвет с двумя алыми, как свежая кровь, крестами по бокам.
Это была его отличительная черта. Его клеймо.
Благословение: Теоретически этот знак должен был защитить его по законам войны. Его задача — спасать, а не убивать. Он — островок человечности, нейтральная территория милосердия в самом сердце ада.
Проклятие: На практике этот сияющий белый шлем был идеальной мишенью, маяком в тумане войны. Для врага медик — приоритетная цель. Убей его — и ты лишишь противника помощи, подорвёшь его боевой дух. Его главная опасность — не шальные пули и осколки. Это целенаправленная, холодная охота.
Он шёл, чувствуя на себе тяжесть не только рюкзака, но и этого двойного клейма — спасителя и живой мишени. Каждый его шаг вперёд был шагом вглубь ада, где его медицинские знания сталкивались с бессмысленной жестокостью, а его священный долг спасать — с простым, животным желанием выжить. Он нёс на своей голове не каску, а принцип — и на этой войне принципы были самой хрупкой и уязвимой вещью.
---------------------------------------
Декстер проснулся. Резко, с ощущением, что он забыл что-то жизненно важное. Первое, что он почувствовал — это чужой потёртый матрас, вдавившийся в спину. Первое, что он увидел — чужие трещины на потолке, пляшущие в такт пульсации в висках. Он был в чужом доме. В чьём-то разорённом гнезде, на чьей-то кровати, на которой, возможно, так же просыпался всего неделю назад местный мальчишка или старик.
Он медленно сел, пытаясь прогнать остатки тяжёлого, беспокойного сна. Протёр глаза, ощущая на пальцах грубую пыль и песок, въевшиеся в кожу за последние дни. Он начал вставать, и в этот момент сквозь тонкую стену донесся звук, врезавшийся в сознание острее любого крика.
С чужой кухни доносился пьяный гогот и громкая, бессвязная болтовня сослуживцев. Они смеялись. Смеялись так, как смеются только те, кто отгородился от реальности стеной из спирта и бравады. Кто-то грубо шутил, кто-то спорил, звонко стучали чужие кружки по чужому столу.
Декстер замер, опершись руками о край кровати. Этот звук — звук простой, почти бытовой человеческой жизни — был сейчас самым чудовищным, что он слышал. Всего в нескольких метрах от него, за стеной, пировали в доме, из которого они же, вероятно, и вышвырнули хозяев. Они сидели на чужих стульях, пили из чужих кружек, грели руки у чужой печи.
А он лежал на чужой кровати, и его тошнило от этого всего. Его медицинская, аналитическая натура отказывалась принимать эту абсурдную реальность. Он мог понять страх, ярость, даже жестокость как защитную реакцию. Но это... это веселье на костях. Эта способность отключиться, пока вокруг рушится мир.
Он был среди своих, но чувствовал себя более чужим, чем когда-либо. Его белая каска с красным крестом висела на спинке стула, молчаливо осуждая его за эту слабость, за этот мимолётный комфорт, купленный ценой чужой трагедии.
Он поднялся с чужой кровати движениями робота, запрограммированного на выживание. Быстрыми, методичными, почти механическими движениями он нацепил на голову каску. Белый цвет слепил в полумраке комнаты, алые кресты будто плавали в воздухе — клеймо и приговор. Затем накинул свою бежевую шинель, висевшую на чужой вешалке, врезавшейся в штукатурку. Ткань впитала в себя запахи войны: дым, порох, чужой быт. И среди этого всего — едва уловимый, но упрямый запах его собственного пота. Единственное, что было в этом доме его, подлинно его — это след его тела, его страх, его усталость. И сладковатый, навязчивый запах антисептика, въевшийся в ткань навсегда, как въелась в душу память о том, что он видел. Этот запах уже никогда не выветрится.
Выпрямившись, он прошёл в кухню. Чужую кухню. Воздух здесь был густым и тяжёлым: запах дешёвого самогона, тушёнки и махорки перебивал слабый, но упрямый аромат чужого быта — может быть, варенья, когда-то сваренного здесь, или сушёных трав.
За чужим столом, под треснувшим стеклом которого до сих пор лежала чужая вышитая салфетка, сидели лейтенант Дрюгер и сержанты Гётлинг и Краузе. Дрюгер, грузный и краснолицый, расстегнул мундир, размахивая кружкой. Гётлинг мрачно жевал что-то, уставившись в стену, а Краузе, хихикая, пытался поймать крошки со стола и отправить их в рот.
— А, наш эскулап! — хрипло крикнул Дрюгер, заметив Декстера. — Присоединяйся, доктор! Развейся! А то всё со своими бинтами да йодом вожжаешься!
Он как очень важный член отряда — медик — находился в привилегированном положении. Спал не в сыром подвале или холодной палатке, а под крышей. Получал свою долю еды первым. Этот комфорт, дарованный ему по необходимости, был отравлен. Он знал, что это — комфорт на чужих костях. Каждый кусок хлеба, каждая минута сна в тепле были оплачены чьей-то изгнанной жизнью, чьим-то страхом, чьей-то смертью.
— Чего молчишь, докторишка? Морфина не нашёл? Ха-ха-ха-ха... — грубый смех лейтенанта Дрюгера ударил его по лицу.
Декстер не ответил. Его взгляд скользнул по лицам собутыльников: по красному, потному лицу Дрюгера, по мрачной маске Гётлинга, по хихикающему, подобострастному Краузе. Он увидел не солдат. Он увидел мародёров, устроивших пир в склепе.
И тогда его взгляд упал на стол. Среди банок с тушёнкой и гранёных стаканов стояла небольшая, изящная солонка. Фарфоровая, расписанная синими васильками. Совершенно не вписывающаяся в этот убогий пир. Чья-то бабушка, наверное, хранила в ней соль. Внучка её мыла и ставила на стол по праздникам.
Краузе, заметив его взгляд, хихикнул ещё громче.
— Что, доктор, посолить хочешь? На, — он швырнул солонку в сторону Декстера. Та пролетела по воздуху и разбилась о каменный пол у его ног. Фарфор рассыпался на мелкие осколки, белые кристаллы соли смешались с пылью и грязью.
— Ой, — фальшиво сокрушился Краузе. — Не уберёг наследство.
Этот звук — хрупкий, чистый звон разбивающегося фарфора — стал последней каплей. Тихий звук уничтожения последнего намёка на красоту и порядок в этом мире.
Декстер поднял глаза. В них не было ни страха, ни отвращения. Только лёд. Абсолютный, беспросветный холод.
— Вам не стыдно? — его голос прозвучал тихо, но так, что смех Дрюгера застрял в горле. — Вы сидите в чужом доме. Пьёте из чужой посуды. Спите на чужом белье. Над вашими головами висят чужие фотографии, а вы... вы веселитесь.
В кухне повисла тяжёлая, давящая тишина. Даже Краузе замолк.
— Ой, батюшки, проповедь, — наконец фыркнул Дрюгер, но уже без прежней уверенности. — У нас тут святой отец завёлся. А ты думал, война — это что? Пикник? Мы здесь воюем, доктор. А на войне всё общее. Или ты забыл, в какой стороне твой родной Империум? Там, позади. А здесь — ничья земля. Всё ничье. Всё наше.
— Это не ничья земля! — голос Декстера сорвался на крик, пронзительный и нервный. — Это чей-то дом! Здесь жили люди!
Он не смог договорить. Перед глазами встали образы из амбара. Братская могила.
Гётлинг, до этого молчавший, мрачно поднял на него глаза.
— Успокойся, пацан. Ты ещё новичок. Привыкнешь. Или сломаешься. Третьего не дано.
— Я не хочу к этому привыкать! — выдохнул Декстер. Его руки дрожали. Он сжал их в кулаки, стараясь взять себя в руки. — Мы должны быть лучше. Мы... мы же не звери.
Дрюгер тяжёло поднялся из-за стола, сдвинув его с места с противным скрежетом.
— Нет, доктор, — его голос стал тихим и опасным. — Мы и есть звери. Просто некоторые из нас забыли надеть свою шкуру. А ты всё ещё пытаешься ходить в своём белом халатике. — Он указал пальцем на его каску. — И в этой дурацкой каске. Она тебя сюда же и приведёт, в одну яму с теми, кого ты так жалеешь.
Он шагнул ближе. От него пахло перегаром и потом.
— Твоё милосердие, парень, здесь никому не нужно. Оно только мешает. Оно ослепляет. Оно заставляет делать глупости. — Он ткнул пальцем в грудь Декстера. — Помнишь того альверийца? Из-за твоего милосердия снайпер чуть и тебя не зацепил. Оно тебя убьёт. Или того хуже — убьёт кого-то из нас.
Декстер отшатнулся, будто от удара. Да, он помнил. Он помнил каждый секунду.
— Самое страшное на этой войне — не жестокость, — продолжил Дрюгер, его лицо было сейчас похоже на размякшую, жестокую маску. — Жестокость — она простая. Понятная. Как молоток. А вот твоё милосердие... оно сложное. Оно заставляет думать. Сомневаться. Жалеть. А на войне жалость — это самый страшный грех. Потому что жалеешь одного — предаёшь своих.
Он повернулся, плюнул в угол на осколки солонки и грузно опустился на стул.
— Иди отсюда, докторишка. Иди перевязывай своих раненых. И оставь свои проповеди для церкви. Если, конечно, мы её не разбомбили.
Декстер стоял, чувствуя, как ледяная волна проходит по его спине. Он был абсолютно один. Его принципы были разбиты вдребезги, как эта фарфоровая солонка у его ног. Его милосердие оказалось не добродетелью, а слабостью, преступлением против своих.
Он молча развернулся и вышел на улицу, в колючий, промозглый ветер. Он шёл, не видя пути, и в ушах у него звучали слова лейтенанта, сливаясь с свистом ветра в одно заклинание, один приговор:
Милосердие — это самый страшный грех на войне.
И он боялся, что начинает понимать, что это правда.
---------------------------------------
Треск. Свист. Вопли. Гулкий рев.
Декстер с силой, от которой свело челюсти, затянул жгут на том, что минуту назад было ногой рядового Тёрнера. Теперь это было месиво из кровавых хрящей, клочьями формы и блестевшей в глубине обломком чистой, белой кости, уже быстро багровевшей от просачивающейся крови. Осколок не просто перебил — он раздробил, задев артерию. Тонкая алая струя, пульсируя, била в такт дикому, животному крику, что вырывался из горла Тёрнера.
— МА-А-МА! НЕ БРОСАЙ! СЛЫШИШЬ, НЕ БРОСАЙ МЕНЯ! — его голос срывался на визг, на горловой, нечеловеческий вопль, который был слышен даже сквозь оглушительный грохот разрывов.
— Я тут! Никто тебя не бросит! — кричал Декстер, почти не слыша самого себя под воющий свист очередного снаряда и оглушительную трескотню пулемёта. Его пальцы, липкие от крови и грязи, судорожно рылись в сумке. — Морфин, сейчас, держись, чёрт возьми!
Пластиковый тюбик-шприц выскользнул из непослушных, трясущихся пальцев и шлёпнулся в чёрную жижу у его колен.
— СУКА! — это был крик не ярости, а абсолютного, леденящего бессилия. Он, спотыкаясь, наклонился, схватил шприц, сдирая кожу с костяшек о щебень, и с силой вогнал иглу в бедро Тёрнера. — Вот... вот... всё будет... вытащим... Носилки! СЮДА, БЛЯДЬ, НОСИЛКИ!
В ответ донеслось лишь эхо разрыва и чей-то отдалённый, прерывающийся стон. Из дымовой завесы, клубящейся впереди, вынырнул второй санитар, Ричард. Его лицо было маской из грязи и усталости.
— Твою мать, Декстер! Да брось ты его! — его хриплый голос прорвался сквозь какофонию боя. — Смотри на него! Он же труп! Ты время теряешь!
Ричард даже не остановился. Он лишь бросил беглый, опытный взгляд на лужицу крови, растущую под Тёрнером, на его уже закатывающиеся глаза, и резко рванул Декстера за плечо.
— Беги! Здесь таких десятки! Его уже не спасти!
Одним движением он оттолкнул Декстера в сторону и сам побежал дальше, растворившись в дыму, навстречу новым крикам — тем, кого, по его холодному расчёту, ещё можно было вытащить с той самой грани.
Декстер остался на коленях рядом с Тёрнером, который уже не кричал, а лишь хрипел, пуская розоватую пену изо рта. В ушах стояла оглушительная, звенящая тишина, хотя ад вокруг продолжал бушевать.