Дождь долго стучал по крышам изб, смывая грязь и грехи деревни Заречье. В такую погоду, говорили старики, ступают по земле духи. Но в ту ночь пришел не дух.

Пришел Мокша.

Его звали Николай, и он был последним в роду Мокшиных. Поговаривали, будто фамилия Мокшин — непростая. Будто пришла она из глубины веков, от древнего народа, чьи следы терялись в дремучих мордовских лесах. Народа, что понимал язык шуршащих листьев и шепот ручьев, а очищал души не молитвами, а тихим пламенем костров, разведенных под сенью вековых дубов. Также шептались, что хранил тот народ какое-то знание — не для выгоды или силы, а для чего-то куда более важного и сокровенного.

Но мало кто знал, что также слово «мокша» на санскрите означало «освобождение». Предки Николая владели даром облегчать ношу человеческого сердца. Их взгляд мог растворить тяжкое бремя печали, как луч света растворяет утренний туман. Цена за такое утешение была высока — сами Мокшины были живым олицетворением той тоски, которую забирали у других.

…Николай стоял на пороге старой часовни на окраине Заречья, куда его призвал отец Симеон. Священник был бледен, а в часовне, прямо на дощатом полу, лежала изможденная девушка. Лиза, дочь кузнеца. Она не двигалась, но глаза ее были открыты и полны ужаса.

— Бес вселился, — прошептал отец Симеон. — Молитвы не помогают. Она… она не своя.

Николай медленно подошел. Он был не экзорцистом, но Мокшей. Он, как и его предки, не боролся с демонами. Мокша освобождал душу от пут, будь то одержимость, проклятие или непереносимая боль.

— Это не бес, батюшка, — тихо сказал Николай, глядя в застывшие зрачки Лизы. — Это аханкара.

— Что?!

Это ее собственная сущность, пожирающая саму себя. Она так сильно отождествила себя со своей болью, что оказалась в ловушке.

Его предки называли это состояние «нама-рупа» — рабство имен и форм. Лиза была не одержима кем-то иным, но стала заложницей самой себя, своего отчаяния после смерти жениха.

Николай сел на край кровати. Он не стал брать в руки крест, не стал читать молитв, но просто положил ладонь на лоб девушки. Ледяной холодок страха прошел по его руке. Это было привычным для Мокши — преодолеть собственное «я», свой страх и отвращение, чтобы стать чистым проводником и пустым сосудом, в который может стечь чужая тьма.

— Что ты делаешь? — испуганно спросил священник.

— То, чему меня научила кровь моих предков. Несу освобождение, — ответил Николай, и его голос прозвучал тихо, но твердо.

Он закрыл глаза и… позволил. Позволил черной реке страха, боли и саморазрушения Лизы хлынуть в него. Это была не битва, а странное, мучительное принятие. Он чувствовал, как ее искаженная воля, ее иллюзорная личность, сотканная из страданий, начинает расползаться, как дым.

В часовне стало светлее, словно тусклая лампада вдруг вспыхнула втрое ярче. Отец Симеон замер, чувствуя, как воздух трепещет от незримой силы.

Лиза вздохнула. Глубоко, с надрывом, будто впервые за долгие недели. Слезы хлынули из ее глаз, но это были уже не слезы отчаяния, а слезы очищения. Ужас в ее взгляде растаял, сменившись пустотой, а затем — проблеском осознания. Она была свободна. Свободна от демона своей собственной скорби.

Николай убрал руку. Он был бледен, как полотно, а его глаза потускнели, впитав в себя часть ее тьмы. В этом был его ужасный дар — он не уничтожал тьму, а принимал ее в себя. Каждое «освобождение» отнимало у него частичку света, приближая к собственному полному истощению и угасанию.

— Спасибо, — прошептала Лиза, и в ее голосе снова была жизнь.

Николай молча кивнул и вышел под дождь. Холодные капли стекали по его лицу, но не могли смыть тяжесть, осевшую на душе. Сколько еще таких Лиз ждали его? Сколько еще людей он должен освободить, прежде чем его собственное сознание, отягощенное чужими грехами и страданиями, растворится окончательно?

Он пошел по мокрой дороге, уходя в ночь. Впереди был путь длиною в вечность, и каждый шаг был одновременно и служением, и проклятием. Он был Мокшей и нес людям освобождение, а сам был от него бесконечно далек.

Загрузка...