Берлин. 45-ый год. Блеклый свет зимнего неба, едва видимый на улице, тщетно пытался пробраться в Министерство народного просвещения и пропаганды. Неделю назад, когда от крыши осталась лишь пара балок, он бы сделал это без труда. Окружил бы огромной толпой, со своими дружками и союзником снегом, оставляя нас горестно роптать укутавшись в куртки и плед. Сейчас же о бомбардировке напоминали лишь полотнища, из неизвестного мне материала, которым покрыли все предвершие стен верхних этажей, дабы скрыть швы и уберечь персонал от холодного ветра. Эти бесконечные полосы едва ли могли сравниться с той разрухой что творилась в соседних кварталах, но их наличие неминуемо наталкивала на скверные размышления.

Министерство пропаганды никогда не истощало радость (как и все прочие), да и не преследовало подобные цели. Но это, пускай и небольшое, запустение напоминало старые храмы, как некогда их строили дабы внушить трепет перед Богом, так ныне государство возводит монумент, имени себя же, ставя знак равно между зданием и партией. Метровые каменные блоки искусно сливались в монолитную стену, а такие же каменные колонны, стоически холодно и невозмутимо взирали сверху на любой человеческий дух, венчая это немецким орлом, воодушевляющего и пугающего одновременно. Прекрасное достижение архитектурного искусства! Но увы, лишь архитектуры.

Проходя мимо десятков столов и пишущих машинок, я воочию видел упадок гения, к которому сам приложил немалую руку. Сухие военные и гражданские отчёты, требовали нежной любящей руки редактора. Грубые, выстриженные в безвкуснейшие сухие формы чахли от собственной бесполезности и одинаковости. Ранее министерство водружала корону «героя нации» на самого последнего крестьянина и пролетария, во всей литературной красе немецкого языка описывая его подвиг и новые возможности. Но что теперь? Я вижу лишь бессмысленную работу добавления слов из художественных книг в бумаги правительства. Документ остается такой же дрянью, но с вычурной помпезностью. Как всякий чиновник бессмысленно ставит печать, так и молодые женщины отбивают на машинке слова для газеты, итог которой все равно сгореть в печи или тлеть вместе с табаком.

Заставив себя отбросить удручающие мысли я направился напрямик к кабинету своего непосредственного и прямого начальника. Моей рукописи в правой руке уже давно пора послужить мне и отечеству. В иной ситуации я бы просто передал ее в общий отчет, который он рано или поздно все равно просмотрит, однако время не имело расположение ко мне. Переломная ситуация могла наступить в любой момент, и меньше всего в сложный период я хотел быть зажат среди кучки генералов, ожидая своей очереди. И будто предрекая эту неизбежную ситуацию, у его двери растерянно ходила взад-вперед старенькая белокурая секретарша. Уже имея опыт работы в скверный период и зная его результаты, она нервно поправляла накрахмаленный воротничок и завитистые волосы, стараясь занять чем-то руки. Я же выступал для нее скорее как еще один элемент нестабильности и дурного предзнаменования, но некая ее старческая или материнская натура мне сочувствовала (или просто пыталась затянуть разговор на отстранённую тему).

- Он сейчас там? - Спросил я подойдя к ней и двери, которую она «охраняла».

- Да, но… Не сказала бы что он в хорошем настроении. - Произнесла она тихо и настороженно, будто боясь не то за себя, не то за него.

- Что-то произошло?

- Знать бы, господин Фрицше, знать бы... - Говорила она мотая головой. - Столько всего рушится, пойми ещё за что цепляться…

Постояв пару секунд и подумав она развернулась и было поднесла руку к двери, дабы постучать, и предупредить о моем визите, но тут резко вмешался я.

- Доктор Геббельс! Это я, Ганс.

Секретарша оглянулась на меня с приоткрытым ртом и непонимающим взглядом. Не знаю что поразило ее больше, моя наглость и беспардонность или желание как можно скорее попасть в логово партийного зверя, однако, еще до того, как та успела предпринять какие-либо действия, в ответ раздался пронзительный мужской голос:

- Да-да, можешь входить.

Услышав это она с какой-то детской покорностью отошла от двери. Посматривая на меня печальным взглядом она хотела было что-то сказать, но так и не решилась. Военные со временем начинают привыкать к быстрому, грубому отношению, снаружи лишённого всякой души, но при этом каким-то неведомым парадоксальным методом находящим истинные товарищеские чувства. Госслужащие же лишены и этого. Зажатые среди высоких кабинетов им и остаётся только радоваться хорошему положение в обществе. Хотя имеет ли оно какую-то пользу в наше-то время? Быть может я слишком много думаю о постороннем… Ведь страдает не только вся Европа, а вместе с ней и весь мир. Здесь главное спасти что уцелело. С подобными размышлениями я вошёл в кабинет, надеясь убедить в этой мысли и своего начальника.

***

Большая дубовая дверь, схожая со всеми министерскими, казалось ведёт в обычную комнату. Такие же беловатые стены, готически мрачные шкафы и разносящийся по всюду запах новой бумаги. Среди прочего выделялись лишь лампы с красно-золотистым абажуром и одинокий фиолетовый цветок, стоящий на столе. Огромный портрет фюрера, что должен был восхвалять столь величественную фигуру висел прямо за столом и до смешного сливался с окружением, подобно охраннику стоящему у входа. Любопытно, замечал ли подобное Геббельс?

Не обращая на меня никакого внимания он, со средоточием достойным разведчика, вчитывался и проходил карандашом по какому-то английскому документу, раз за разом надеясь застать невидимого врага врасплох. Его чересчур большая голова клонилась вниз от раздражения и усталости. А рука злостно теребила навершие карандаша, отламывая от него мелкие щепки, валяющиеся по всему полу. Наверное, стоило дождаться более благосклонного настроя руководителя… Моё счастье, профессиональность Геббельса не давала ему обращать внимание на собственные эмоции, но фанатизм, достойный греческого эпоса, порой доводил его до таких крайностей, что только вмешательство фюрера и могло остановить его копание подо всех.

Я подошёл прямо к нему.

- Какие-то важные донесения? - Говорил он не отрывая взгляда от стола.

- Нет, обычная статья. Необходимо ваше одобрение. - Буднично сказал я.

- Ты мой заместитель, сам знаешь что стоит публиковать, а что нет. Или заранее предугадал моё недовольство?

В этот момент он было почти взглянул на меня, но внутренняя дотошность заставила вновь прильнуть к ненавистному английскому тексту, что, в свою очередь, и спасло меня. По моему лицу разлилась удушающая тревога, которая также быстро сменилась идиотской небрежной улыбкой. Геббельс никогда не запугивал меня, да и я не боялся, но каждый раз его слова, как официальная доктрина, заставляла язык съеживаться, формируя любую мысль на три шага вперед.

- Пропаганда меняется, мнение общества тоже. - Ответил я.

Отмахнувшись он с неким старческим утомлением собрал все листки воедино, образуя двадцати страничную стопку ненависти и страданий, с которой он и понятия не имел, что делать.

- Английские крысы что-то печатали про меня или министерство за эту и прошлую недели? - Говорил он невнятно и про себя, будто общается не со мной, а с абстрактным работником низшего эшелона.

- Нет, только про Гитлера и Геринга. - Без утайки ответил я.

Глубокий недовольный вздох окончательно афишировал полностью неудачливый день. Мысль о освобождении грело его не долго. Слишком много было потрачено сил. Битва не состоялась, заточенный меч вновь вернулся в ножны. Проиграй он, и то было бы лучше, нежели полное отсутствие схватки. В конце концов, когда враг готов ради тебя написать целый памфлет, то ты невольно начинаешь это уважать.

- Секретарша вам что-то разболтала? - Переключился он на внутренние дела.

- Сказала что Вы чем-то обеспокоены.

- Таким как она - надо язык отрезать, для увеличения извилин. - Оскалился он.

Окончательно потеряв желание перечитывать работу английских коллег по цеху, Йозеф с нескрываемой радостью и, одновременно с этим, удушающей досадой убрал ее в один из своих ящиков, в надежде что повестка недели смениться, и ему не придется вновь над ней корпеть. Теперь его внимание было всераздельно завязано на мне. Пускай его небольшие карие глаза и не смотрели на меня, его мысли уже перешли в моё русло.

Он протянул мне развернутую ладонь, куда я тут же вложил свои бумаги. Прокрутив их, глав. редактор с показательной небрежностью ухватился за правый нижний уголок, потрепал листы, пока те не сложись в нужную для него полусогнутую форму, после чего он положил руку под подбородок, и принялся читать.

Перелистывая страницы Геббельс неосторожно бросал ехидную улыбку, как бы предугадывая общую реакцию на статьи. Но при этом, лицом и приподнятым носом, держался весьма уверенно и стоически, подражая ни то фюреру, ни то какому-то старому генералу Первой мировой. Иногда он кивал головой, подтверждая себе, что все идет по плану. Его пальцы медленно, и с пафосом, перелистывали страницы, иногда замедляясь на каких-то особенно важных моментах. Взгляд его был до жути блеклым, не отсвечивающим и суховатым, будто у мертвеца, пролежавшего целый день в пустыне. На контрасте с пышущим эмоциями лицом это было заметнее всего. По видимому спал он весьма давно.

Не сдерживаемая улыбка и, приподнимающаяся то и время, челюсть, говорили, что некоторые моменты ему весьма понравились, и он был бы не прочь их позаимствовать для себя. Полный властвующей уверенности и гордости за работу своего министерства, он, с редким для себя азартом, считывал каждую новую статью, радуясь увидеть старую, отточенную за годы безупречной службы, первосортную пропаганду. Продолжайся бы всё так же он бы без промедлений её одобрил, но уже на странице пятой-шестой началось то, что Геббельс больше всего не любил - собственные неудачи. Просто их забить в чулан истории ему не позволяло старое чутье, говорящее, что если не он, так противники используют эту информацию. Для него же оставалось единственное, отреагировать на неё, не слишком сильно опираясь на не столь надёжные эмоции.

- Оккупация Рура… Народ про подобное слушать не будет. Слишком давно, да и бытовые вопросы их больше волнуют. - Не утешительно произнес он.

- Можно припомнить, что мы тогда смогли его отстоять, несмотря на французскую угрозу. - Поспешно проговорил я.

С его стороны было весьма странно зацепится именно за это… То - не более чем мимолетное упоминание. Старая рана, хорошо давящая на обывателей. Или не только на них..?

- Отстоять? Скорее отдали выкуп, ради никчёмной буржуазной республики. - Ядовито заявил он, неестественно скорчив пальцы.

- Но все же отстояли. - Парировал я. - Не идти же было тогда на французов с одними маузерами и штыками.

Мои слова шли ровно и четко, без намека на отступление. Своими же добродушными глазами и дружеской улыбкой я хотел внести в его душу мысль, что не являюсь его врагом, и согласиться с моими мыслями - его же скорейшая выгода, которая и близко не будет считаться шагам мне на поводу. Но эффект вылился ровно противоположный. Аккуратно уложенные волосы встрепенулись, делая его похожим на угольно-черного льва, глаза оживились, а рука со злостью сжала бумаги.

- Цель армии - броситься на врага, когда то требуется для страны! Отбросить все мыслимые и немыслимые преграды. Воспылать сердцем и грудью, а не думать печенью и стопами!

Говоря это он приподнялся с кресла и выпрямившись твердо положил руку на стол, будто перед ним студент, не знающий азы предмета. Перебирая мысли и цокая языком он страстно хотел продолжить развивать свою мысль, вываливать все пренебрежение и негодование нынешних дней на меня. Столь простая и славная мысль разжигала его язык, и сознание, давала новую почву, битву, о которой его потаённое сознание так долго просило. Удар и победа прямо у его ног, но… Его глаза вновь упали на бумаги, рука соскользнула со стола, тело расслабилась и опустилось в старое кресло, ранняя на стол документы. Велика ли победа над собственным подчинённым? Дешёвая гордыня, не более.

Просмотрев еще раз мою работу и потирая висок, он произнес:

- Впрочем ладно, написано недурно. Можешь печатать, но сделай больший акцент на партизанских отрядов Рура. Кланяться этому дворянскому офицерью лишний раз не собираюсь.

Дело пошло удачно. Он смог пересилить гордыню, уступив место какому-никакому благоразумию. На редкость упёртый, если сразу не осмыслит, что может навредить Рейху и лично фюреру.

- Та-та-та… самодельные фонари. Та-та-та… записки с фронта… - Невпопад читал он, не сильно вникая в текст, который уже успел разозлить его своей умеренностью. - Парочка речей… Ага… И…

Резко одёрнув палец, будто чернила не успели высохнуть, он вытаращил не понимающие и удивлённые глаза. Сперва ему верилось, что мозг решил с ним сыграть злую шутку, сложить буквы в иное, грозящее слово, однако проходя взглядом из раза в раз одни и те же строки, он принялся разочаровываться в своей остроте мышления, которое не увидела с первого раза столь примитивный трюк. Или того хуже, разочаровываться в моей верности.

- Что делать при встрече с вооруженными дезертирами. - Сделав паузу и посмотрев на меня он продолжил.

- Не пытаться оказывать сопротивление, проявить осторожность, доложить в ближайший армейский или полицейский взвод.

Прочитав крамольную заметку Геббельс надеялся услышать от меня быстрое опровержение. Ничего не делая, посматривая на моё творение, он сидел в непривычном для себя солдатском ожидании… Однако я ничего не ответил.

- Вы разве не читали директиву фюрера? - Серьёзным тоном спросил он.

- Осведомлён касаемо её содержания. - Уклончиво сказал я.

- Могли просто вставить его слова, предельно доходчиво. - Говорил он не теряя надежду на моё «покаяние».

- Для военных да, но гражданские подобное воспримут с трудом. Для них куда легче передать подобные сложные решения государству.

Говорил я это, сам не знаю почему, с адвокатской, лисьей хитростью. Будто передо мной городской судья, которого волнует больше формулировка, нежели действительное положение дел. Геббельс сам никогда не воевал, сомневаюсь что даже держал в руках винтовку. Но перенял у своих незримых армейских братьев одно из самых противных мне качеств - полное наплевательство на все, что противится логике командования. Оскалив зубы, отбросив еле скрываемую сдержанность, он взревел своим мощным, непропорциональным для такого мелкого тела, могучим голосом. Не как у Гитлера, истерически резким, дребезжащим криком. И не как у военного, своей скудной прусской скупостью в словах. В нем звучала гражданская, по народному простая, отцовская, и при этом всевозвышающая имперская мощь. Хорошо поставленный голос говорил очень простые, даже примитивные слова, смысл которых доходил до последнего нищего и батрака, но по неизвестному волшебству или науке, они перерастали в строки, которые заставляли трепетать даже тех, кто ненавидел НСДАП и Геббельса всей душой.

- Нет никакого государства и граждан! - Резко ударил рукой он об стол. - Есть Германия и ее патриоты! Передать ответственность, ха. Мы строили рейх для того чтобы избавиться от подобного мещанского отношения к стране. Столько организаций… политотделов и молодежных групп. Этот скот будто невозможно перевоспитать…

Он вновь хотел взреветь, вновь обуять своими возгласами все улицы и районы. Что для него стоять часами, перед огромной толпой, ни на минуту не потеряв решимости в горле? Едва ли его подобное пугало, даже в самом начале карьеры. И он говорил и говорил, говорил, и говорил. Сам себя не слушая продолжал надрывать гортань, будто от того, сколько сил он вложит в этот рёв зависит спасение рейха.

Две минуты он продолжал принижать все те грехи, которые, по его мнению, и привели Германию на грань гибели. То не было похоже на его обычную речь. В ней он всегда оставлял место для маленького человека, связывая небольшой нитью те великие метафоры и героев с нынешним народом. Сейчас же он лишь горестно жаловался на все, как обездоленная старуха. И в этом надрыве души не было место для чего-то простого, как обычный немец, которого Геббельс презирал порой не меньше прочих народов.

Наконец он произнёс всю свою речь, хотя, скорее лишь взял себя в руки, прошёлся по комнате нервными шагами, держа руки за спиной и, резко, остановился у окна, в молчании смотря куда-то вдаль, на бесконечные руины Берлина, что некогда в считаные года стали символом могущества арийской нации, и столь же быстро потеряли всё… на пробегающих людей, дома без окон, а местами и без стен, каменного орла, а вернее на то, что от него осталось, а так же на всё то, что ещё буквально вчера было готово расцвести золотыми красками, а уже сегодня захлёбывается в оттенках серого, разбавляемыми редкими огнями взрывов и костров горожан.

- Не стоит вам всех так строго судить. Среди народа есть и искренние немцы, которые всё ещё верят в светлое будущее Германии. - Сказал я через пару минут угнетающей тишины кабинета.

Геббельс наконец оторвался от созерцания серой столицы, вернувшись на своё законное место. Посматривая на фиолетовый цветок он погрузился в свои мысли, пытаясь подобрать нужные слова. Обрисовать то волнение, которое будто испытаем только он один. Вразумит меня и себя. Однако с его языка слетала одна ирония с едкой горечью.

- Когда я только начинал свой путь я записал у себя в дневнике: «крестьянин и рабочий напоминают человека, сидящего много лет в глухом каземате. После бесконечной темноты его легко убедить в том, что керосиновая лампа – это солнце».

Он помолчал с минуту, быть может две, что ощущались сродни часу, набрался, непонятно откуда, воодушевления, посмотрел мне в глаза и тут же продолжил вновь:

- Мы покажем этим красным крысам. Они уже думают, что победили, делят Германию на нужные себе куски… Не считают даже нужным вести с нами переговоры без полной капитуляции… Верят, что нас сожрёт собственный народ… - Он разразился тихим крысиным смехом. - Германия для них станет погибелью. Они войдут в наш «Тевтобургский лес», потеряв в одночасье весь победоносный дух. Мы заставим немцев воевать, заставим сражаться за родину… В наших руках мощь всей Европы, которую мы не позволим сдать, как когда-то в 18-ом… Ганс, притащи мне ту дуру у входа. Мне надо написать новый план фюреру. Да, если мы скажем, что у нас есть тайное оружие, то люди…

- Вы слышали что говорят горожане про нашу оборону? - Резко прервал я его.

Геббельс лишь молча продолжал смотреть на меня, не то стараясь рассуждать здраво, не то и вправду задумавшись над моими словами, в то время как я, выждав момент ответил с редкой для этих мест правдивостью:

- «На штурм наших баррикад у русских уйдет ровно час и одна минута. Они будут час смеяться до упаду, а потом разберут их за минуту». Подкреплять подобные разговоры бравадой про то, что мы ещё не использовали весь арсенал - выставления нас шутами.

Повисло тревожная пауза. В те минуты в кабинете было слышно лишь завывание ветра сквозь проломленную крышу и шаги редко проходящих людей по коридору. Когда-то они расхаживали безостановочно, таща с собой печатные машинки и свежие листки бумаги, торопясь выполнить всё к сроку. Сейчас же половина из них сбежала, были расстреляны, попали под бомбардировку или отправлены на Восточный фронт.

Геббельс, дожидаясь незримо чего, убрал последний документ на столе в одну из полок, в которой лежали, а вернее пылились, ещё с сотню таких же бумаг, медленно поправив пару из них, сложив в одну стопку. Выполнив этот странный распорядок он произнес:

- Если мы сейчас дадим слабину, то весь наш многолетний труд превратится в ничто. Они это переживут. В отчаянии они сами побегут к нам за новой проповедью. Мы должны быть теми, кто стоит ровно, несмотря на бушующий ураган. Тебе ли не знать, побежит один, а за ним и все остальные.

Так ли оно на самом деле, как говорил руководитель всех газет и радио «империи фюрера»..? Ему не привыкать придумывать красивые речи, убеждать людей… А впрочем, так ли важно оно сейчас, если и мысли его будут разумными..? Но все же, если мы сможем хотя бы сохранить то, что имеем сейчас, это уже можно будет считать огромной удачей…

Геббельс в свою очередь, вновь продолжил:

- То что потеряно сейчас мы завоюем вновь. Директивы мы им дадим, пускай только делают что требуется, а не занимаются мелкой наживой. Эти сволочи себя опозорили, но достойные арийцы среди них должны остаться. Они то войны и лишений не боятся. - С офицерской насмешливостью и пренебрежением сказал Геббельс. И будто сам понимая чуждость подобных откровений, уверовался в необходимости столь резкого ответа.

Смотря на него и прокручивая в голове услышанное, меня раздирало непривычное чувство отвращения и гнева. Война будто заразило его неизвестной хворью. Из правой руки Гитлера он превратился в бешеного пса утратившего всякую связь с реальностью. От открытых бичеваний собственной партии и армии, он также легко переходит к поклонению и обожествленью её. Отрекая от себя всякий рационализм и приставку «доктор», оставляя лишь человеческое заблуждение и невежество.

Мне хотелось вразумить его, вернуть к старому образу. Дать успокаивающие обещания. Но горло сжималась с такой силой, что я едва мог дышать. По телу проскользнули капли пота. Сердце забилось в унисон беспокойных мыслей. Даже выскажи я всё что думаю о нём, меня не постигнет мучительная смерть. Я останусь тут, в тёплом здании, как ценная бумажка для русских и американцев. Но вот другие погибнут. Даже те, кто ни разу не видел ни меня, ни Геббельса.

- Вам неизвестно, что думают рядовые солдаты на фронте. - Безэмоциональным низким голосом произнёс я.

От столь серьёзного и холодного ответа уверенность Геббельса слегка поутихла, её место заняла тень сомнения в своих взглядов на будущее. По прежнему восседающий будто на трибуне, он ничего говорить не стал.

- Пускай я и верю, что будь у вас возможность вы бы без промедлений туда отправились, но гарантирую, увиденное не прибавило бы вам страсти и патриотизма. - Проговорил я.

- Думаешь настоящий солдат думает только о своей туше? - Прорычал он тонким голосом.

- Когда человек лишён всего, кроме снарядов, он не думает ни о чем. - Ответил я, чуть ли не ругаясь на собственного начальника.

Пускай тот и был вспыльчивым, особенно в ситуациях, где кто-то решает усомниться в его собственных взглядах, всё же постарался сдержать порыв гнева и прочего спектра эмоций, оценив ситуацию здраво… Быть может такое неестественное для Геббельса поведение было вызвано тем, что речь эту он услышал от меня, своего заместителя, а быть может и та тень сомнения плавно эволюционировала в нечто большее, но это уже было не столь важно.

- Терпеть не могу твои упаднические настроения. Хотя всяко лучше тупого похвальства. Да, кстати… почему твой радиоотдел…

Внезапно его лицо пожелтело. На нем проявись странные линии, а затем и пятна. В доли секунды они поглотили его левую щеку, а затем резко охватили подбородок. Свет этот выглядил необычно, но крайне знакомо. Он как деревенская свеча в темной избе сглаживал уставшее глаза, ехидно колышась на лёгком ветерке, окрашивая всё в оранжевые тона. Я никак не мог понять что это. Когда же до меня наконец дошло, было слишком поздно. Прогремел взрыв.

Так хорошо знакомая мне дрожь, проносясь по всей комнате, опрокидывая мелкие предметы и двигая мебель, предвещало скорые жертвы. Где-то далеко за окном разразился огненный смерч, жар которого я не мог ощутить, но прекрасно знал каков он в действии. На рефлекторном уровне я бросился прочь от окна, закрывая голову и падая на пол. Не осознавая что именно творится вокруг, меня преследовало единое для всех солдат чувство - желание выжить. Убежать куда-то я не мог, все здание могло быть целью бомбардировки. Единственная надежда скрыться за тяжелым столом, набитым кучей бумаг и секретных приказов.

Что в этот момент делал сам Геббельс, цел ли он, я не видел, да и не мог. Мои руки больно сжимали голову, ноги подкосились, а глаза боялись ни то открыться, увидя разруху и израненное тело, ни то погрузиться во тьму безвременного ожидания, слыша только грохот разрывающихся снарядов. Мне только и оставалось лежать, оставленным абсолютно голым перед тотальной машиной разрушения, будто я и не покидал никакого фронта.

***

Стоило взрыву утихнуть, оставшись далеким эхом, я резко подскочил, будто мою ногу задел раскалённый нож. Прильнув на этот раз к стене, неведомо почему, я попытался закрыть нос от дыма, но его не было. Пытаясь проанализировать ситуацию, я всё больше терялся в непонимании. Посмотрев на стол, увидев что Йозефа нет, тут же пролетел вопрос: Куда он мог деться? Я же точно видел как он там сидел не шелохнувшись.

Медленно мой взгляд перешёл на дверь, но та была также заперта. Пристав я оглядел комнату, опасаясь не задел ли её взрыв, но всё было таким же. В ушах гудело, руки машинально искали возможные раны, а ноги дрожа, молили примкнуть к безопасной земле. Сзади меня разлились далекие языки пламени, от разгорающегося соседнего здания. По белым безжизненным стенам разрослись отражения огненных цветов войны, пожирая тьму и тем самым больше её выделяя. Казалась, что стоит им захватить достаточно пространства, так они тут же распустятся, разнося повсюду искры пожарища и дымный запах. Комната преображалась, становилась живой, умирающей. Оголённое тело министерства пугало и очаровывало одновременно. И Геббельс видно разделял эти чувства.

Стоя у все того же окна, откуда он ещё недавно наблюдал те же руины, он молча смотрел на итог очередной бомбардировки, что с каждым разом всё сильнее и сильнее разрушала некогда величественную столицу. Вечно раздражённый и высокомерный нрав разгладился и волшебном образом утих в этом пожаре. Стал даже меланхоличным… грустным. И чем ярче огни окрашивали его маленькое тельце, тем больше он становился отрешённым, будто наблюдает за маленьким огоньком костра в чаще ночного леса.

Не может быть, чтобы его так сильно поразил вражеский налет. Он, гауляйтер Берлина, подобное видел не раз, даже на собственном доме. Да и прочие превратности войны подавно.

Я осторожно подошёл к нему, но он даже не заметил меня. Скорбь. Фанатизм. Невиданная для него потерянность. На нем, как огонь впереди, отливались все перечисленные эмоции. Министерство и он могли пострадать, но его волнуют какой-то домишка? Или там было что-то большее, чем просто казённое здание?

Крыша горящего дома прогнулась, а затем с грохотом обрушилась, вываливая столпы щепок и дыма сквозь окна. Среди бесконечного мусора и камней промелькнули какие-то листы. Не успевая коснуться земли они сгорали на ветру и в нём же исчезали, оставляя только твёрдые корешки, которые медленно тлели на дороге. Соседние здания ещё не успели загореться и их жители спешно сбегали, прихватив самое ценное, не пытаясь бороться с всеугрожающей стихией бомбардировки. Вокруг гудела суматоха, где-то в далеко слышались новые взрывы. Люди что-то обговаривали, кричали, ругались. Неизвестное же здание продолжала догорать, брошенное даже своим владельцем. Лишь Геббельс взирал на умирающего товарища, в надежде сгладить предсмертные муки раненого. А он, будто нарочно, продолжал жить, мучиться. С его слов слетела какая-то околесица, которую только Йозеф и мог понять. Глаза медленно закрывались, а кровь холодела. Близилась кончина.

Один из многочисленных листов завихрился и плавно упал в лужу, тем самым чудом спасшись от незавидной судьбы своих братьев. Грязный, промокший, он едва мог на что-то рассчитывать. Но он всё же оказал мне услугу и донес свою последнюю новость. Прочитать что-то было невозможно, но его заголовок чётко виднелся. На обгоревших кончиках отпечаталась хорошо мне известная надпись «Ангрифф». Это была личная газета Геббельса, которую он создал ещё в 20-ые. Первый ребенок, которого он смог вырастить и отправить во взрослую жизнь. Увидеть как он цветет, сталкивается с первыми трудностями и триумфами, а чуть позднее умирает на его глазах.

Завыла сирена, резонируя в вечерней полутьме. К зданию начали подъезжать пожарные бригады. Чиновники министерства спешно направились к бомбоубежищу. В этот момент Йозеф повернулся ко мне.

- Вы помните, как предупреждали меня в те дни? И как пять лет тому назад считали, что война ещё не окончена? - Посмотрев на меня с иронией, а затем на книжные полки, он продолжил. - Вы никогда не напоминали мне об этом. Благодарю вас.

Загрузка...