Окрестности Бенина, 1920-е
В хижине стоял запах сушеного перца. Адекунле сидел на корточках, следя за рукой отца. Пальцы Олотони двигались без суеты: уголь, потом охра. Чёрное, потом рыжее. На отбеленной хлопковой ткани рождался причудливый узор: резкие углы, спирали, точки. Это был веве, символ защиты.
На стене над головой отца висел пучок перьев птицы, рядом на полке связки корешков. В углу на низком столике лежали вещи отца: священная тыква-ассон, погремушка оплетённая змеиными позвонками; раковины каури, готовые к гаданию; маленькие глиняные кувшинчики-гови, дома для духов-лоа.
— Отец, сегодня будут танцы для Геде, наших предков. И мы, как зангбето проводим этот ритуал. Все это называют Водун. Почему оно такое разное? — голос Адекунле прозвучал громко в полной тишине хижины.
Олотони не поднял головы. Его рука вывела последнюю линию на узоре веве.
— Потому что Водун это не религия, сын. Это сам мир. В мире есть солнце, дающее жизнь. Это мирные духи Рада. А есть молния, что рассекает небо и зажигает пожар. Это резкие духи Петро. Одно без другого не бывает. Мудрость означает знать, когда поливать посевы, а когда поразить врага. Зангбето стоят на пороге между этими мирами.
Он наконец посмотрел на сына.
— Мы те, кто не даёт огню спалить хижину, а воде застояться и сгнить.
Адекунле кивнул. Зангбето это ночные стражи. Не простые воины. Их сила была не в открытом лице, а в тайне, скрытой под горой сухой пальмы. И в умении блюсти равновесие. В умении быть щитом, а не мечом. Он потрогал грубую ткань своего будущего костюма из соломы, сложенную у ног.
Площадь деревни к полуночи превратилась в ритуальное место. Факелы, вонзённые в землю, отбрасывали длинные тени. В центре, в самом сердце света, стоял пото-митан — резной деревянный столб, связующий землю с небом. Народ фон столпился по краям в ожидании.
Их пришло четверо из священной рощи.
Они зашли в свет факелов, гигантские, до трёх метров в высоту. Пальмовая солома скрывала тело танцора полностью. Не было видно ни ног, ни рук, ни лица: только вращающаяся, шуршащая форма. Головные уборы венчали эти движущиеся стога: сложные конструкции из той же соломы, украшенные ракушками каури, перьями цесарки и попугая, выцветшими до оттенков охры, деревянными амулетами в форме полумесяцев и спиралей. Они не шли, а скорее катились, переваливались, вращались вокруг своей оси с неестественной плавностью.
Барабаны начали стучать.
Первым застучал маман — большой барабан, голос земли. Его удар был низким, глубоким, бился в такт с пульсом в висках Адекунле. Затем вплелся сегон, отрывистый и чёткий, задавая новый ритм. И наконец, була — виртуоз, его пальцы выбивали на мембране сложную дробь, которая отдавалась в костях. Вместе они были батери: трёхголосый разговор с незримым.
Внутри своего костюма Адекунле был слеп. Он смотрел в узкую щель у своих ног, видя только мелькающую землю. Удары барабанов вибрациями проходили через ноги, наполняли грудную клетку. Он переступил, начал вращение. В ту секунду он перестал быть Адекунле, сыном вождя Олотони. Стал частью ритма этого ритуала. Шум толпы, детский смех, сдавленный возглас: всё это отступило, стало каким-то далёким. Вместо этого он почувствовал саму жизнь их селения: сны детей, покой стариков, тихое дыхание скота. Он охранял это. Это и была сила Рада: порядок, защита и традиции его племени.
Олотони стоял у пото-митана. В его руке ассон трещал, сухо и резко. Его голос пел приветствие: «Зангбето-о! Стражи порога! Тень, что падает на тропу злодея!»
Всё было едино. Зангбето слились в унисон танца, укрепляя щит племени.
И щит треснул.
Это случилось не внутри. Барабаны не смолкли, они продолжили бить. Но между звуком и миром Адекунле возникла преграда. Бум мамана проваливался в пустоту, не находя отклика в его грудной клетке. Дробь булы стала плоской, будто её били по гнилому дереву.
Он споткнулся. Костюм заскрипел, накренился. Вращение сбилось.
Вместо тёплой ауры деревни — ощущение безмолви. А потом, на самой грани слуха, прокравшись сквозь барабаны, — шёпот. Не язык народа фон. Что-то булькающее, шипящее, полное злобы. Один звук проступил ясно: «К-к-о-о…»
Связь порвалась. Его духи-хранители, чьё присутствие он ощущал как лёгкое давление, исчезли. Он был слеп, глух и один в гремящей, шуршащей темноте.
На площади смятение прошло волной. Танцующие Зангбето замерли, ритм барабанов сбился. Нарисованные на земле веве будто выцвели, стали призрачными.
Адекунле сумел развернуть костюм к пото-митану. Отец стоял, застыв, с поднятым ассоном. Его лицо, освещённое снизу огнём факела, было пепельным. Он резко встряхнул трещотку. Звук вышел глухой и короткий. Олотони повернул голову, его взгляд через щели в костюме метнулся к краю леса. Его губы шевельнулись. Адекунле прочёл по ним слово, от которого похолодело в затылке.
Дьяб.
Чужой или дикий дух. Кто-то только что ударил по самой сути ритуала. Ослепил стражей. Оставил деревню без духовного щита.
Все зангбето тут же сняли ритуальные костюмы и строем двинулись к окраине деревни.
Здесь, на семейном кладбище начался другой ритуал.
Веве для Геде рисовали прямо на земле, у подножия баобаба, углём и белой глиной. Крест. Фаллос. Череп с ухмылкой. Узор был похабным. Подношения укладывали на лист банана: глиняная бутыль клерена; черный кофе; две сигары; куски жареного мяса.
Народ собрался в белом и чёрном. Белое — цвет чистоты для духов, чёрное — цвет земли, что их приняла. Лица были сосредоточены, но без страха. Страх был ранее, когда их ритуал прервали. Сегодня нужна была другая сила.
Барабаны застучали по иному. Не глухим пульсом мамана, а отрывистыми, резкими ударами, похожими на хлопки по натянутой коже. Ритм был похабным, с внезапными паузами.
Олотони стоял у веве, но не вёл церемонию. Его лицо всё ещё было пепельным. Ритуал вёл старый Бенуа, чей голос давно осип от дыма и песен. Он плеснул клерена на землю, крикнул что-то на гортанном языке.
И они пришли.
Сначала молодая женщина Айови, всегда тихая, опустила голову, потом резко дёрнула плечами. Её тело выпрямилось с непривычной уверенностью. Она повернулась к соседу, старому рыбаку Гаме, и сказала хриплым, насмешливым басом: «А ты, старый козёл, до сих пор ворчишь, что сеть порвал? Это не сеть порвалась, это твоя сила кончилась, ещё когда ты третью жену взял!»
Толпа взорвалась смехом. Гаме не обиделся. Его собственные глаза закатились, тело затряслось, и он ответил тем же хриплым тоном, но уже с интонацией покойной тётушки: «А ты, Айови, лучше бы о своём муже подумала! Он в городе не соль покупает, а носит воду для белой женщины! Видела своими глазами!»
Это были духи-повелители смерти, кладбищ и… жизненной силы, прорывающейся наружу самым непристойным образом. Они говорили правду, которая днём резала бы, как нож. Здесь же, под баобабом, она выходила, как гной из нарыва, болезненно, но исцеляюще. Люди впадали в транс, их тела двигались в неприличных, вызывающих танцах, но в этих движениях не было разврата. Было освобождение. Признание: да, мы такие. Да, мы умрём. И это часть жизни.
Адекунле стоял, чувствуя, как страх отступает. Его не охватил транс духов-лоа, но он чувствовал их присутствие. Он видел, как даже отец слабо улыбнулся, слушая, как дух в устах мальчишки рассказывает о том, куда дел вождь бутыль рома после последнего праздника.
Иллюзия безопасности разбилась вместе с первой глиняной кружкой.
После полуночи, когда последние участники ритуала разошлись по хижинам, со стороны леса пополз туман. Стелился по колено, плотный и зеленый. Ветер не гнал его, он расползался сам.
Часовой, молодой Закари, первым заметил движение внутри тумана. Он поднял копьё, крикнул: «Кто идёт?»
Из зелёной пелены выпрыгнула жаба. Но такая, какой не бывало в лесах фон. Размером с крупного кота. Её бородавчатая кожа сочилась слизью маслянисто-жёлтого цвета, которая капала на землю с тихим шипением, оставляя дымящиеся пятна. Её глаза, огромные и мутные, смотрели не в сторону, а прямо на Закари. Она открыла пасть, не чтобы квакнуть, а будто чтобы зевнуть, и из горла вырвался хриплый, булькающий звук.
Закари отшатнулся, занёс копьё. И в этот момент из тумана выскользнула змея. Без глаз, с чешуёй белого цвета. Она двигалась не извиваясь, а прямо, противоестественно выгибая тело углом, голова угрожающе замерла на уровне бедра юноши.
Тревогу забили на барабанах. Но это уже не был ритм Зангбето или Геде. Это был хаотичный, панический бой.
Деревня проснулась в крике. Мужчины выскакивали с мачете и копьями. Но что рубить? Жабы не нападали. Они расползались, оставляя за собой ядовитые дорожки. Их слизь, попав на кожу, вызывала мгновенное онемение, за которым следовала острая, жгучая боль.
Олотони, сжимая в руке ассон, выбежал из хижины. Его глаза искали источник, сердце колдовства. Он устремился к пото-митану — духовному сердцу деревни. Если он падёт, связь порвётся навсегда.
Адекунле рубил мачете слепую змею, приближавшуюся к плачущему ребёнку. Сталь ударила по чешуе с сухим звуком. Змея изогнулась, но не умерла. Она развернулась, её голова нацелилась на него. В этот момент он увидел отца.
Из зелёного тумана прямо перед Олотони выпрыгнула самая крупная жаба, размером с собаку. Её горловой мешок раздулся. Олотони поднял ассон, начал что-то выкрикивать, призывая духов-хранителей. Жаба не стала ждать. Из её разинутой пасти выплеснулась струя той же маслянисто-жёлтой слизи.
Она попала Олотони прямо в грудь и лицо.
Он не закричал. Воздух вышел из его лёгких прерывистым звуком. Его тело свело судорогой. Ассон выпал из ослабевших пальцев. Он упал на колени, потом на бок. Его конечности дёрнулись раз и замерли. Только глаза, широко открытые, смотрели в небо, отражая зелёный свет тумана.
— ОТЕЦ!
Крик Адекунле сорвался с губ. Он бросился вперёд, отшвырнув мачете жабу, которая лопнула с мерзким хлюпающим звуком. Он упал на колени рядом с отцом, тряся его за плечо. Кожа под его пальцами была холодной. Глаза не моргали. Жизнь была внутри, но словно заперта.
Сзади приблизилась старая жрица-мамбо Аминат. На её плече сидело две многоножки, впившихся мертвой хваткой. Её лицо было серым, на виске пульсировала чёрная точка от укуса. Она тяжело дышала, хрипела:
— Аде… кунле, — её голос был шепотом.
Она упала рядом, её костлявая рука схватила его запястье.
— Твой мачете… — она с трудом перевела взгляд на его оружие, валявшееся рядом, — дерево и кожа… этого мало. Щит Рада сломан… — её тело выгнулось от спазма, но пальцы впились в него.
— Нужен меч… Иди к Огуну… Принеси его силу… в наш мир…
— Куда? Как? — его собственный голос был чужим.
— Ищи Путь Испытаний… — её глаза закатились, она собрала последние силы, указав дрожащим пальцем за пределы деревни, в сторону самых диких холмов. — Там… Чёрные Скалы… Иди, или мы все станем прахом…
Пальцы разжались. Её голова упала на грудь. Хрип прекратился.
Адекунле поднял голову. Вокруг бушевал зелёный ад. Его отец лежал парализованный. Его наставница мёртвая. Щит был не просто треснул. Он был разбит вдребезги.
Он поднял свой мачете. Простой кусок стали с деревянной рукоятью. Оружие для рубки тростника и защиты от шакалов. Против этой магии оно было детской игрушкой.
Он посмотрел на палец старой мамбо, всё ещё указывавший во тьму На Чёрные Скалы.
В его груди, рядом с ледяным страхом, тлел уголёк. Не ярости, а решимости. Он встал. Поднял мачете. Один взгляд на отца. Один взгляд на погибающую деревню.
Он забежал в свою хижину, схватил припасы в мешок и побежал.
Леса за деревней быстро сменились холмистой саванной, а та густыми зарослями. Адекунле бежал, пока в боку не начало колоть. Тогда он пошёл. Впереди была только мысль: Чёрные Скалы.
Он вышел к перекрёстку. Не тропинок, а двух настоящих, старых дорог, протоптанных, может, ещё до его дедов. Камни на углу были покрыты мхом.
Он вспомнил то, чему учили с детства: на перекрёстке живёт папа Легба. Страж дверей. Без его позволения дальше не пройти.
Подношение у него было скудное: горсть жареного арахиса, да глиняная фляжка с водой. Он разбросал орехи у центрального камня, плеснул водой. Пробормотал обычные слова: «Легба, открой дорогу».
В воздухе зазвенело. Тепло от земли сменилось холодом. И дороги… дороги зашевелились. Нет, не почва. Само пространство. Кусты по краям замерцали, расплываясь и сгущаясь снова. Пространство за перекрёстком превратилось в лабиринт из движущихся коридоров. В одном мелькнул знакомый силуэт хижины отца, светившийся мирным огнём очага. В другом отсветы яростного пламени, бьющего из горна, и звон железа о железо.
— Ты ищешь путь к силе Петро, Адекунле?
Голос прозвучал одновременно справа и слева. Адекунле резко обернулся. На обочине одной из дрожащих дорог сидел старик. Кожа его была темной, рядом лежал посох. Он смотрел на Адекунле усталыми, добрыми глазами:
— Но твои ноги стоят на тропе Рада.
Слева, на обочине другой дороги, облокотившись на камень, стоял молодой человек в дорожном плаще, выцветшем и порванном. Он щёлкал языком, насмешливо ухмыляясь.
— Выбери! — сказали они оба, и голоса слились в один.
Старик махнул рукой в сторону видения с хижиной.
— Вернись. Твой долг быть в племени, защищать. Умри, если придётся. Это путь Рада.
Молодой указал на пылающий проход.
— Иди к Огуну. Возьми его силу. Стань мечом. Выжги зло, даже если спалишь себя. Это путь Петро.
Оба пути манили. Оба были ловушкой. Адекунле чувствовал это. Пойти назад, значит предать призыв отца и мамбо. Пойти вперёд за этой злобной силой — предать всё, кем он был.
В его горле встал ком. Он не был ни тем, ни другим.
Он опустился на колени прямо в пыль перекрёстка. Не глядя на двойное видение духа. Он сгрёб сухую землю, обломки веток, камешки. Его пальцы, не думая, начали выводить узор. Не веве Легбы и не веве Огуна. Он рисовал простой символ: вертикальная линия (пото-митан), а по обе стороны от неё две волны (Рада и Петро). И вокруг них круг, связывающий их. Символ Зангбето. Моста.
— Я не выбираю, — сказал он, — Я не путник, что идёт по одной дороге. Я тот, кто стоит между. Я страж порога. Открой мне дорогу.
Он замолчал, поднял голову. Видения хижины и кузницы погасли. Двойной образ Легбы: старик и юноша, медленно растворился, слившись в одну расплывчатую тень у центрального камня. В тени мелькнула улыбка: то ли добрая, то ли насмешливая.
Движение дорог прекратилось. Лабиринт расступился. Прямо перед ним проступила тропа, которой раньше не было. Она вела вглубь леса, туда, где деревья смыкались в непроглядную стену.
Он встал, отряхнул колени. Первый урок был усвоен: сила не в выборе одной стороны.
Тропа Легбы привела его в лес, который не желал его видеть. Свет здесь был зеленым, пробиваясь сквозь полог листьев столбами.
Сначала Адекунле думал, что это игра света. Потом, что сказывается усталость. Но нет. Ветви высокого дерева сперва просто качнулись. Потом качнулись снова, когда ветра не было. Затем одна, похожая на иссохшую руку, резко дёрнулась вниз, едва не задев его лицо. Он отпрыгнул.
Земля под ногами, казалось, шевелилась. Корни, скрытые мхом, внезапно приподнимались, создавая едва заметные кочки, о которые спотыкалась нога. Он шёл, а лес вокруг шелестел. Шуршание в кустах справа, которое тут же отзывалось слева.
Он вытащил мачете. «Я друг, — попробовал он сказать. — Я иду по нужде».
В ответ лиана, свисавшая с ветки, внезапно натянулась на уровне его шеи. Он успел пригнуться. Сердце заколотилось.
Это было сопротивление. Лес проверял его. Он пытался идти быстрее — деревья смыкались плотнее. Он пытался прорубить преграждающую ветку — мачете вошло в древесину с глухим стуком и застряло. Адекунле едва выдернул клинок. На лезвии осталась липкая смола.
Он звал: «Гран Бва! Дух леса! Я прошу прохода!» Эхо вернулось искажённым злобным шёпотом: «…про-о-о-ха… а-а… ша…».
Он понял, что идёт по кругу. Три раза он видел один и тот же камен. Отчаяние начало подниматься по ногам, холодной тяжестью. Он думал о деревне, о парализованном отце, о зелёном тумане. Мысли путались в голове.
Сила Петро… Огонь… Выжечь этот лес…
Нет. Это был голос отчаяния. Чужой голос звучавший в его голове.
Он остановился. Дышал, прислонившись лбом к стволу огромного дерева — мпапоу. Кора была шершавой, он закрыл глаза. Внутри была тьма, звон от усталости и тот же шёпот.
Что он делал? Он пытался проломиться силой. Он требовал. Но лес не был врагом. Лес был… миром. Таким же древним и укоренённым, как Водун. Как Рада. Он пришёл не завоёвывать. Он пришёл за помощью.
Он опустил мачете. Опустился на корточки. Достал последнюю горсть арахиса, остатки воды. Выложил это не на землю, а в развилку между выступающими корнями дерева мпапоу.
Он говорил не духу. Он говорил лесу.
— Я не враг, — начал он, и голос его был хриплым от усталости, — Я часть того же мира. Дай мне не твою ярость, а частицу твоей крепости. Чтобы я мог укрепить корни своего рода. Чтобы защитить свой клочок земли, как ты защищаешь свой.
Он замолчал, ожидая удара, насмешки, чего угодно.
Шёпот стих. Шевеление ветвей прекратилось. Наступила тишина.
У самых его ног, из-под переплетения корней, выполз камень. Нет, не камень. Это был корень, окаменевший от времени. Он был тёмным, гладким, тяжёлым в ладони. Он не излучал тепло или холод.
Адекунле взял его. В этот момент сквозь крону пробился луч солнца, упав прямо на тропу перед ним. И по этой тропе, как будто указывая путь, вспыхнули и погасли несколько бледных огоньков — лесные светлячки.
Он поднялся, положив каменную змею за пояс. Давление и враждебность леса исчезли. Деревья стояли просто деревьями. Второй урок: сила не в покорении, а в просьбе. В уважении.
Тропа вывела его на край мира. Лес кончился, сменившись плоской топью. Воздух стал влажным. Вдалеке чернели зубцы скал — должно быть, те самые, Чёрные. Но между ними и им лежало кладбище.
Адекунле шёл по узкой, шаткой гряде более твёрдой земли. Ноги скользили. И тут он услышал смех. Не весёлый. Циничный, хриплый, как будто кто-то давится собственной слюной.
За поворотом, на небольшом островке суши среди трясины, был накрыт стол.
Стол был роскошным и гниющим. На нём стояли блюда с мясом, от которого исходил синеватый отсвет; фрукты, сморщенные, с гнилью; бутылки с мутной жидкостью. Вокруг стола сидели тени. Они имели форму людей, в нарядных, но истлевших одеждах. Но лиц у них не было. Там, где должны были быть черты, колыхался лишь туман.
Во главе стола восседал Он.
Он был одет в смокинг когда-то чёрного, теперь зеленовато-выцветшего бархата, с заплатками из другой ткани на локтях. На голове треснувший цилиндр. Лицо было выкрашено белой краской, но она облезла, проступив тёмную кожу под ней. В руке тонкая трость с набалдашником в виде черепа. В другой сигара, от которой тянулся не серый, а сизо-лиловый дым. Это был Барон Самеди. Хозяин кладбищ. Перевозчик душ. Пьяница и циник.
— А-а, запоздалый гость! — прохрипел Барон, широко улыбнувшись. У него были очень белые, очень острые зубы. — Присоединяйся к пиру! Умирающие всегда такие голодные. Или ты ещё не умер? — он рассмеялся, и тени за столом беззвучно затряслись в такт.
Адекунле стоял, чувствуя, как холод от болота забирается под кожу.
— Я иду к Огуну. Мне нужна дорога.
— Всем нам что-то нужно, — вздохнул Барон, отхлебнув из своего бокала. Жидкость внутри была тёмной, — Ты прошёл перекрёсток, не выбрав дороги. Обманул старика Легбу. Мило. Ты попросил лес о помощи, а не потребовал. Уважительно. Но теперь ты у меня. А я… я продаю.
Он щёлкнул пальцами. Одна из бестелесных теней поднялась и поднесла Адекунле кубок. Внутри булькала та же чёрная субстанция, что и у Барона.
— Выпьешь? Это прямая дорога. Сила Петро. Резкая, чистая, без компромиссов. Выпьешь и я сам проведу тебя к кузнице Огуна. Ты получишь всё, что просишь. Ты станешь мечом, спасёшь свою деревню. Сожжёшь этого жалкого колдуна, что наслал на твое племя смерть. Станешь великим хунганом, вождём, героем.
Барон прищурился. Дым от сигары заклубился, и в нём Адекунле увидел смутные образы: он, взрослый, могучий, в полном облачении жреца, и люди кланяются ему не с любовью, а со страхом.
— А потом… — продолжил Барон, — твои собственные дети станут бояться тебя. Твоя сила будет жечь их. Они будут видеть в тебе не отца, а духа-господина. И твой внук…
Дым сгустился. На миг проступило лицо. Маленького мальчика. С огромными, испуганными глазами, в которых отражалось не детское любопытство, а ужас перед чем-то тёмным, что исходило от самого Адекунле. Это был Илайджа. Имя пришло в голову само, как давно забытое, но знакомое.
— …твой внук проклянёт дар, который ты ему оставишь. Этот ужас, эту силу, эту ношу. Ну что, выпьешь? Всё равно ведь выпьешь. Все хотят спасти сегодняшний день, не думая о завтрашнем.
Кубок был тяжёл в руке. Жидкость внутри не имела запаха, но от неё веяло пустотой, абсолютным холодом вне жизни и смерти. Соблазн был. Выпить и получить силу сейчас. Расплачиваться когда-то потом, может быть.
Он посмотрел на безликие тени. На гниющие яства. На острый, циничный взгляд Барона. Это была расплата. Не за действие, а за намерение. За желание силы любой ценой.
Он медленно поставил кубок на стол.
— Нет, — сказал Адекунле.
Барон приподнял бровь.
— О-о? Героический отказ?
— Я не хочу силы над другими, — сказал Адекунле, и слова находили сами, — Я хочу силы защитить их. И я… — он вдохнул болотный воздух, — я принимаю ответственность. За сегодня. За завтра. Даже за тот ужас в глазах мальчика. За всех, кто придёт после. Это моя ноша. Я не продам её за быструю победу.
Он вынул каменную змею Гран Бва и положил её на стол рядом с кубком.
— Это всё, что я могу дать.
Барон Самеди перестал улыбаться. Он отставил сигару. Его глаза уставились на Адекунле. В них не было ни злобы, ни одобрения. Была бездна. И в этой бездне читалось что-то вроде… уважения? Нет, скорее, признания.
Тени за столом замерли.
— Ответ взрослого человека, — наконец произнёс Барон, и его голос утратил всю театральность, стал простым, — Скучно. Честно, но скучно, — Он потянулся к своему смокингу, к манжете. Что-то щёлкнуло. В его пальцах оказалась гладкая, чёрная, отполированная костью пуговица. Он протянул её Адекунле, — Держи.
Адекунле взял пуговицу. Она была холодной, абсолютно гладкой, без единой царапины.
В тот же миг туман сгустился и заклубился. Когда он рассеялся, островка, стола, теней и Барона не было. Была только узкая тропинка, ведущая прямо к подножию Чёрных Скал, и чёрная костяная пуговица, зажатая в его ладони.
Третий урок был самым тяжёлым: сила ничего не стоит без ответственности за все её последствия, вплоть до последнего вздоха последнего потомка. Он сделал шаг вперёд, к тёмным громадам скал. Теперь он знал цену того, что просит.
Чёрные Скалы были не просто темными. Они будто впитывали свет.
Адекунле стоял у подножия. Не было ни шелеста листвы, ни писка птиц. Только свист ветра в расщелинах. Он достал то немногое, что у него было: пустую тыквенную флягу, остатки угля от домашнего очага, завёрнутые в лист, и петуха. Петуха, которого он встретил на пути — дикого, с перьями цвета заката. Его поимка была короткой. Петух теперь сидел у него под мышкой, временами вздрагивающий.
Он нашёл место: естественную каменную чашу у снования самой большой скалы. Ветер здесь был слабее. Он развёл огонь.
Затем он взял петуха. Не было ненависти к птице, не было и сентиментальности. Он прижал его к холодному камню, одним движением острия мачете перерезал горло. Кровь хлынула в каменную чашу. Петух дёрнулся и затих.
Адекунле обмакнул два пальца в кровь. Он наклонился к плоскому камню перед жертвенником и начал рисовать веве Огуна. Две сабли, скрещенные над щитом, или два мачете, лезвиями вверх, соединённые у рукояти. Линии выходили грубые, но уверенные.
Выпрямился и начал говорить. Не петь ритуальные песни Рада, которые знал с детства. Не выкрикивать заклинания Петро. Он говорил. Голос его звучал хрипло, но нёсся вверх по скалам, отражаясь эхом.
— Огун Бадагри! Дух железа, войны и справедливой ярости! Дух пути и чистого разрушения, что расчищает место для нового!
Он поднял мачете, чтобы его силуэт пересекал багровое зарево заката.
— Я, Адекунле, сын Олотони, ночной страж Зангбето, призываю тебя! Я прошёл перекрёсток, не выбрав сторону. Я попросил у леса крепости, а не силы. Я принял у Барона расписку на свою ответственность, а не на свою душу!
Ветер вдруг стих. Угли в очаге вспыхнули ярче, осветив его лицо жёсткими тенями.
— Я не прошу тебя войти в меня! Не ищу одержимости! Я не хочу быть твоей «лошадью»!
Он вонзил мачете остриём в землю у нарисованного веве.
— Я предлагаю союз! Дай мне стать мостом для твоего железа в мой мир! Не для завоевания — для защиты! Не для господства, для восстановления справедливости!
Он замолчал. Эхо раскатилось по скалам. Ничего не происходило. Секунда, другая. В голове появились мысли что он ошибся, что дух не услышал, или услышал и презрел.
И тогда в чистое небо над Чёрными Скалами ударила молния.
Не с громом. С звуком, похожим на гигантский удар кузнечного молота по наковальне.
Когда свет погас и он смог открыть глаза, дымка плавала перед ним. Угли в его очаге потухли, обратившись в горстку белого пепла. Но от мачете, воткнутого в землю, шёл лёгкий пар.
Адекунле подошёл, вытащил клинок. Он был тёплым. И он изменился. Сталь больше не была просто серой. На неё лег ровный, глубокий, маслянистый отлив.
Он сжал рукоять и он почувствовал как будто в его мышцах, в костях, поселилась не чужая сила, а его собственная воля, закалённая, отточенная и направленная в одну точку. Он мог думать, видеть, чувствовать. Но там, где раньше была неуверенность или страх, теперь лежала твёрдая, негнущаяся пластина
Договор был скреплён не в огне, а в молнии. Не в одержимости, а в союзе. Он поднял мачете, взвесил его в руке. Оно стало чуть тяжелее.
Он посмотрел на восток, туда, где осталась деревня. Между ним и домом теперь лежала не просто дорога. Лежала обязанность, которую он добровольно взвалил на плечи. Он повернулся и пошёл обратно.
Рассвет застал его на окраине. Адекунле шёл уставшей походкой. Мачете с тёмным отливом висело в его руке как продолжение кости.
Несколько хижин сгорело, стены других были чёрными, обугленными подтёками и странными, пузырящимися наростами. Никто не выходил ему навстречу. Люди сидели у порогов, обняв колени, или лежали неподвижно.
Центральная площадь была опустошена. Факелы погасли. Пото-митан, резной деревянный столб-связка, был сломан пополам. Обгорелая верхняя часть валялась в стороне, и на её месте теперь дымилось кострище. И на этом кострище, на пепелище духовного центра, стоял Кофи, изгнанный жрец. Изгнанный много лет назад, за красное колдовство.
В руках он сжимал посох, но это был не ритуальный жезл. Это была сухая, кривая ветка, к которой были привязаны тонкой кишкой маленький череп обезьяны, кости птицы и несколько высохших лапок геккона. У его пояса болталась ванга — мешочек из кожи. Его глаза смотрели со злобой.
— Смотрите-ка, кто вернулся, — голос Кофи был хриплым, но разносился по площади с неестественной чёткостью. Он повернул голову, его губы растянулись в гримасе, которую сложно было назвать улыбкой. — Принёс свою детскую магию? Свои танцы и трещотки? Я обрушил твой щит, мальчишка. Что ты можешь сделать?
Адекунле остановился в десяти шагах от кострища. Он не отвечал. Вдыхал воздух, полный пепла и боли. Видел краем глаза тело старой мамбо Аминат, которое так и не унесли, и скрюченную фигуру отца, прислонённую к уцелевшей стене хижины. Олотони смотрел на него пустыми глазами. Паралич сковал не только тело, но, казалось, и душу.
— Я могу разрушить то, что ты построил, Кофи, — сказал Адекунле.
Кофи засмеялся. Звук был похож на треск ломающихся сухих веток.
— Слова. Только слова.
Он резко взмахнул посохом.
Воздух перед Адекунле изменился. Из дрожи, из пепла, из самого страха, витавшего над площадью, начали слепляться фигуры. Они были полупрозрачными, лишёнными цвета, но узнаваемыми до боли.
Вот старый Зохан, дядя Адекунле, умерший три сезона назад. Его лицо было искажено немым укором. Вот мамбо Аминат, но не мёртвая, а живая, с глазами, полными слёз, указывающая на него дрожащим пальцем. И хуже всего — молодая женщина с мягким лицом, мать Адекунле, умершая при его родах. В её беззвучном шёпоте читалось: «Зачем ты родился? Твоя жизнь — моя смерть».
Они не наступали. Они стояли, окружив его, и их молчаливый визг, их обвинение впивались в сознание. Адекунле почувствовал, как в горле встаёт ком, а в висках начинает стучать. Это было не колдовство, направленное на тело. Это был яд для души.
Он закрыл глаза на мгновение. Внутри была не ярость. Была холодная решимость. Он открыл глаза и посмотрел не на лица, а на сам воздух, из которого они были сотканы. Он увидел в нём слабую, дрожащую рябь, как над огнём.
Он сделал шаг вперёд, к призраку матери. Не для объятия. Для удара. Он занёс мачете с тёмным отливом и нанёс не горизонтальный взмах, а короткий, резкий вертикальный удар, словно рассекая невидимый шнур.
Клинок прошёл сквозь образ без сопротивления. Но в момент рассечения призрак не просто исчез. Он сжался в точку с высоким визгом и рассыпался горстью холодного пепла, который тут же развеялся. Обвинение в голове стихло.
Кофи перестал ухмыляться.
Адекунле повернулся, начал рубить остальные иллюзии. С каждым ударом мачете оставляло в воздухе на долю секунды тёмный, маслянистый след, словно шрам на самой реальности, который тут же затягивался.
Когда последний призрак рассыпался, площадь снова стала просто площадью. Тишина стала ещё глубже. Но теперь в ней читалось не только отчаяние, но и пробуждение слабой надежды. Кто-то из жителей приподнял голову.
— Хорошо, — прошипел Кофи. Его лицо исказила злоба. Он рванул мешочек-вангу у своего пояса, высыпал оттуда в ладонь горсть серого, крупного порошка, смешанного с крошечными костями, и швырнул его в костёр на пепелище пото-митана.
Пепел вспыхнул зелёным пламенем. Из этого пламени, клубясь, выползли дьябы.
Их было трое. Бесформенные, размером с крупную собаку, сгустки чего-то, что было темнее самой ночи. У них не было лиц, только три или четыре горящих точки: не глаз, а угольков зелёного огня. Они двигались беззвучно, плыли над землёй, оставляя за собой след из инея на пыли и слабый запах горелого волоса и гвоздики.
Они устремились на Адекунле с неестественной скоростью.
Он отступил на шаг, приняв устойчивую стойку. Он не стал размахивать мачете наугад. Он наблюдал. Первый дьяб ринулся прямо на него. В последний миг Адекунле сделал шаг в сторону и нанёс короткий, точный удар, не пытаясь разрубить существо, а проводя лезвием по его телу.
Клинок с тёмным отливом прошёл сквозь тьму, и там, где он прошёл, осталась не просто пустота. Остался висящий в воздухе тёмный шрам. Края шрама искрили крошечными, тусклыми искрами. Дьяб, пронесясь мимо, задел этот шрам краем своей формы.
И завопил.
Звук был невыносимым — высоким, полным боли и ярости. Часть тьмы, коснувшаяся шрама, обратилась в клубы едкого, чёрного дыма, пахнущего серой и смолой. Дьяб отпрянул, его форма стала менее плотной, а огоньки-глаза яростно вспыхнули.
Адекунле понял. Его мачете не рубило плоть. Оно рассекало саму сущность, связь, что держала этих духов-наёмников в этом мире. Оно оставляло раны на ткани заклятья.
Он начал двигаться. Не бежать, а отступать, заманивая дьябов, нанося быстрые, точные удары — не по ним, а перед ними, создавая в воздухе барьер из этих висящих, медленно рассеивающихся шрамов. Второй дьяб, пытаясь обойти, врезался в такой шрам всем своим существом. Раздался звук, похожий на лопнувший барабан, и существо разлетелось на клубы чёрного дыма, которые тут же растворились, оставив после себя лишь пятно сажи на земле и стойкий запах гари.
Третий дьяб, самый крупный, завис, его огоньки метались. Кофи, стоявший у кострища, выкрикнул что-то на гортанном, нечеловеческом языке. Дьяб дрогнул и снова ринулся в атаку. Адекунле встретил его, сделав шаг навстречу. Он не стал уворачиваться. Он вложил в удар всё — и свою усталость, и свою боль за деревню, и холодную решимость ответственности. Мачете описало короткую дугу и рассекло сгусток тьмы пополам.
Не было взрыва. Было ощущение разрыва огромного, гнилого полотна. Две половинки дьяба рухнули на землю, превратившись в лужи чёрной, дымящейся смолы, которые быстро впитались в песок, оставив лишь тлеющие угольки.
Кофи стоял, тяжело дыша. Его уверенность испарилась. На его лице было лишь потное напряжение и бешеная злоба. Он схватил свою вангу — теперь Адекунле разглядел, что это высушенная, скрюченная тушка хамелеона, нашпигованная ржавыми иглами и прошитая чёрными нитями. Кофи прижал её к груди, начал выкрикивать заклятья, его голос срывался на визг.
Воздух вокруг него загустел. Зелёный туман, висевший над деревней, начал стягиваться к нему, втягиваться в тушку хамелеона. Песок и пепел на площади закружились, поднявшись в мини-вихрь. В нём засверкали обломки костей, острые шипы, щепки от сломанного пото-митана. Это была не иллюзия и не призыв. Это была концентрация всей оставшейся у него силы Петро — грязной, ядовитой, направленной на чистое уничтожение.
— УМРИ! — завопил Кофи и вытянул руку с вангой вперёд.
Вихрь костей, шипов и зелёного ядовитого тумана рванул к Адекунле со свистом рассекаемого воздуха. Он нёс в себе холод смерти и гниения, обещая не просто убить, а растворить, обратить в гниющую массу.
Адекунле не уворачивался. Он видел, как медленно, с чудовищным усилием, отец, Олотони, повернул голову. Их взгляды встретились. В глазах отца не было надежды или страха. Было лишь прощание и… доверие. Доверие стражу.
Адекунле сделал несколько шагов вперёд навстречу колдуну. В его руке мачете с тёмным отливом стало тяжелее, как будто в него влили всю тяжесть земли Гран Бва, всю бездну ответственности Барона, всю решимость его собственной воли.
Он не стал бить по вихрю. Он выбрал точку. Маленькую, сморщенную тушку хамелеона в сжимающейся от напряжения руке Кофи. Источник.
Он нанёс один удар. Один-единственный. Снизу вверх, с таким ощущением, будто рассекает не просто воздух и магию, а сам корень зла.
Клинок, несущий силу, чистую, сфокусированную волю Огуна, вошёл в вихрь.
Вихрь рассыпался. Кости и щепки упали на землю мёртвым хламом. Зелёный туман испарился с коротким шипением.
Лезвие мачете рассекло высушенного хамелеона в руке Кофи ровно пополам.
Что-то щёлкнуло. Не снаружи, а внутри, в ушах, в самом мире. Ритуальные шрамы на теле Кофи, которые светились злым светом, вдруг погасли. Не просто потускнели — они стали просто старыми, белыми шрамами, как будто их нанесли десятилетия назад. Вся напряжённость, вся искажённая сила ушла из его тела. Он вдруг сгорбился, постарел на двадцать лет за мгновение.
Он издал не крик боли, а стон: протяжный, полный потери. Его посох выпал из ослабевших пальцев и с треском разломился, сухие кости рассыпались в пыль. Сам он опустился на колени, потом медленно, как подкошенное дерево, повалился на бок, уткнувшись лицом в пепел у своего же кострища. Его тело мелко тряслось. Это были не судороги. Это была дрожь опустошённого сосуда.
Адекунле опустил мачете. Он победил не убив человека. Уничтожив источник его пагубной силы. Он сдержал слово, данное Огуну: сила для защиты, а не для господства.
Он обернулся. Люди на площади медленно поднимались. Они смотрели не на поверженного Кофи. Они смотрели на Адекунле с благодарностью.
Отца перенесли в хижину. Паралич отступил не сразу и не полностью. Олотони мог шевелить пальцами, поворачивать голову, но его речь была медленной, тягучей, а в глазах оставалась глубокая усталость, будто он смотрел сквозь тонкую плёнку на мир.
Адекунле сидел рядом, держа его руку. Холодную, с проступающими костями.
— Щит сломался, отец, — тихо сказал он. — Я не смог его починить.
Олотони медленно повернул к нему голову. Его губы дрогнули, сложившись в подобие улыбки.
— Щит… ломается. Это его природа. Ты… выковал нечто иное. Мост… который выдержал удар. — Он замолчал, собрав силы. — Но мост… нужно закрепить. Чтобы он стоял… когда нас не станет.
Идея родилась не как озарение, а как неизбежность. Сила, принесённая с Чёрных Скал, была личной, временной. Договор с Огуном был с ним, Адекунле. Но угроза показала: защита не может зависеть от одного человека. Нужен якорь. Реликвия, которая будет хранить память о выборе, об уроках, о цене. Не просто амулет силы, а физическое воплощение договора между мирами и поколениями.
Он развёл огонь на том самом месте, где стоял пото-митан. Не погребальный костёр, а горнило. В маленький глиняный тигель, добытый из запасов старой мамбо, он положил по порядку:
Медную пластину от разбитого котла — связь с предками.
Щепотку земли, взятую у корней дерева мпапоу в лесу Гран Бва — крепость и укоренённость.
Чёрную костяную пуговицу Барона Самеди — расписку в принятой ответственности.
Пепел от углей, на которых было нарисовано веве Огуна у Чёрных Скал — печать союза, чистую волю разрушения для созидания.
Капли своей крови, выжатые из пореза на ладони — свою волю, свою жизнь.
Капли крови отца — связь, наследие, преемственность.
Он не стал ничего говорить. Просто смотрел, как огонь поглощает все это.
Огонь горел всю ночь. На рассвете Адекунле разгрёб золу. Там, среди пепла, лежал диск, похожий на монету.
Цвет был глубоким, тёмно-коричневым с черепаховым отливом, будто в нём застыли одновременно и земля, и пепел, и сталь. Поверхность была матовой, шершавой на ощупь, тёплой, хотя огонь давно погас.
Адекунле взял её. И увидел, что это не просто слиток. Узор проступал не снаружи, а изнутри, будто прожилки в камне или тени в глубине воды. При определённом свете можно было разглядеть: скрещенные мачете (Огун), вписанные в узел (Легба на перекрёстке), и всё это на фоне стилизованных волн (Гран Бва, корни, течение жизни и смерти). Это был не нарисованный символ. Это было лицо самой силы, которую он призвал. Не радушной, не безопасной, но своей.
Он принёс монету отцу. Олотони взял её своими слабыми пальцами, повертел, поднёс к тусклому свету, проникавшему в хижину. Его глаза оживились на мгновение.
— Да… — прошептал он. — Это… правда не щит... — Он сжал монету в ладони, потом протянул обратно Адекунле. — Твой… долг… теперь иной. Хранить. И передать… когда время придёт. Тому, кто поймёт.
Берег. 1930-е.
Абрахам — бывший Адекунле — стоял, держа за руку маленького сына. Жена молча смотрела на линию горизонта, где висел дымок от корабля. Корабля, который должен был увезти их в штаты. Бегство, замаскированное под возможность.
В кармане его поношенных штанов лежала Монета. Она всегда была тёплой.
— Папа, а там будет наше дерево? — спросил сын, указывая на море.
— Нет, сын. Там будет другая земля. Чужая.
— А наши духи? Они поплывут с нами?
Абрахам вынул Монету, положил её на ладонь сыну. Мальчик осторожно потрогал шершавую поверхность.
— Мы покинем эту землю, — тихо сказал Абрахам, глядя поверх головы сына на жену, — Но эту землю, этих духов… мы унесём вот здесь. — Он прижал руку сына, сжимающую Монету, к его груди. — Она и щит, и ключ. Она напомнит тебе, кто мы. Откуда пришли и для чего живем.
Сент-Эспри, Луизина. 1968
Комната хранила запахи долгой жизни: древесного дыма из камина, крепкого табака из трубки, сушёных трав, разложенных по полочкам. Абрахам-старший сидел в своей кресле-качалке, укрытый пледом, хотя день был тёплым.
Когда его внуку Илайдже исполнилось семь, он подарил ему на день рождения не игрушку из магазина, а нечто гораздо более ценное. Это была старая, потертая до гладкости монета из какого-то темного, почти черного африканского сплава, с стертыми от времени символами и загадочными узорами.
— Носи это, мальчик, — сказал старик, зажимая тяжелую монету в своей большой, шершавой ладони, а затем перекладывая ее в маленькую руку внука. — В ней дух моей земли. Частичка нашей крови. Он будет охранять тебя, пока я рядом. И даже когда не буду. Пока ты ее носишь, я всегда буду с тобой.
— Дед, — спросил Илайджа, глядя на огонек в камине, который чуть тлел, несмотря на жару, — а тот берег… он страшный?
Дед медленно опустил газету. Его лицо в свете лампы казалось особенно древним и мудрым.
— Нет, мальчик. Он просто другой. Не страшный. Просто… иной. Смерть — это не конец. Это просто переход. Как перейти по мосту на другую сторону реки. Ты здесь исчезаешь, но появляешься там. И если о тебе помнят, если тебе подносят рюмку рома или кружку твоего любимого кофе с тремя кусочками сахара, ты не забываешь дорогу домой. Ты становишься сильнее и можешь защищать тех, кого любил. Сильнее, чем когда был живым. Вот что значит стать предком.
В тот день, Адекунле, Абрахам-старший испустил дух. Но не отправился на тот берег, он остался стражем для своего внука Илайджи, он знал, что его ждет своя, возможно более тяжелая судьба.