Я зашёл в библиотеку, расположение книг как всегда представляло собой что-то энтропическое. Достоевский притаился между книгой «101 рецепт курицы» и «Как перестать беспокоиться», Учебник по квантовой физике подпирает сборник кулинарных рецептов, намекая, что бутерброд с маслом может существовать во всех состояниях одновременно. И мой взгляд, скользящий по корешкам, улавливает эту нелогичную, поэтичную связь. Внезапно возникает мысль: «А что, если взглянуть на квантовую теорию через призму хокку?».
Но ведь только здесь я мог встретить её.
Тогда я просто искал «Войну и мир» Толстого. Дотянулся до верхней полки, снял тяжелый том, и из него выпорхнул листок. Обычный, в клеточку, уголок надорван. Я чуть не сунул его обратно, думая, что это чья-то закладка. Но что-то остановило. На листке было всего два предложения:
«Мне приснилось море, почему оно синее? У нас его нет».
Я ответил: «Потому что небо влюбилось в землю и целовало её так долго, что у земли закружилась голова — и она стала отдавать синеву обратно, волна за волной».
Ответ пришёл через три дня: «У нас морей нет. Есть небо. Огромное, как твоё море. Я смотрительница. Чищу книги от песка. Мне показалось, что ты захочешь знать, что где-то есть я».
Мы поселились в «Маленьком принце». Идеальный почтальон. Там и пустыня, и роза, и тоска по дому, которого нет на карте.
Я думал о ней каждый день. О её руках, которые касаются тех же страниц, что и мои, только разделённых миллионом миров. О том, как она сидит на башне, прижимая листок к груди, и ветер сбивает с ног. О том, что она написала однажды, в самом низу страницы, почти неразборчиво: «Мне иногда кажется, что я тоже книга. Которую никто не придёт почистить».
Сначала я искал порталы. Читал про червоточины, параллельные вселенные, теорию струн. Зарылся в учебник по квантовой физике, который стоял рядом с кулинарной книгой, и чуть не сошёл с ума от интегралов и уравнений Шрёдингера. Потом понял: я ищу не там.
Дверь — это не формула. Дверь — это образ.
Я купил альбом для акварели. Толстую бумагу, которая помнит прикосновение кисти. И начал рисовать.
И нарисовал самую обычную дверь. Сосновую, чуть рассохшуюся, с медной ручкой, тёплой от ладони. Ту самую, что ведёт из моей прихожей на лестничную клетку. Я рисовал её три вечера, ловя каждую трещинку, каждый блик на металле.
Я рисовал снова и снова. Не только дверь. Я рисовал ей дорогу.
Маленькую прихожую, где на вешалке висит её будущее пальто (я специально купил женское, бежевое, повесил пустое — для неё). Я рисовал чашку, которую поставлю на стол, с рисунком рыжей луны — я заказал её в мастерской керамики, объяснил мастеру: «Нужно, чтобы было похоже на другую планету». Я рисовал подоконник, на котором будет сидеть Филимон, когда она станет гладить его впервые.
Каждый рисунок я вкладывал в «Маленького принца». Каждый раз она отвечала.
«Сегодня мне показалось, что я чувствую запах краски. Той, которой красят перила. Это ты?»
«Я погладила воздух там, где на твоём рисунке сидел кот. Мне стало тепло в ладони».
А вчера я пришёл в библиотеку и открыл книгу.
В ней лежал не листок. В ней лежал кусочек грубой ткани, выкрашенной охрой. На ней углём была нарисована её дверь. И приписка на оборотной стороне, торопливым, срывающимся почерком:
«Я больше не хочу писать. Я хочу нажать на ручку. Завтра на рассвете я подойду к своей двери. Я открою её и сделаю шаг. Я не знаю, куда я шагну — в поле или в твою прихожую. Но я шагну. Пожалуйста, будь там».
Я представлял её. Представлял так сильно, что, кажется, слышал ветер. Представлял песок, поющий на рассвете. Представлял две луны — серебряную и рыжую. Представлял её ладонь на ручке двери.
— Открывай, — шепнул я в темноту прихожей. — Я здесь.
Щелчок.