Джон Кристофер Смит-старший пришёл на Брук-стрит пораньше, чтобы заняться делами, пока господин Гендель отдыхает. Мастеру надо побольше спать и поменьше работать – иначе он просто угробит своё пошатнувшееся здоровье, загнав себя как курьерскую лошадь. Слыханное ли дело – в его-то почтенные шестьдесят шесть лет дать за полтора месяца восемь больших концертов, репетируя между ними отдельно с оркестром, отдельно с хором, отдельно с солистами, и продолжая трудиться над новой ораторией – «Иевфай»! Немудрено, что он жалуется на слабость, усталость и почти ничего уже не видит левым глазом. Выглядит словно тень себя самого, бледный, мрачный, рассеянный. Но, как будто кто-то его пришпоривает – даже в собственный день рождения, 23 февраля, снова взялся за «Иевфая». Другу юности, верному Смиту, остаётся лишь молча брать на себя те обязанности, которые не требуют музыкального дарования, и где нужны лишь вдумчивость, точность, честность и щепетильность. Он ведёт счета, отвечает на деловые письма, копирует партитуры, вылавливает ошибки в оркестровых партиях…
Рассуждая по-честному, тут не помешал бы ещё один помощник, но Гендель доверяет лишь Смитам, отцу и сыну, да только сын ещё странствует где-то за морем – в последний раз вести от Кристеля были из Копенгагена, где он встретил Рождество. Там открылся новый театр, капельмейстером вместо старого Шайбе стал Скалабрини, а труппа Минготти откочевала в Саксонию и Богемию – теперь у них музыкой заведует Глюк, который пишет также для венского двора и удачно женился на богатой хорошенькой девушке. Таковы последние сплетни.
О своих отношениях с сэром Питером сын не пишет. Похоже, они поссорились и расстались уже окончательно, разочаровавшись друг в друге. Ну и ладно, нельзя же до конца своих дней быть прикованным к капризному инвалиду, то обещающему вознаградить компаньона богатым наследством, то не платящему даже оговорённой в соглашении суммы.
Смит уже хотел намекнуть блудному сыну, что пора бы вспомнить о доме и старом отце, однако звать его в Лондон прямо сейчас нет ни малейшей надобности. Театры закрыты, концерты приостановлены. Сезон пришлось прервать из-за смерти принца Уэльского, случившейся 22 марта. Во всей Британии траур, все развлечения отменены, даже самые благородные, вроде ораториальных вечеров господина Генделя в Ковент Гардене. Что же, оно, вероятно, и к лучшему, сколь ни кощунственно это звучит: Генделю необходимо восстановить свои силы, иначе повторится то, что уже не раз с ним случалось – кровь прильёт к голове, вызвав частичный паралич правой руки, бессвязность речи, тяжёлый упадок сил и длительную меланхолию. Для него хуже нет, если он не может работать. Хорошо бы уговорить его съездить на воды. Нет, не на континент, а куда-нибудь ближе. Впрочем, это лучше сделать летом, когда погода благоприятствует оздоровительным ваннам.
Смит решительно вытряхнул из головы постоянно витавшие в ней мысли о неуклонно стареющем и быстро слепнущем Генделе и склонился над пачкой счетов и расписок, чтобы внести их в расходно-приходную книгу.
Похоже, Гендель всё-таки не захотел оставаться в постели дольше привычного. Смит услышал сверху тяжёлый медленный звук его шагов, скрежет отодвигаемого кресла и зычный голос, требовавший, чтобы главный его камеринер, Питер Леблон, «пошевеливался». Скоро, видимо, Гендель позовёт к себе Смита или сам захочет спуститься сюда – дело прежде всего. На кухне уже загремели посудой, готовя хозяину плотный завтрак. Гендель любит вкусно поесть. Ну, хоть это его ещё радует.
Дверной молоток настойчиво застучал. Лакей, отворивший дверь, пытался кому-то внушить, что господин Гендель только что встал и никого ещё не принимает, но женский голос упорно настаивал.
Кто бы это мог быть? Смиту показалось, что голос принадлежит новой любимице Генделя – примадонне Джулии Фрази, милой трудолюбивой толстушке, которую Гендель переманил в позапрошлом году из труппы лорда Миддлсекса и теперь поручает ей все главные партии в своих ораториях. Голос у неё совершенно необычайный, словно прохладная ключевая вода в хрустальном фиале. А характер – напротив, живой и сердечный. Настоящая редкость среди примадонн.
Если это Фрази, то надо, конечно, впустить её. Вдруг окажется, что она вызвана на репетицию, про которую Смиту не сообщили?
Смит встал и вышел в прихожую.
Нет, там была не Фрази, а другая низенькая полноватая итальянка – Куццони. Вся в чёрном, без колец и брошек, однако с жемчужиной на дряблой шее, с обтёрханной бархатной сумочкой, из которой она своей коротенькой лапкой в митенке пыталась вынуть какие-то письма…
— Мадам, позвольте пригласить вас в приёмную, — отвлёк Смит удар на себя, оттесняя настырную визитершу от лестницы, ведущей в комнаты Генделя. Куццони в былые годы так часто бывала здесь, что отлично знала расположение всех помещений.
— Я, собственно, к господину Генделю, если позволите, мистер Смит, — не двинулась с места она.
— Маэстро ещё не закончил свой туалет. Его бреют и одевают. Он не примет ни вас, при всём почтении, ни кого-либо другого, пока не позавтракает.
— А вас, мистер Смит?
— Я, как ближайший помощник, имею право зайти к нему в любое время.
— Так зайдите, прошу вас! Скажите ему, что несчастная, бедствующая, всеми отвергнутая Франческа Куццони, его первая Клеопатра, его Теофана, его Роделинда, его Лисаура, – умоляет его о встрече!
Смит поморщился от такого нагромождения театральных аффектов. Но возражать этой женщине – всё равно что лить масло в огонь. Ведь она, коли ей удалось переступить порог, не покинет этого дома, пока не добьётся желаемого. А ему и в голову не пришло строго-настрого приказать лакею и прочим слугам, чтобы мадам Куццони (или Сандони, как она иногда называет себя) ни за что не впускали сюда.
Где она – там всегда скандалы. Сын ручался в своих письмах к отцу и к господину Генделю, что она, овдовев и многое выстрадав, стала мягче и сдержанней, и что ни в каких отравлениях она не замешана – он лично выяснил это со всей достоверностью.
Хорошо. Она не преступница. Но характер разве изменишь? Едва обнадёженная Кристофером пожилая дива приехала прошлым летом в Лондон, она начала жить не по средствам. Она сняла дорогие апартаменты на Оксфорд-стрит, накупила нарядов, чтобы было не стыдно показаться в великосветском обществе. Счетов, разумеется, не оплачивала, надеясь на щедрость своих прежних поклонников. В итоге приставы описали её имущество и сопроводили в общую женскую камеру Флитской тюрьмы, где содержат несостоятельных должников. Шум она подняла там изрядный. Из узилища её вызволило лишь поручительство Его королевского высочества принца Уэльского, мир его праху…
Смит уже думал, что после этой скандальной истории она уже не осмелится появиться у Генделя. Он же ей ясно заявил в своё время, что певицу с её репутацией у себя терпеть не намерен. С тех пор репутация Куццони не улучшилась ни на фартинг. Даже в плохоньких антрепризах на Линкольнс-Инн-Филдс ни один импресарио не пожелал взять её в труппу. Гонорары она назначала безумные, а когда ей пытались объяснить, что почём, закатывала истерики. «Я пела у принца Уэльского! Мне аплодировал венский императорский двор! Я была примадонной герцога Вюртембергского!»… Ну, была, — а сейчас-то что?..
Она пару раз мелькала на концертах Генделя в Ковент Гардене – вдали от сцены, среди простонародной публики, на дешёвых местах, занимать которые следовало за два часа до начала, чтобы сесть не на самой галёрке. Сам бы Смит её не заметил, но миледи Шефтсбери обратила его внимание – «Взгляните, неужели Куццони?»… Смит боялся, что она атакует Генделя прямо там, в Ковент Гардене. Нет, подскочить к нему у всех на глазах не решилась. Тем более, что выглядел он откровенно неважно. Многие жалели его, другие недоумевали – зачем он вышел на сцену в таком состоянии? Даже близкие ощущали неловкость. Он сидел у клавесина, погружённый то ли в музыку, то ли в себя, и лишь упорно отстукивал такт, когда оркестранты пытались разъехаться с хором. К середине марта, когда давали «Эсфирь» и всегда восторженно принимаемого «Иуду Маккавея», Гендель воспрянул духом и проявил свою львиную хватку, солируя на органе. Но и тогда он был словно бы ограждён от суетной публики незримой духовной стеной, сквозь которую не могла бы пробиться даже сострадательная любовь, не говоря уж о наглой бесцеремонности. У Куццони тогда хватило умишка это понять – а может быть, ей подсказали какие-то более чуткие люди.
И вот же, пришла…
— Хорошо, мадам. Я спрошу. Будьте любезны, подождите ответа здесь.
Кому бы он говорил!
Едва он успел известить господина Генделя, что к нему пожаловала синьора Куццони, как она с невероятной для своих лет и комплекции резвостью взбежала по лестнице и едва не оттолкнула Смита, чтобы лично засвидетельствовать маэстро своё глубочайшее уважение и восхищение: «О, я слышала Вашего «Маккавея» — это было божественно! Ради этого стоило ехать в Лондон! Нигде в мире подобного нет!»..
Гендель пригласил её внутрь и уставился на неё почти незрячими глазами, пытаясь всё-таки разглядеть, та ли эта Куццони, которую он однажды в сердцах обозвал «дьяволицей».
Она сделала глубокий реверанс, словно он был венценосной особой – рангом не ниже покойного принца Уэльского. И тотчас, не дав ему опомниться, принялась тараторить о том, каким счастьем для неё когда-то было петь в его операх, как часто она исполняет свои любимые арии в разных странах Европы, и им рукоплещут князья и монархи в Италии, Германии, Чехии, Франции, как мечтала она все минувшие годы ещё раз спеть что-нибудь под его руководством – неважно, пусть безымянную партию, вроде Израильтянки в «Маккавее» или партию второго сопрано в «Мессии»… Неужели господин Гендель, ради их прежней дружбы, не позволит ей выступить у него?.. Она так мечтала об этом все прошедшие годы!
— Но, зиньора Куццони, фы ше знаете, траур по принцу…— возразил Гендель на французском со своим саксонско-британским акцентом.
— Он скоро закончится,— парировала также по-французски она.
— Будут дозволены только благотворительные концерты.
— Блаженны благотворящие! Я сочла бы участие в таком концерте за свой христианский долг! Ради чести выступить рядом с вами! — эту тираду она произнесла на родном итальянском.
— Программа уже составлена…
— Публика не откажется послушать ещё пару арий великого Генделя! — опять перешла она на французский.
Отвязаться от этой дамы было уже невозможно.
Гендель грузной походкой двинулся к клавесину. Смит опередил его, поспешив открыть крышку и проводив полуслепого маэстро к стулу.
Ничего не объясняя, Гендель начал играть вступление к арии “Falsa immagine” из «Оттона».
— Да, да, да! – радостно вплеснула руками Куццони и старательно, как ученица, принялась выводить ту самую арию, которую некогда забраковала, сказав, что такую безделицу петь не будет – и гневный маэстро едва не вышвырнул привереду в окно, ибо дело было в этой самой комнате, здесь, в этом доме, только почти тридцать лет тому назад…
«Лживый образ, дар соблазна,
ты мне кажешь лик прекрасный,
я была им пленена.
В прах развеялись мечтанья,
ныне страхом и страданьем
вся душа моя полна».
Теперь она, должно быть, была втайне рада, что в этой простенькой арии нет места соловьиным руладам и трелям – лишь тихая жалоба потрясённого и уязвлённого сердца: как же так, почему, за какие грехи?..
Голос Куццони был, однако, далек от прежнего совершенства. Он утратил объём, превратившись в тонкую нить, которая казалась, вот-вот оборвётся на высоких нотах, – но всё-таки не рвалась. Что-то в её пении продолжало трогать за душу так, как не трогало заученное щегольство молодых конкуренток.
И Гендель, внимательно выслушав всё до конца, кивнул:
— Ладно. Это вы и споёте.
— А ещё что-нибудь?
Куццони вцепилась в него с бультерьерской хваткой. Но Гендель лишь покачал головой:
— Сударыня, там же будут и другие артисты. Скоро, кстати, кое-кто из них явится на репетицию. А до этого я желал бы позавтракать.
— Да, маэстро. Можно, я подожду? Вдруг кто-нибудь из ваших певцов не придёт, и я смогу быть полезной? Или не попробовать ли нам исполнить дуэт? Из «Роделинды», из «Цезаря», из «Тамерлана»?.. Ах, каким неземным блаженством было петь вашу музыку вместе с Сенезино – да, я знаю, он недолюбливал вас, но потом признавался мне, что из всех maestri, с которыми он работал, вы – единственный, кто достоин бессмертия!
То ли сладкая жирная лесть возымела желанное действие на сумрачный дух Генделя, то ли он в самом деле решил, что дуэт украсит программу, но Куццони получила не только согласие, но и приглашение к завтраку, чему она была нескрываемо рада. У Генделя, как знал весь Лондон, кухня была отменная. А Куццони, похоже, после знакомства с тюремным меню образумилась и принялась экономить. Скорее всего, она сегодня вообще не завтракала. И возможно, вчера не ужинала. Примадонна с удовольствием поглощала всё, что подавали на стол, умудряясь при этом неумолчно щебетать о нынешнем состоянии музыки в Болонье, Парме, Штутгарте, Мюнхене. Смит не очень хотел, чтобы посторонние видели Генделя за столом, потому что слуге приходилось кормить его чуть ли не с ложки, иначе маэстро, видевший теперь только правым глазом, да и то неважно, мог пронести еду мимо рта и запачкать одежду и стол. Но Куццони, казалось, совершенно не замечала его плачевного состояния и болтала, болтала, болтала, не забывая отдавать должное французским сырам, ветчине, яйцам-пашотт и крепкому кофе со свежайшими сливками… С удивлением Смит обнаружил, что Генделя её поведение нисколько не злило, а скорей забавляло. Что же, значит, всё к лучшему. Если Куццони удастся вывести его из печальной апатии, пусть трещит как сорока, звенит как синица, поёт как иволга, да хоть пляшет как куропатка…
Через несколько дней, наконец, состоялось торжественное погребение в Вестминстере принца Фредерика Льюиса, а ещё через три дня, 16 апреля 1751 года, в Королевском театре по высочайшему соизволению был дан концерт в пользу вдов и сирот умерших музыкантов. Вся программа состояла из сочинений Генделя, и он сам руководил оркестром и солистами, сидя за клавесином. Арии из опер и ораторий исполняли певцы и певицы, которых он, можно сказать, лично выпестовал и отшлифовал их таланты до полного блеска: Джулия Фрази и её неразлучная подруга, контральто Катерина Галли, лучший тенор английской сцены – красавец Джон Бирд, с которого светские сплетники не сводили глаз после его сногсшибательной женитьбы на юной графине Уолдгрейв. Брак, вопреки ожиданиям, оказался счастливым и прочным, а самозванный родственник пэров продолжал как ни в чем не бывало петь на сцене, к восторгу своих почитателей. Почитатели были, впрочем, и у новой звезды – молодого кастрата Гаэтано Гуаданьи, который считался достойной заменой давно ушедшего на покой Сенезино и стареющего Карестини.
Рядом с этим картинным красавцем пожилая дурнушка Куццони смотрелась нелепо. Выйди они вместе на сцену в какой-нибудь опере, беспощадная публика встретила бы их улюлюканьем и язвительными комментариями. Но концерт – другое дело. У Куццони, помимо незавидной внешности, было овеянное легендами имя. И мастерство, которое, в отличие от голоса, не померкло от времени.
Они пели финальный дуэт Клеопатры и Цезаря.
— Радость!
– Счастье!
– Милый!
– Любовь моя!
– Пленился мир земной твоею красотой…
— Пленился мир земной любезностью такой…
Оказавшись на той самой сцене, где она впервые исполнила партию Клеопатры двадцать шесть лет тому назад, Куццони словно бы помолодела душой, и это придало её померкшему голосу умилённую нежность, которой требовала эта музыка, казавшаяся в иных устах всего лишь галантной безделицей.
Она была счастлива.
Ради этого стоило жить.