«Они называют это Кровью.

Дар предков. Благословение рода. Сила, текущая в жилах избранных.

Ложь.

Это гниль. Это лед, который сжигает изнутри. Это плата за то, что твои предки убили бога и попытались занять его место.

Если ты читаешь это — значит, ты тоже теперь часть проклятия.

Добро пожаловать в тело, которое тебя ненавидит».

Тот, кого лучше не знать


Сознание возвращалось не рывком, а по миллиметру — как игла, которую медленно вгоняют под ноготь.

Первое, что зафиксировал мозг — холод. Не тот бытовой холод, когда хочется натянуть одеяло до подбородка. Это было глубинное, онтологическое чувство, будто кто-то вскрыл грудную клетку и заменил кровь на жидкий азот. Холод шел изнутри, растекаясь по венам, сковывая суставы, просачиваясь в костный мозг.

Дышать было больно.

Каждый вдох отдавался в ребрах звоном битого стекла. Дмитрий попытался открыть глаза — веки казались свинцовыми, к ним будто припаяли лепестки льда. Он заставил себя, превозмогая липкую дремоту, которая тянула обратно в небытие.

Потолок.

Высокий, сводчатый, из темного дерева, потемневшего от времени и копоти. Балки пересекались в сложном узоре, напоминающем перевернутый скелет какого-то допотопного животного. Между балками — доски, щели в которых законопачены паклей и чем-то серым, напоминающим засохшую глину. С потолка свисала цепь с крюком — кованая, массивная, явно не декоративная. На крюке что-то висело. Дмитрий не мог разобрать что — зрение плыло, фокусировалось с трудом, как у тяжелого наркомана после передоза.

Где он?

Мысль пришла вялая, облепленная ватным туманом. Он попытался вспомнить, что было до этого. Вечер. Квартира. Операция, которую он отложил на утро — плановая холецистэктомия, ничего сложного. Ужин. Наверное, выпил пива. Лег спать.

И вот это.

Потолок из темного дерева. Крюк на цепи. Холод, разъедающий внутренности.

Дмитрий попробовал пошевелиться. Результат превзошел ожидания — ожидания были нулевыми, а результат оказался отрицательным. Тело не слушалось. Не в том смысле, что отлежал руку или затекли ноги. Оно существовало отдельно, как чужой скафандр, в который его запихнули насильно. Пальцы? Он не чувствовал пальцев. Ног? Тоже. Было ощущение, что от шеи и ниже — пустота, заполненная льдом.

Только грудная клетка работала, поднимаясь и опускаясь с мучительной медлительностью, и сердце… сердце билось странно. Слишком медленно. Слишком тяжело. Как насос, который качает не воду, а густую смолу. Бум. Пауза. Бум. Пауза, затянувшаяся настолько, что Дмитрий успевал подумать: «все, сейчас остановится». Но сердце снова сокращалось, посылая очередную порцию ледяной дряни по сосудам.

— Очнулся? — голос скрипучий, как несмазанная дверь, раздался откуда-то справа.

Дмитрий с трудом повернул голову. Шея хрустнула — не позвонками, а чем-то похожим на ледяную корку, которая ломается под ногой. Перед глазами все плыло, но он различил силуэт. Женщина. Старая. Очень старая. Лицо в глубоких морщинах, как перепаханное поле, нос крючком, подбородок острый, выдается вперед. Одетa в темные лохмотья, поверх которых накинуто нечто вроде передника из грубой кожи, покрытой застарелыми бурыми пятнами.

Кровь, мелькнуло в голове. Это пятна крови.

Женщина склонилась над ним, и Дмитрий почувствовал запах. Травы — перечные, терпкие, какие-то гнилостные — и под ними сладковатая вонь разложения. Не трупного — более тонкого, застарелого, как запах старой раны, которую годами мажут дегтем, но она все равно гноится.

— Глаза открыл, — констатировала старуха, обращаясь к кому-то за спиной. — Это хорошо. Или плохо. Поглядим.

Она протянула руку к его лицу. Пальцы — кривые, с распухшими суставами, ногти грязные, желтые, длинные — коснулись века. Дмитрий дернулся. Ну, попытался дернуться. Вместо этого его тело выдало нечто вроде судорожного вздрагивания, и по позвоночнику пронеслась волна боли — резкая, обжигающая, словно кто-то провел раскаленной проволокой от копчика до затылка.

— Не дергайся, — равнодушно сказала старуха. — Сосуды полопаются — кровью захлебнешься. А у меня и так забот полно.

Она раздвинула ему веко. Дмитрий почувствовал, как палец давит на глазное яблоко — грубо, профессионально, без той фальшивой бережности, с которой работают врачи в поликлиниках. Эта женщина привыкла иметь дело с живым мясом.

— Зрачок… — она замерла, всматриваясь. — Неправильный. Суженый. Реагирует слабо. — Палец убрала, и Дмитрий моргнул сам, заставляя глаз увлажниться. — Кровь еще не замерзла, но уже густая. Пульс… — она нашарила его запястье. Рука безвольно лежала на чем-то жестком, вероятно, на деревянной поверхности. — Сорок. Может, сорок два. Еле бьется.

Она отпустила его руку, и Дмитрий услышал, как заскрипели половицы — кто-то приблизился.

— Что, бабка? Жить будет? — голос молодой, принадлежал, судя по обрывку, парню.

— Не мешай, — огрызнулась старуха. — Сама не пойму.

Она отошла, и Дмитрий остался один со своим ледяным телом и медленно возвращающейся способностью думать.

Мысли шли туго. Каждая из них продиралась сквозь вату, застревала, требовала усилий. Но факты начинали складываться в картину.

Потолок из темного дерева с балками. Крюк на цепи. Женщина в лохмотьях, говорящая о сосудах и замерзшей крови. Зрачки. Пульс сорок.

Это не больница. Это не его квартира. Это не его тело.

Последняя мысль пришла неожиданно и ударила наотмашь, разгоняя туман. Дмитрий вдруг осознал: он не чувствует своего тела не потому, что отлежал конечности. Он не чувствует его, потому что это тело — чужое. Совсем. Другая длина рук, другая ширина плеч, другой вес. Даже запах, который доносился от его собственной груди, когда он делал вдох, был чужим — затхлым, с привкусом гнилой сладости, как от лежачего больного, которого давно не мыли.

Он попытался поднять руку — ту самую, которую трогала старуха. Результат превзошел ожидания: рука поднялась. Но это была не его рука.

Дмитрий уставился на конечность, и где-то глубоко в сознании заворочался первобытный ужас, который профессиональная привычка врача тут же принялась подавлять.

Рука была тонкой. Бледной до синевы, с проступающей венозной сеткой, похожей на карту замерзшей реки. Пальцы длинные, с узкими ногтями — не ухоженными, но чистыми, словно кто-то специально отскреб их от грязи. На запястье — синяк, точнее, целое созвездие синяков, желто-зеленых, фиолетовых, багровых, наслоившихся друг на друга так, что невозможно было определить, где кончается один и начинается другой. Следы уколов? Нет, скорее следы каких-то манипуляций — может быть, кровопускания.

Он повернул кисть, разглядывая ладонь. Кожа сухая, шелушится, на подушечках пальцев — трещины, как у человека, который долго пробыл на морозе без перчаток. Но вот что странно: мозолей нет. Совсем. Эта рука никогда не знала физического труда. Тонкая, холеная, но — больная. Очень больная.

Это рука аристократа. Рука человека, который не работал, но которого убивала какая-то болезнь.

— Княжич? Княжич, ты слышишь меня?

Голос другой. Молодой, испуганный. Дмитрий опустил руку и повернул голову. У изголовья стоял парень лет шестнадцати-семнадцати, в грубой льняной рубахе, подпоясанной веревкой, и темных портах, заправленных в валенки. Лицо узкое, веснушчатое, нос картошкой, глаза широко распахнуты — в них и надежда, и страх одновременно. Волосы русые, взлохмаченные, торчат во все стороны.

— Ты… — голос Дмитрия прозвучал чужим. Сиплым, низким, с гортанными нотками, которых в его привычном тембре не было. Язык — русский? Да, русский, но какой-то архаичный, с непривычными оборотами, которые мозг переводил автоматически, как если бы он говорил на нем всю жизнь. — Воды.

Слово вышло едва слышно, больше похоже на выдох. Но парень понял. Метнулся куда-то в сторону, Дмитрий услышал скрип, плеск, и вот уже деревянная кружка — грубая, необожженная, пахнущая деревом — прижалась к его губам.

Вода была холодной. Ледяной. Но на языке она показалась кипятком — настолько горячо было внутри, настолько жгло ледяное нутро. Он сделал глоток, второй. Вода шла тяжело, горло сжималось, будто отказывалось пропускать жидкость. Третий глоток заставил его закашляться. Кашель оказался мучительным — грудную клетку сковало, ребра заныли, и по всему телу прокатилась новая волна боли.

— Тише, княжич, тише, — запричитал парень, убирая кружку. — Бабка сказывала, что пить тебе пока нельзя много. Организм, говорит, не примет.

Организм. Это слово в устах деревенского парня прозвучало диссонансом, и Дмитрий вдруг понял: этот мир не настолько архаичен, как кажется. Какие-то медицинские знания здесь есть. Или, по крайней мере, их подобие.

— Где я? — спросил Дмитрий. Голос постепенно обретал силу, хотя каждое слово давалось с трудом. — Что случилось?

Парень замялся, переступил с ноги на ногу, оглянулся на дверь. Дверь была — массивная, дубовая, окованная железными полосами, с кованой ручкой в виде звериной морды. Закрыта.

— Ты, княжич, в своей опочивальне, — наконец сказал парень, понизив голос до шепота. — В родовом тереме. А случилось… — он запнулся, подбирая слова. — Пробуждение Крови не задалось. Очень не задалось. Тебя третий день как отходили. Бабка Морана говорила, что ты уже на том свете. А ты вон…

Он попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой, испуганной.

Пробуждение Крови. Слова отозвались в голове странным эхом — будто он знал, что это такое, но знание пришло не из памяти, а изнутри, из самого тела. Какое-то инстинктивное понимание, которое он не просил и не хотел.

Кровь. В этом мире у аристократов была Кровь. Не просто кровь как биологическая жидкость, а нечто большее — источник силы, наследие, дар. Или проклятие. В зависимости от того, как посмотреть.

Пробуждение — ритуал. Обряд, который должен был активировать эту силу. Но что-то пошло не так.

Дмитрий попытался сесть. Осторожно, опираясь на локти, он начал приподниматься. Результат был мгновенным и катастрофическим.

Боль обрушилась со всех сторон сразу. Суставы — коленные, тазобедренные, плечевые — взвыли так, словно их ломали тупым инструментом. По позвоночнику прошла судорога, выгибая спину дугой. Внутри, там, где должно быть сердце, что-то сжалось в ледяной комок, и Дмитрий почувствовал, как кровь — эта густая, медленная, почти замерзшая субстанция — с огромным трудом проталкивается по сосудам, разрывая их изнутри.

— Княжич! — парень бросился к нему, пытаясь удержать, но Дмитрий уже рухнул обратно на ложе, выбитый из сил. Рубаха на груди промокла — холодным потом, который почему-то пах не солью, а какой-то химической горечью.

— Не надо, — выдохнул он, когда судорога отпустила. — Не надо вставать. Понял.

Парень смотрел на него с ужасом. В его глазах читалась одна мысль: «конец». Княжич умирает, и ни бабка Морана, ни какие-то там Пробуждения не помогут.

— Ступай, — велел Дмитрий, когда смог говорить. — Позови… бабку. Или кого там еще. Нужно понять, что со мной.

Парень кивнул и выскочил за дверь, оставив Дмитрия одного.

Он лежал, глядя в темный сводчатый потолок, и медленно, методично анализировал свое состояние. Привычка врача — отстраняться, рассматривать тело как объект, не поддаваться панике. Паника убивает быстрее любой болезни.

Итак. Симптомы: брадикардия (пульс 40-42), артериальная гипотония (судя по слабости и холоду конечностей), генерализованная боль в суставах, нарушение терморегуляции (ощущение внутреннего холода при нормальной или даже повышенной внешней температуре), судороги при физической нагрузке. Плюс внешние признаки: бледность с синюшным оттенком (цианоз), венозная сетка, трофические изменения кожи, следы множественных гематом.

Клиническая картина напоминала что-то вроде тяжелого системного васкулита на фоне хронической сердечной недостаточности. Или, возможно, отравление каким-то антикоагулянтом — варфарином, например, в передозировке. Но нет, слишком много нестыковок. Тахикардия была бы при отравлении, а здесь брадикардия. И холод внутренний…

«Пробуждение Крови». Что бы это ни было, исходное тело — тело княжича, чье место он теперь занимал — не выдержало ритуала. Организм отторгал саму свою кровь. Или кровь отторгала организм.

Дмитрий закрыл глаза, пытаясь нащупать в памяти хоть какие-то воспоминания этого тела. Ничего. Пустота. Ни имени, ни возраста, ни лиц родных, ни языка — язык шел отдельно, как встроенный переводчик, но личных воспоминаний не было. Словно кто-то стер жесткий диск, оставив только системные файлы.

Он — или тот, кем он был — умер. А его, Дмитрия, каким-то образом загрузили в этот биологический носитель, поврежденный, отравленный, почти нерабочий.

— Ирония, — прошептал он одними губами. — Всю жизнь оперировал, спасал чужие тела. А теперь сам заперт в трупе, который еще не понял, что мертв.

Дверь скрипнула, и в опочивальню вошли.

Первой была старуха — бабка Морана. За ней — двое. Молодая женщина в темном платье, расшитом каким-то тусклым серебром, с лицом, спрятанным под платком так, что видны были только глаза — испуганные, красные от слез. И мужчина лет сорока, кряжистый, в длинном кафтане из грубого сукна, с окладистой бородой и тяжелым взглядом исподлобья. Дружинник, определил Дмитрий. Выправка, руки — вон какие натруженные, на поясе пусто, но привычка носить оружие читается в каждом движении.

— Очнулся, — констатировала бабка Морана, подходя к ложу. — И уже дергался, как я погляжу. Говорено же было — лежи смирно.

Она сунула ему под нос глиняную плошку, в которой что-то дымилось. Запах — травы, мед, какой-то спирт, и под всем этим — горькая, химическая нота, похожая на формалин. Дмитрий инстинктивно отвернулся.

— Нюхай, — приказала старуха. — Не бойся. Это от судорог. И от холода.

Он послушно вдохнул. Пар был горячим, обжигал носоглотку, но вслед за жжением пришло облегчение — ледяной ком в груди чуть отпустил, суставы перестали ныть так отчаянно.

— Дыши глубже, — велела Морана. — В легкие тяни. Так. Еще.

Она продержала его над плошкой с минуту, потом убрала и знаком велела женщине подойти.

— Сынок, — женщина заговорила, и голос ее дрожал. — Сынок, ты меня слышишь?

Дмитрий посмотрел на нее. Женщина плакала — слезы текли из-под платка, оставляя мокрые дорожки на щеках. Руки ее, тонкие, с длинными пальцами (такие же, как у него сейчас), теребили край платья.

Мать. У него в этом мире есть мать.

— Слышу, — ответил он. Слово далось легко, почти естественно. — Я… жив.

Женщина всхлипнула и хотела броситься к нему, но бабка Морана перехватила ее за плечо.

— Нельзя, княгиня. Ему сейчас лишних волнений не нужно. И прикосновений тоже. Тело слабое, любое движение — как нож.

Княгиня замерла, прижала ладонь ко рту, сдерживая рыдания, и отступила.

— Третий день, — сказала она, глядя на Дмитрия. — Третий день ты между жизнью и смертью. Морана говорила, что если очнешься — выживешь. Но Пробуждение…

— Провалилось, — закончил за нее дружинник. Голос у него был глухой, прокуренный, без той испуганной трепетности, что звучала в голосах женщины и парня. — Кровь не приняла силу. Или сила не приняла кровь. Такое редко бывает, но бывает.

— Ты еще слаб, — добавила Морана, поворачиваясь к Дмитрию. — Слабее, чем любой новорожденный. Сила в тебе есть, я чую, но она как лед — замерзла, не течет. Если не растопить — умрешь. Не сегодня, так завтра. Или через седмицу. Но умрешь.

Она говорила буднично, без той театральности, которую обычно добавляют к таким словам. Как врач, констатирующий факт: опухоль неоперабельна, прогноз неблагоприятный.

— Что нужно делать? — спросил Дмитрий.

Морана удивленно подняла бровь. Возможно, она ожидала истерики, мольбы, проклятий. Но Дмитрий был врачом. Он знал: когда диагноз поставлен, есть только два вопроса — «что делать?» и «сколько осталось?».

— Пока — лежать, — ответила старуха. — Пить отвары. Я дам. Есть — понемногу, жидкое. Твое тело сейчас как глиняный горшок, который упал и склеился. Тронь — рассыплется.

— А потом?

Морана посмотрела на него долгим взглядом. В ее выцветших глазах мелькнуло что-то — интерес, кажется. Или узнавание.

— Потом будем думать, — сказала она. — Кровь нужно разморозить. Но как — я не знаю. В моей памяти не было такого, чтобы Пробуждение провалилось, а княжич выжил. Ты первый.

Она помолчала, потом добавила, обращаясь к женщине и дружиннику:

— Оставьте меня с ним. Нужно осмотреть.

Княгиня колебалась, но дружинник взял ее под локоть и вывел. Парень, который принес воду, тоже исчез, притворив за собой дверь.

Морана осталась у ложа. Она достала из складок одежды что-то — маленький кожаный мешочек, развязала его и высыпала содержимое на ладонь. Сухие травы, кусочки коры, несколько темных, почти черных кристаллов, похожих на обломки обсидиана.

— Разденься, — велела она.

Дмитрий не стал спорить. С ее помощью — сам бы он не справился, руки дрожали, пальцы не гнулись — он стянул рубаху. Тело, оставшееся без одежды, выглядело еще более жутким, чем он предполагал.

Грудная клетка впалая, ребра проступают как у голодающего. Кожа на туловище такая же бледная, с синюшным отливом, а на животе — темное пятно, расползающееся от пупка в стороны, как трещина на льду. Не гематома, нет — что-то другое. Похоже на венозную сетку, но не поверхностную, а глубинную, проступающую изнутри.

— Взгляни, — Морана поднесла к его лицу осколок чего-то блестящего — то ли зеркальца, то ли полированного металла. — На себя взгляни.

Дмитрий посмотрел.

Из отражения на него смотрел молодой парень. Лет восемнадцати, не больше. Лицо узкое, с острыми скулами, тонкими губами и прямым носом — порода чувствовалась, кровь. Глаза… глаза были его собственными. Карими, с цепким, изучающим взглядом. Но все остальное — чужим. Волосы черные, длинные, спутанные, лежат на плечах. Кожа лица такая же бледная, почти серая, с темными кругами под глазами и синевой губ.

Аристократ. Молодой, красивый даже в таком состоянии — той болезненной, декадентской красотой, которая у женщин вызывает материнский инстинкт, а у врачей — желание срочно провести общий анализ крови и проверить печень.

— Узнаешь себя? — спросила Морана.

— Нет, — честно ответил Дмитрий.

Старуха усмехнулась. Усмешка вышла кривой, обнажила редкие желтые зубы.

— Это пройдет, — сказала она, убирая зеркальце. — Или не пройдет. Мне все равно. Ты жив — это главное. А остальное… остальное приложится.

Она принялась водить руками над его телом, не касаясь, но Дмитрий чувствовал тепло — слабое, неравномерное, оно исходило от ее ладоней, проникало в кожу, заставляло ледяную кровь чуть быстрее бежать по сосудам.

— Сила есть, — бормотала она. — Есть, но спит. Не так, как надо. У других она в крови, огнем горит. У тебя — льдом скована. Парадокс. Кровь — она всегда горячая. А у тебя — лед.

Она убрала руки и накрыла его одеялом — тяжелым, меховым, пахнущим овчиной и дымом.

— Спи, — велела. — Завтра будет новый день. Может, принесешь кому-то пользу. А может, умрешь во сне. В любом случае — мне за тобой не бегать. Я здесь лекарь, а не нянька.

Она встала и направилась к двери, но на пороге остановилась.

— Одно скажу, княжич. Ты не такой, как был. Я старых людей лечу сорок лет, знаю, когда человек меняется. Тот, кто был в этом теле до тебя, смотрел на мир как на игрушку. А ты смотришь… как на труп, который нужно вскрыть. — Она обернулась, и в сумраке ее лицо показалось черепом. — Это может тебя спасти. Или погубить быстрее любой болезни. Поживем — увидим.

Дверь закрылась. Дмитрий остался один.

Он лежал, укрытый меховым одеялом, чувствуя, как внутри, в груди, пульсирует ледяной ком. Сердце билось все так же медленно — бум… пауза… бум… — отсчитывая секунды, которые были ему отпущены.

Сколько? Неделя? Месяц? Если верить старухе — до тех пор, пока не «разморозит» кровь. Но как это сделать? В этом мире, где медицина — на уровне средневековых знахарских практик, а главное лекарство — заговоры и травяные отвары?

Он вспомнил свои руки. Тонкие, бледные, с длинными пальцами. Руки, которые никогда не держали скальпель. Но они держали нечто другое. Что? Может быть, оружие? Или магические артефакты? В любом случае, это не его руки. Не его тело. Не его жизнь.

Но он здесь. Он жив. И пока сердце бьется — этот медленный, мучительный, ледяной ритм — он будет бороться.

Потому что другого выхода нет. Хирург не бросает пациента. Даже если этот пациент — его собственное тело. Чужое тело.

Дмитрий закрыл глаза и провалился в тяжелый, без сновидений, похожий на обморок сон.

За окном, за толстыми стенами родового терема, выл ветер, неся поземку по бескрайним заснеженным равнинам. Мир вечной зимы встречал нового обитателя.

***

Он проснулся от того, что кто-то тряс его за плечо.

— Княжич! Княжич, вставай! Беда!

Голос парня — того самого, что подавал воду, — звучал панически. Дмитрий с трудом разлепил веки. Тело было ватным, язык прилип к нёбу, во рту — привкус горечи и металла.

— Что? — выдавил он.

— Там это… — парень замялся, подбирая слова. — Годуновы приехали. С князем говорить. А ты… ты должен быть на вече. Батька твой велел тебя одеть и привести.

Годуновы. Название отозвалось в памяти глухим, животным страхом — не его собственным, а того, кто жил в этом теле до него. Враждебный род. Сильный. Опасный.

— Я не встану, — сказал Дмитрий, прекрасно понимая свое состояние. — Скажи отцу…

— Нельзя! — парень затряс головой. — Нельзя, княжич. Если ты не выйдешь — решат, что ты при смерти. А если решат, что ты при смерти… — он осекся, но Дмитрий понял.

Если он умрет — род Белозерских останется без наследника. А без наследника — без защиты. И Годуновы сожрут их земли, как волки сжирают раненого оленя.

— Помоги сесть, — скомандовал Дмитрий.

Парень подхватил его под спину, приподнимая. Боль вернулась — суставы взвыли, позвоночник прострелило, ледяной ком в груди сжался так, что перехватило дыхание. Но Дмитрий стиснул зубы и удержался.

— Одежду, — велел он. — И зеркало. Настоящее. Не осколок.

Пока парень метался по опочивальне, собирая какие-то тряпки, Дмитрий сидел на краю ложа, сжимая и разжимая пальцы. Они слушались плохо, но слушались. Он заставил себя сделать глубокий вдох. Потом еще один.

Он выйдет. Он покажется. Он заставит этих Годуновых увидеть княжича Белозерского живым и, насколько это возможно, здоровым.

А потом он найдет способ выжить. Потому что, черт возьми, он не для того выжил в операционной во время ковида, не для того вытягивал пациентов с сепсисом и перитонитом, чтобы сдохнуть здесь, в этом ледяном аду, от какой-то мистической «проклятой крови».

Он хирург. Он режет живое, чтобы спасти его.

И он вырежет эту смерть из своего тела. Даже если для этого придется перевернуть с ног на голову весь этот мир.

Когда парень поднес зеркало — настоящее, в тяжелой серебряной оправе, с мутноватым, но все же чистым стеклом — Дмитрий посмотрел на свое отражение. Бледное лицо, черные волосы, карие глаза. Чужое лицо. Чужое тело.

— Ничего, — сказал он отражению. — Привыкнем.

И улыбнулся. Улыбка вышла кривой — мышцы лица еще не слушались, — но в глазах горело то, что не потушить никаким морозом.

Злая, хищная решимость хирурга, который заходит в операционную, зная, что пациент, скорее всего, умрет на столе. Но все равно будет резать. Потому что это единственное, что он умеет.

Потому что другого выхода нет.

— Одевай, — бросил он парню. — И рассказывай по дороге, кто такие эти Годуновы и чего им нужно от умирающего княжича.

Он встал. Шатаясь, хватаясь за стены, но — встал.

Ледяная кома отступала. Начиналась новая жизнь.


Загрузка...