Я умираю от того, что все никак не умираю,

И – ни полстрочки, ни ползвука.

Ангел на пульсе держит руку.

Я утопаю от того, что все никак не утопаю.

А твой кораблик ищет где-то

Свой маячок на краю света…

"Ундервуд"


— Нет, ты поедешь, и точка! — тетка Мартэля с силой шмякнула в таз ком мокрого белья. Так, что мыльная вода взметнулась широким веером, выплеснула на чисто вымытый пол террасы, осела брызгами на потолке. — Поедешь, черт тебя забери совсем!

Как можно поверить, что двухдневное путешествие с толпой истеричных богомольцев способно помочь?! Бить поклоны в незнакомых и заброшенных храмах, каждому кресту по дороге кланяться, брести по чудовищной жаре – а все же знают, что паломники не признают ни автобусов, ни электричек… И от всего этого вместе в жизни племянницы сразу наступят мир, покой и благодать.

Гораздо проще исполниться покоя и благодати от вишневого компота.

Татьяна потянулась и налила себе полную кружку. Посмотрела, как на почти черной компотной поверхности всплывают наивные розовые вишни, и опять вздохнула.

— А куда паломничество? — спросила, наконец.

— В Мосар, — сказала тетка, смягчаясь.


***

Завидев жидкую толпишку теток на краю площади, Татьяна приуныла. Не то чтобы она ждала какого-то праздника, роскоши, глянца с положенными по такому случаю гламурными девицами…

Но женщины, что собрались под липами – в скромных, каких-то мышиных расцветкок, длиннополых платьях, в платках, повязанных вокруг головы так, чтобы ни волосинки не выбивалось наружу, в простых туфлях на плоской подошве и плоских же рюкзачках на смиренно согбенных плечах… они были похожи на сиротский отряд, постные, как опреснок.

Нарушала благолепие пристроившаяся в стороне на лавочке гидесса: жилистая, деловитая тетка в джинсах и простой майке, зато с пестрой сумкой и множеством браслетов на загорелых до черноты запястьях.

— Меня зовут Тиийна Бржышкевич, — сказала она и по-мужски протянула Татьяне руку. Браслеты зазвенели. Яшма и серебро. Татьяна потупилась и с ужасом поняла, что никогда, никогда не сможет не то что запомнить, а даже повторить это дикое имя.

— Привыкнете, — пообещала Тиийна и кивнула на паломниц. – Ужас, правда? Сплошной опиум для народа. А вы?

— Я… я так, — сказала Татьяна, опускаясь на лавочку. Ныли плечи, настроение вдруг испортилось окончательно. Но в прохладном солнечном свете августовского утра все это вдруг показалось таким неважным…

— Автобус скоро подъедет, -- пообещала Тиийна. – Так что не уходите далеко.

-- Автобус? – Татьяна растерялась, а гидесса посмотрела на нее из-под ладони, засмеялась и погрозила пальцем.

-- Не очень-то вы и верующая. Иначе бы знали, как паломники нынче ходят. Нынеча не то что давеча!

Тиийна хмыкнула и скороговоркой сообщила, что до Мосара группа поедет автобусом.

-- Не тащить же толпу народу пешком по трассе сто с лишним километров! А приедем – уж там пешочком. И хорошо, если все выдержат. Ладно, -- Тиийна снисходительно похлопала Татьяну по плечу. Тряхнула головой. Коротко остриженные черные пряди встопорщил ветер. – Пойду собирать этот зверинец. Отправление через десять минут, а еще и половина не прибыла. Или заблудились… Не раскисайте мне тут!

Татьяна рассеянно смотрела ей вслед и думала, что отдала бы все на свете за то, чтобы быть вот такой же – сильной, уверенной, с резкими движениями… и чтобы все были живы, и она сама тоже.

Мучительно, совершенно невыносимо болела спина.

Солнце лежало на брусчатке розовыми, медовыми пятнами. Горько пахли нападавшие за ночь с тополей коричневые листья. Мальвы пламенели на неухоженной клумбе.

Почти осень. Господи, снова осень… и впереди неизвестно сколько еще таких лет. Зачем?!


— Здравствуйте. Меня зовут Симон, мне сорок лет…

— И я алкоголик, — механически продолжила Татьяна.

Автобус разворачивался на привокзальной площади, замощенной кривой брусчаткой, и его качало, как рыбацкую лодку в штормящем море. За окном то надвигались низко, то уваливались назад облитые рассветным солнцем каштановые кроны. Татьяна сглотнула комок тошноты. Отвернулась от окна – может, так будет хоть немного легче, — вымученно улыбнулась своему попутчику.

— Алкоголик? А почему?..

— Нипочему. Извините, дурацкая шутка…

Он стоял в проходе автобусного салона, точно не решался наконец сесть рядом с ней. Высокий, широкоплечий, с гривой соломенных волос, забранных на затылке в короткий хвост. Улыбался белозубо и обеспокоенно, вглядываясь Татьяне в лицо невозможно синими глазами. Красавец с обложки глянцевого журнала для юных дев. Татьяна подавила разочарованный вздох.

Пошло. Все неминуемо пошло. И нет никакого спасения.

— Вы позволите, я здесь сяду. Других свободных мест не осталось.

— Да садитесь, мне-то что.

У него был странный выговор – трудно уловимый акцент, странные сочетания слов, — и это раздражало. И еще болела спина: в этом чертовом автобусе оказались на удивление неудобные кресла.

— Я не хотел бы испортить вам путешествие.

Что тебе за дело до моего путешествия? Что тебе за дело до меня самой? Я старая некрасивая тетка, у меня больная спина, пепелище там, где у других в мои годы – личная жизнь и прочее счастье. Можно, конечно, мне льстить – из вежливости или из жалости, но только с возрастом такие, как я, становятся прозорливыми и беспощадными. Потому что лучше убить все сразу, чем дождаться, пока оно пустит в тебе ростки, и потом выдирать это чудовище вместе с кусками себя.

Это люди думают, что так выглядит любовь. Но я совершенно точно знаю, что так выглядит то, чем она притворяется. А на самом деле…

Ты хочешь дождаться, пока я поднимусь со своего сиденья на какой-нибудь из этих веселых, шумных остановок автобуса, когда «девочки налево, мальчики направо», и вино в пластиковые стаканчики, и поцелуи за кустами, в иллюзии, когда никто не видит, а на самом деле видят все…

Впрочем, веселья здесь не будет, не та компания… они едут на богомолье.

Я еду тоже.

Но ты будешь разочарован.

Потому что мне тридцать пять, я некрасива, несчастлива и, пожалуй, нисколько не талантлива ни в чем. И я инвалид.


За окном автобуса, размытые в косых штрихах дождевых капель, плыли и плыли сосны, надвигались из-за горизонта синие грозные тучи, и луга были малиновы от цветущего татарника и обочины заплетал мышиный горошек, заметал, будто простудой, голубой цикорий, и казалось, что жизнь совсем не так плоха, как выглядит на первый взгляд.

Осторожно пятясь задом, будто бегемот-переросток, автобус въехал в придорожные кусты. Остановился, угрязнув в глубокой колеине, высоко задрав тот край, где двери.

— Стоянка полчаса, — объявила в микрофон слегка обескураженная таким положением дел Тиийна.

С шипением открылись двери.

Ну, вот и пришел твой час, со злой ухмылкой сказала себе Татьяна и, сильно упираясь в подлокотники, с трудом подняла себя из кресла.

Тело казалось ватным и неживым. Одеревенели ноги.

Она стояла на последней ступеньке в распахнутых дверях и с ужасом и смятением смотрела вниз. До земли было около метра, но это расстояние могло быть пустяком только для здоровых, обычных людей.

— Прыгайте, — сказал Симон, протягивая руки. Так, как будто Татьяна собиралась лететь по меньшей мере с третьего этажа. – Я поймаю, не бойтесь.

Трава была обметана росой. Крупные матовые капли лежали на стеблях, на широких листах подорожника, повисали на ломаных ветках цикория. При малейшем движении из травы взлетали мелкие серо-синие мотыльки.

Татьяна неловко повела плечами. Он притворяется или святой? Или просто безукоризненно воспитан? Неужели он ничего не видит?

Она ухнула в холодный утренний воздух, как в прорубь.

У Симона оказались неожиданно теплые руки. И в этом было примерно столько же лжи, как обнаружить, что тебе внезапно нравится хирург, который вот сейчас будет делать тебе перевязку. Отдирать такими теплыми, мягкими… безжалостными руками приставшие к ране кровавые бинты.

Он поставил Татьяну в траву и отстранился, оглядывая ее с ног до головы.

— Все хорошо? Вы не ушиблись?

— Все хорошо.

— Проводить вас?

— Куда? – удивилась Татьяна.

Он кивнул неопределенно, указывая на сосны и густой ельник за неглубоким кюветом, и Татьяна ощутила, как лицо неудержимо заливает краской.

— Симон, я— не калека. То есть, не настолько, как это вам кажется. А вы мне – не больничная сиделка.

— Извините. Мне показалось, что…

— Я сама, — отрезала Татьяна.

И, закусив губу, шагнула в густую траву.

Мокрые стебли смялись под ногами, ушли глубоко вниз. Татьяна взмахнула руками, балансируя, чтобы не потерять равновесие. В этот миг ей было совершенно безразлично, что Симон стоит на обочине, остолбенев, и смотрит на нее – нелепую фигуру с перекошенными плечами, с выпирающим из-под брезентовой штормовки уродливым горбом.

В ельнике, где пахло грибами и прелью, она наконец смогла заплакать. Наверное, впервые с тех пор, как не стало Мишки.


***

Хомяк сбежал именно этой ночью. У него давно была прогрызена дырка в углу, и если еще несколько дней назад порывы к свободе бывали сдерживаемы при помощи хлебных крошек и картофельных очисток, то в последние дни приходилось хомяку голодно и тошно. Странно, но, собираясь утром на службу, Татьяна при виде пустой клетки не испытала ни малейших угрызений совести. Были у нее другие заботы. Вот хотя бы то, что в квартире неделю не топлено и совершенно нечего есть. А хомяк — пустяки, дело житейское. Побегает и вернется.

В почтовом ящике сквозь прорези виднелась бумажка. Протискиваясь заледенелыми пальцами в узкую щель, Татьяна уже наверняка знала, что депеша — казенная. С тех пор, как переменилась власть и началась Ребелия, в этой стране намертво испортилось все. Больше других порче оказались подвержены продукты и бумага. О том, что такое ватман или, скажем там, меловка, вообще речи не шло. Писали на шершавых серых огрызках, и чернила расплывались, бледнели, любой самый каллиграфический почерк превращался в каракули, машинопись тоже выглядела отвратно.

Строчки на конверте скакали вверх и вниз, как столбик градусника при малярии, к тому же в подъезде было темно. Зимой светает поздно, а лампочки, не дожидаясь ушлой шпаны, давно поскручивали и выменяли на сахар предприимчивые соседи. Татьяна с трудом определила, откуда депеша. А когда определила, вскрывать конверт и вовсе расхотелось.

Военный комиссариат не мог писать ей о ком-то другом. Значит – о Мишке.

Мишка был ей как младший брат. Между ними было четыре года разницы, но это имело значение только тогда, когда он первый подошел к ней. Был солнечный майский день, весь университет собрался на футбольном поле на какой-то праздник. Старшекурсники – и Татьяна в их числе – кучковались под деревьями на краю поля. Там хотя бы не так солнце палило. И в какой-то момент она обернулась и увидела его – идущего к ней по ровной траве, напряженного и злого. Он подошел и, стиснув кулаки, как будто подчиняясь чьей-то злой воле, заявил: «Я тебя люблю».

Потом Татьяна узнает, что он сделал это на спор, и сначала будет дуться, а потом простит. И они станут жить вместе в Татьяниной квартире, и она привыкнет к нему. Скажет себе бессчетно, что никому, кроме него, и не нужна, и смирится. А потом начнется война, и Мишка уйдет на фронт, а она будет тихо ненавидеть себя за то, что отпустила.

Она не может сейчас это читать. Ей еще целый день работать, с людьми общаться, с детьми… а чем они виноваты? Она прочтет вечером, когда останется одна в пустой нетопленой квартире, и можно будет рыдать, уткнувшись лицом в вытертую до матерчатой жесткой основы бархатную подушку на диване.

Вися на подножке переполненного трамвая, а потом, сидя у ледяного окна, зажатая чужими локтями и коленями, Татьяна тупо пыталась понять, за что на нее это все свалилось и, главное, что теперь делать. Нельзя было Мишке на фронт идти, это сразу было ясно как пень, таких дураков всегда первыми и подстреливают. Но если не явиться в военкомат по повестке, то тамошние сидельцы не ленивы и припрутся к тебе сами. Еще и вломят — “за укрывательство от исполнения государственного и гражданского долга”. Нет, с литературным языком тоже какая-то муть произошла, нормальные люди так не говорят, не пишут и, уж конечно, не думают.

Сквозь морозный иней на стеклах проплывали в утренней сизой дымке улицы, розовая мгла стлалась над виадуками Краславинского вокзала. Деревья стояли сонные, над каналами висел молочный, густой пар. С открытой трамвайной площадки тянуло мазутом и стоялой водой.

— Передайте, барышня, на талончик.

Татьяна приняла горсть чужих медяков, но тут трамвай, как назло, дернулся, копейки подпрыгнули в ладони, раскатились по полу. Поднимать было бессмысленно: деревянная решетка пола, толпа...

— Дура, уродина пьяная!

Татьяна сжалась, отворачивая лицо к окну. Кому нужны ее идиотские извинения.

— Па-апрашу, граждане! А вы, барышня, билетик!

Татьяна одурело закопошилась в сумочке. Деревянные от холода пальцы лихорадочно рылись в потертых шелковых недрах, а потом странным образом вынырнули наружу. Ну вот, сумку порезали...

— У меня кошелек украли, — сказала Татьяна. Стиснула зубы, чтобы не заорать от чужих жалостливых вздохов.

— Тогда па-апрошу!.. А то штраф!

Вышел безобразный скандал. Ругались вяло, без злости, чтобы вернее проснуться, но легче от этого почему-то не было. Потом толпа согласно раздалась, с шипением и лязгом открылись трамвайные двери, и Татьяна выпала на стеклянную от мороза улицу. До поворота на Обводной Канал было еще три остановки. Трамвай, звеня, покатился дальше по скользким рельсам.

— Вы сумочку потеряли.

Татьяна отняла от лица носовой платок. Как ни тщилась сдержаться от слез — а вот они, нате, текут, превращая в грязь и позорище с таким старанием накрашенные ресницы. Сумочку протягивал давешний попутчик. В трамвайной толчее Татьяна как-то не обратила на него внимания. Так, отметила как достойный охоты экземпляр. Отметила — и тут же себя окоротила: она теперь девушка приличная, у нее Мишка, хоть и балбес, а все ж почти семья... потом подумала, что семье этой пришел конец, о чем официальным письмом военная комиссия честно известила. И тут же захотелось зареветь... она отвернулась, сжав кулаки в варежках так, что ногти впились в ладони. Зря старалась, дурочка.

— Спасибо, — сказала скучным голосом, принимая трупик сумки. Из прорехи высыпалось несколько медяков, утонуло в сугробе. — Через нее теперь вермишель хорошо отбрасывать, правда?

— Правда. — Бывший попутчик, похоже, решил быть вежливым. Разрезанная сумка — замечательный повод для знакомства, тупо подумалось Татьяне. Хотя такие, как этот, с женщинами в трамваях не знакомятся.

— Какие — такие?

— Ой, — Татьяна смущенно зажала варежкой рот.

Попутчик был ростом высок и в себе уверен, и офицерская шинель со споротыми погонами такому образу немало способствовала, гасила легкую неправильность лица, с которого нагло улыбались Татьяне синие глаза. Короткий светлый ежик волос, виски седые... генерал Хлудов в изгнании. Татьяна поймала себя на том, что злится.

— А если я скажу, что вашу сумку я и разрезал?

— У вас что, денег нет?

Он вытащил из внутреннего кармана шинели Татьянин кошелек и демонстративно потряс им над мостовой. На снег невесомо спланировал квадратик бумаги — талончик на прием к дантисту. Следом выпала медная монетка, утонула в сугробе. Татьяна проводила ее глазами и на всякий случай потрогала языком дырку в зубе.

Дырка была реальной. Все остальное — нет.

— У вас, как видите, денег нет тоже, — сказал незнакомец, возвращая Татьяне кошелек. Легко наклонился за талончиком.

— А ночью приходит кариес! — Правый глаз смеялся, сыпал синими искрами, левый был задумчив и мрачен. — Так, вас зовут Татьяна. И даже Борисовна. Очень прекрасно. Ну, и что мы будем делать дальше?

— Подите к черту! — сейчас же взбеленилась Татьяна. Мало всего прочего, так еще и на психа нарваться угораздило! В руку вцепился, больно же. — Я сейчас закричу.

— Валяйте, — позволил незнакомец холодно. — Кричите, если так хочется. Только кто вас услышит? В такую рань даже дворники еще дрыхнут.

Татьяна беспомощно заоглядывалась. Улица была совершенно пуста. Банально, как в дешевом ужастике. По противоположной стороне, прижимаясь к стенам домов, пробираясь мимо ледяных колдобин, брела плохо одетая дама. Такая на защиту не кинется, надо будет — сама добавит.

— Ну, — подбодрил бывший попутчик, — чего молчите? Орите, не то удерет!

Вместо ответа Татьяна заплакала. И села на мерзлую лавочку. Слезы текли сами по себе, без всякого на то Татьяниного участия, щекам было холодно и щекотно. На ресницах сейчас же намерзли сугробы инея, мир сквозь них расплывался радужными пятнами, это было красиво, так красиво, что захотелось пожалеть не только себя — весь мир, не меньше; горячий комок бессильной злости, так мучивший Татьяну с утра, растаял в этих слезах, и не важно, кто был им причиной... Всхлипывая и поминутно сморкаясь, она рассказала все, — а попутчик стоял рядом, ссутулясь и сунув кулаки в карманы шинели, и слушал.

— И хомяк сбежал, — закончила Татьяна. Список несчастий иссяк, больше признаваться было не в чем, и в наступившем молчании идиотизм ситуации стал отчетливо ясен. Сентиментальная дура плачется в жилетку малознакомому хлыщу, соблазнителю и злодею.

— Ну, хомяка поймать не проблема, — задумчиво возвестил злодей, подавая Татьяне сухой носовой платок. — Со всем остальным трудней, но тоже лечится. Вам, дражайшая Татьяна Борисовна, ведь что нужно?.. Чтоб ваш Мишаня вернулся к вам здоровым и вполне живым. Это легко можно устроить.

Татьяна подняла красно-черное от слез и туши лицо. Подбородок дрожал.

— Вы надо мной издеваетесь? Это... такая шутка?

— Отнюдь.

— Я... у меня денег нет!..

— А кто вам о деньгах толкует?

Она помолчала. От чужого платка пахло странно — дорогим табаком и еще чем-то, едва уловимым, сладковатым, так пахнут давно срезанные, начинающие увядать цветы.

— Вы... вы дьявол?

— Дура!! — рявкнул он, распрямляясь. Татьяна по-птичьи вжала голову в плечи. — Идиотка!! Господи, ну почему все бабы одинаковы?! Вот, возьмите, — он швырнул Татьяне на колени белую с золотым обрезом визитку. — Надумаете — милости прошу, звоните. Глаза б мои вас не видели!

И радоваться бы надо, подумалось Татьяне. Радоваться, что легко отделалась. Откуда ж тогда ощущение, что только что совершила непоправимую глупость?

— Взаимно, — мстительно сказала Татьяна, когда он круто развернулся и быстрым шагом пошел от нее — прямо по рельсам, пряча от ветра лицо в поднятый воротник шинели.


***

Елка была громадная, под потолок, доставала пушистой верхушкой бронзовую старинную люстру. Наверху гуляли сквозняки, люстра позванивала хрустальными висюльками, с них облачками осыпалась пыль. Вековая. Припорашивала страницы журнала, в котором Татьяна отмечала посещения и пропуски воспитанников. Воспитанников и без того было немного, едва набралась группа, Татьяна вдосталь набегалась по гимназиям и лицеям, уговаривая детишек заниматься бесполезным, в общем-то делом.

Песни петь хором, ага. Когда война на пороге.

Уговорились четверо томных девиц и пятиклассник Севушка, гремучая помесь пружины и ершика для мытья бутылок. Нынче этот Севушка наряжал елку: скакал на высоченной стремянке, подметая вихрами побелку, прицеплял на верхушку звезду. Девицы шептались по углам, Татьяна, пребывая в смятении и расстроенных чувствах, их не трогала. Сидела, тупо пялясь в журнал. Поверх страниц была брошена давешняя визитка. Татьяна уже успела убедиться, что ничего, кроме телефона, на ней нету. Ни имени, ни адреса. Вот бывает же так:: ни на что не надеешься, а потом кажется, что обманули. Методистка Любочка, когда сунула свой пудреный нос в эту визитку, порозовела, прижала ладони к щекам:

— Ой, Танька, и везет же дурам! Позвони!

Татьяна обиделась. Дурой она себя не считала и звонить, размеется, никуда не собиралась. По принципу “будь что будет”. Но сводки с фронтов, которые мэрия вывешивала каждую среду в полдень, почитать пошла. Можно было, конечно, не ходить, а достать из кармана жакетки присланный конверт, вскрыть и прочесть. Но Татьяна знала, что фронтовая почта может идти два дня, я может – неделю. А сводки всегда свежие.

Вот и пошла, едва дождавшись обеденного перерыва.

Разумеется, сводки были такие, что выть хотелось. Длинные столбцы чужих имен. Убитые, раненые, пропавшие без вести. Мишкиной фамилии не было ни в одном из трех списков, но сейчас это не значило ровно ничего.

Письмо из военкомата лежало в кармане жакетки, сквозь тонкий драп пальто Татьяна ощущала плотную бумагу конверта так же отчетливо, как если бы держала его в руках.

Это ошибка, твердила она себе, спускаясь с обледелого крыльца мэрии. Все ведь ошибаются. И гражданские, и военные.

Так, в оцепении, вернулась на службу. Вскипятила воду в большой жестяной кружке, всыпала туда горсть цикория – банка, в которой Татьяна его хранила, все еще пахла кофе. Совсем как до войны.

Потом притащилась Любочка. Сидела и трещала, и заглядывала в Татьянин журнал для посещений. Полученная Татьяной третьего дня в трамвае визитка лежала сверху, нахально лезла на глаза, дразнила глянцевым блеском. Татьяна накрыла ее книгой, чтоб не соблазняла. В этот момент Севушка и грянулся со стремянки. В падении он ухитрился зацепиться за елочную гирлянду и теперь висел, растянутый между елкой и лестницей.

— Ма-ама!.. Татьяна ... ой!.. Борисовна! Сни... ой!.. снимите меня отсюда!

И дураку было понятно: отпусти Севушка или елку, или лестницу, и всей конструкции придет конец. Бежать звать завхоза или еще кого времени нет. А елка колючая и стремянка шатается.

— Прыгай! — сказали за спиной у Татьяны, зрелище Севушкиного позора неожиданно заслонилось широкой чужой спиной. В следующее мгновение Севушка решился наконец расстаться с елкой. Грохот был кошмарный. Татьяна в ужасе закрыла глаза.

Раритетный кленовый паркет сиял и переливался всеми цветами радуги. Севка сидел в куче битого стекла, хлопая невинными глазами, и старательно зализывал языком расцарапанное колено, с которого лоскутьями свисали штаны.

— Изверг, — плачущим голосом сказала Татьяна. — Вы меня в гроб загоните.

— Не-а, — обрадовался Севушка. По-вампирски облизнулся и сообщил: — А к вам гости.

Наверное, у некоторых людей душа помещается не там, где предписано средневековыми предрассудками — в сердце, — а где попало. В желудке, например. Татьяна проглотила липкий комок тошноты. Так и есть. Тот самый случай, когда неприятности ходят стаей и являются к тебе без приглашения.

Давешний трамвайный хам — этот, с безымянной визиткой, — возвышался над Севушкой, осторожными движениями смахивая с шинельного рукава стеклянное крошево.

— Сева, — строгим голосом проговорила Татьяна. — Скажи девочкам, чтоб осколки замели. И вообще... погуляйте. А вы, — Татьяна смерила визитера гневным взглядом, — пройдите. Туда.

В маленькой каморке, битком набитой сломанными стульями, кипами газет, прочей рухлядью, пахло сыростью и пылью. Гость без приглашения опустился на колченогую табуретку, снизу вверхвзглянул на Татьяну и спросил:

— Ну что? Надумали?

— Что – надумала? – холодно изумилась Татьяна.

— Вы ж сводки с фронтов читали? Я видел вас сегодня на крыльце мэрии.

— А вы за мной следите, что ли?

— Больно надо. Так да или нет?

— Ну, читала. — Татьяна ощутила внезапную сильную слабость. Колени подгибались. Она прислонилась спиной к дверям. — Какое вы имеете к ним отношение?

— Никакого. Вашего Мишаню еще не грохнули?

— Послушайте, вы!..

— Нет, это вы послушайте! — он поднялся со своей табуретки, как куклу, развернул Татьяну от дверей, посадил и навис сверху, упираясь широкими ладонями в щелястые доски стены. — Вы что, думаете, у меня дел больше нет — ходить и вас уговаривать?! Потом локти будете кусать, а поздно. Таких, как вы — полстраны.

— А вы за мной таскаетесь, — в тон ему закончила Татьяна. — И вообще, в сказки про бесплатный сыр я не верю.

Сквозь неплотно прикрытую дверь пробивался тонким прямоугольником свет, столбы пыли стояли в нем, все происходящее казалось нереальным. Незнакомец хмыкнул. Скептически покивал головой.

— А во что, интересно, вы верите?

— Вы исповедовать меня явились? — ледяным голосом поинтересовалась Татьяна. — Или это такой способ ухаживать за понравившейся вам дамой?

— Это вы — дама?!

С издевательским хладнокровием незнакомец взглянул на часы.

— У вас пять минут. После этого, будем считать, наши отношения себя исчерпали.

— Почему?

— В жизни не видал более упрямой и тупой особы. Потому что через пять минут в окрестностях деревни Ярна вашего Мишаню подстрелит сидящий на чердаке церковно-приходской школы снайпер, молодой и красивый, двадцати трех лет от роду, подпоручик. И его за это наградят. А вам даже пособия по вдовству не назначат, потому как жили вы в гражданском браке. Все.

Дверь хлопнула. Татьяна осталась одна В спину больно впивался гриф сломанной гитары. Танцевали пылинки в луче.


“Настоящим извещается и доводится до сведения родственников, знакомых и прочих лиц, имеющих касательство, о том, что двадцать третьего (23) декабря сего (___) года, при совершении боевых действий, ротмистр Бравин Михаил Константинович, ______года рождения, погиб, выполняя поставленную боевую задачу. От имени командования и правительства предлагаем принять самые искренние...”

Ноги не шли. Татьяна добрела до конца пролета, встала у открытого окна. На подоконнике за ночь намело сугроб. Она зачерпнула снега, прижала крошащийся комок ко рту. Снег был теплый и пах копотью.

Ну вот. Все, что должно было произойти, произошло. Упрямая дура, она таки добилась своего. Атеистка. Черта нету, потому что Бога нету тоже. Аминь.

А теперь вот нету и Мишки.

Снег таял, протекая тонкими струйками сквозь варежку.


Потом она поднялась на последний этаж и там, помогая себе ключом от квартиры – длинным, с фигурной узорчатой головкой, — распечатала заколоченное на зиму подъездное окно, взобралась на узкий подоконник. Выпрямилась, глянула вниз. Было совсем невысоко. В оконный проем заметало снегом, сквозь несильную метель яркими пятнами светились гроздья рябины в палисаднике. По веткам прыгали синицы, клевали багряные ягоды.

Татьяна оттолкнулась от косяков руками и шагнула – как ей показалось, вверх, в снеговые искрящиеся струи.

Загрузка...