У самого странного из вагонов под номером десять скопилась толпа. Вагон прицепили будто случайно: как вытащенный из другого времени, с картонным табличками вместо светодиодных табло, потёртый и густо пахнущий, он был безнадёжно последним в длинной гусенице поезда. Вид из ещё открытой двери, смотрящей на пути, напоминал картинку на задней обложке книжки, что была у меня в детстве: «Ну, погоди!».
Сначала всех проверяли по паспорту, но, видимо, посмотрев на часы и увидев на них поджимающее время до отправления, пустили всех – всё равно внутри обилечиваться.
- Духовочка? – спросил я у Арины, что тоже искала своё место.
- Что? Привет, - у Арины был радостный вид, который она зачем-то маскировала то усталостью, то нервностью.
- Тепло, говорю.
- А, ну да.
По вагону прокатывались вопросительные волны: включат ли кондиционер? Даже я подыгрывал. Когда поедем, включат – заверил кто-то. Я закинул рюкзак на верхнюю полку и сел на половинку сорок девятого места – напротив Арины.
- Фу, Москва! – поморщилась Арина, буквально светясь от удовольствия.
А я зачем-то стал разыгрывать взрослого и заверять, что Москва ей понравится. Беззвучно и безо всякого предупреждения перрон поплыл в окнах. Происходил безоблачный, сугубо оранжевый закат, всё же волшебно ассоциируясь с оставляемым позади, мягко говоря, родным городишком. Я с плохо скрываемым смешком предался лёгкой тоске – так полагается. Снял кепи и повесил на металлический крюк. Всё же есть в этом какая-то романтика. В том, когда всё также убого, как у остальных. Или у остальных, как у тебя.
Проводник, худой и высокий, похожий на железнодорожный гвоздь с фирменной шляпкой, то ли ставший таким от среды пребывания, то ли себе эту среду выбрав по форме, надвигался со вступительным напутствием, услышанным мною около семи раз до того, как он добрался до нас, сидящих в середине вагона, и около семи – после. Туалет в обоих концах вагона. Всё же, кто-то умудрился спросить:
- А туалет только в одном конце?
Выдержка, вежливость и терпение этого господина поражали. Сам же я всю жизнь не понимал: завидую я или боюсь этого – быть простым человеком на своём месте. Нет, Серёжа, не притворяйся – тебе выпал напрочь шизанутый билет. Ты не простой и никогда не будешь на своём месте. Нет таких сложных мест. Ну разве кроме вот этого, с номером сорок девять.
Я взял шорты, оранжевую футболку и пошёл совершить вечернее омовение и переодеться в туалет. Обратка за усмешку над спросившим про количество туалетов прилетела мгновенно: мне пришлось спросить у проводника, где нужная дверь. Если бы я научился не спрашивать о том, что и сам только что понял – мне бы не пришлось разговаривать вообще. Но в этой поездке я твёрдо решил вживаться в роль.
Походный унитаз смывался с оглушающим, свистящим звуком. Вообще туалет меня насторожил: напоминал одну из тех пахнущих котиками электричек, на которых я катался в детстве. Вроде бы тот поезд, на котором я пару лет назад ехал в ту же Москву, показался мне косметически приличным. А тут, как бы это попроще сказать? Крышка унитаза была привязана ниткой к стене.
- Ты долго вообще не спать собираешься? – спросила Арина.
- Нет особой разницы, не спать сидя или не спать лёжа. Но если ты имеешь ввиду, когда собираюсь ложиться, то это зависит от тебя, - и я показал на собирающийся столик.
- А, - только и сказала она.
Может, она приняла эту фразу за намёк забираться восвояси, но именно этим и стала заниматься:
- Сейчас вот включу себе птичек в телефоне, и спать… Фу, Москва!
Я улыбнулся и стал наблюдать, как бесконечным флэшбэком неслись столбы, каждый раз начиная заново путешествие взгляда по проводу, как смазывались в череду зелёных линий разного оттенка кусты, и как растекалось раздавленное над горизонтом солнце. Ух, а я то боялся, что придётся много слушать, или неизвестно, что хуже – много говорить. И прицепил же господь попутчицу – зачем? Последнее время я ревностно защищал своё одиночество, молчание и отчаяние. Всё это никак не вязалось с удовольствием от вида десятков свисающих чуть ли не тебе в лицо человеческих ног. Я ещё раз дошёл до туалета, на этот раз нажав кнопку смыва уже из коридора и быстро захлопнул дверь. Звук, как взрыв в голливудском кино раздался, когда я уже разглядывал людей под простынками. Изредка взору открывался интересный вид залезающего наверх человека. Девушки будто запрыгивали на коня, предварительно встав на оба стремени, мужчины же, в зависимости от комплекции, больше чертыхались и неловко озиралась, не видит ли этот позор какая наездница. Я со вздохом взглянул на свое тело, на комплект белья и матрас, на разбирающийся столик и понял, что пришла и моя очередь воевать с материей в узких рамках железнодорожного быта. Почему просто нет кнопки: «выключить»? Фу, материя!
Арина наверху делала вид, что спит. Я примечал, схожее с моим, удивление пассажиров.
- Какой-то странный вагон… - сказала одна женщина, будто бы сама себе, но глядя прямо на меня.
Я вспомнил свежую ситуацию на почте. У банкомата стояла пара стариков и ругалась, обращаясь друг к другу в третьем лице, будто ища поддержки своей стороны у посетителей. Постепенно зал опустел, куда-то делись даже работники, а дед всё продолжал возмущаться. Слушал это только я, но, наконец, не выдержав, спросил: «Мужчина, Вы с кем разговариваете?». «Ну уж явно не с Вами, молодой человек!» - ответил он и хлопнул дверью.
Я сложил лишнее на верхнюю полку и стал превращать брюки, то есть столик, в кровать. Но превращение не вышло: с одной стороны переворачивающегося мягкой стороной столика не было удерживающего винта, отчего средняя часть кровати проваливалась и шаталась. Да, приключение началось.
Я обнаружил проводника в своей каморке. Он внимательно вытянулся после моего «извините», но я вдруг обнаружил формулировку «кровать сломана» нелепой:
- Пойдёмте покажу.
Когда мы подошли к месту, застывшему в процессе превращения, я спросил, как будто желая услышать вместо одних неутешительных ответов неутешительные ответы по другому поводу:
- А холодная вода – только бутилированная?
- Да, - с оттенком благодарности за смену темы сказал проводник, попутно натягиваясь струной, чтобы пропускать вдруг оживлённо зашаставших пассажиров, - только бутилированная, - и, будто о чём-то второстепенном, - сейчас скажу поездному.
Через двадцать минут появился поездной: шустрый невысокий мужичок с мягким, уставшим лицом. В отличие от проводника, он это лицо не слишком-то старался держать и сразу перешёл к бытовой части вопроса. Он раз за разом складывал и разбирал обратно место, будто бы желая удостовериться, что чуда не произойдёт, отчего мне постоянно приходилось пересаживаться и передвигать свои новенькие полуботиночки то туда, то сюда. Их постоянно задевали. Я сидел и по-женски поджимал ноги в зелёных носках. Наконец поездной выпрямился, поправил пиджак, похожий на тот, что всю жизнь носил мой дед, тоже железнодорожник, и объявил:
- Винта нет. Пойду поищу.
Сверху появилась голова Арины:
- Серёж, ещё не починили?
Я хотел показать на поездного, что-то сказать про винт, но подумал, что это всё какая-то недостойная внимания пошлятина и, наконец-то перестав париться по поводу того, что ёрзаю тут в носках, просто сел и уставился в окно. Закат с интересом наблюдал за разворачивающимся на полке сорок девять действом и стал как-то даже менее банален. Я наблюдал свои противоречивые чувства и не без тени удовольствия пытался решить головоломку: почему сопротивление со стороны действительности вдруг породило во мне это томное безразличие? Я знал ответ: я играл на публику. А внимание всегда делало меня более собранным. Кажется, пассажиров напротив даже слегка раздражало, что они больше заинтересованы в происходящем, чем я сам. Я испытывал ощущение, что обычно испытываю на сцене: транслятора внимания. Сам же я получал таинственную невовлечённость, свободу от необходимости всерьёз быть собой.
Через двадцать минут появился поездной. Вытащил из кармана винт, отвёртку и стал крутить. Не успел я подумать о том, что скорее всего, винт заломан внутри, как поездной озвучил мои опасения:
- Ах! Заломан. Ничего не получится.
Всё же он решил попробовать сделать то, чего я боялся больше всего. Этим движением он окончательно разрушил всю хлипкую магию вагона, проводника, самого себя и всей технократической цивилизации - он сунул винт не до конца - под углом, и проверил, будет ли держаться полка. А следующей фразой нагнал на меня и вовсе тоску:
- Ну, вот как-то так!
Он показывал мне фокус, делая вид, что я не вижу карты в рукаве. Но, поймав мой тяжёлый недоуменный взгляд, смутился и стал снова пытаться сделать так, чтобы я развидел её. Чуть сонная старушенция с крашенными в красный волосами, причмокивая и будто доставая нечто гениальное из своих недр, сказала:
- Так а с другой стороны бы ещё один тукнуть…
Я думал, что захохочу, но довольно сухо ответил:
- Думаю, господин поездной и сам разберётся.
Женщина обиженно произнесла:
- А я бы тукнула! – и отвернулась.
«Господин поездной» нервно сглотнул и как-то испуганно посмотрел на меня.
- И как мы решим этот вопрос? – протянул я.
- Так а другая-то не подойдёт?
Вот я и снова не на своём месте.
- А что, есть такой вариант? – сказал я, будто бы сам клонил к чему-то другому. – Прекрасно! – и переселился на соседнее место, где занял сразу обе полки: верхнюю и нижнюю. Но поездному, видимо, понравилась игра:
- Сейчас спрошу у проводника.
Вернулся проводник, посмотрел на застланную верхнюю полку с номером сорок восемь, на меня, сидящего за столиком номер сорок семь и сказал, что я могу занять это место. Я поблагодарил. Наконец, мне надоело наслаждаться тем, что я могу лечь, не потеряв при этом возможности сидеть, и забрался наверх. Засунул пакет от белья между полкой и окном. Их там уже было штуки четыре.
Да, вагон и правда был странный. Я понял, что имела ввиду та женщина: у окна была какая-то штука, занимавшая добрую четверть ширины спального места. Эту штуку логично было обнимать рукой и ногой, лёжа к штуке лицом, и упираться поясницей, лёжа к ней спиной. Я посмотрел на спальные места, что шли поперёк вагона и понял, что они шире сами по себе и не имеют этой штуковины, что при осмыслении оказалась чем-то вроде карниза. Вытянуться в полный рост было нельзя. Светодиодное табло, показывавшее двадцать шесть градусов, болезненно резало глаза, сверху холодные белые лампы заставляли чувствовать себя зеленью впритык к искусственному свету.
Был уже второй час ночи. Температура чуть упала, но всё равно было жарко. Я то сбрасывал, то натягивал простыню – без неё неприятно дуло по ногам. Я лежал в маске на глазах и с берушами в ушах и всё думал: «Да что со мной такое? Я обошёл сотню врачей, мне поставили кучу сомнительных диагнозов, выписали кучу таблеток и так и оставили меня один на один с этой загадкой. Помираю я что ли? Да лучше б помереть, пожалуй.» Последние пару лет я страдал какой-то невероятной чувствительностью ко всем раздражителям, не выносил света и звуков, особенно индустриальных, еле терпел людей и выходил в жизнь только на пару часов в сутки, предварительно продумав всё до мелочей. Так что на эту поездку я решился почти как на самоубийство. В прочем, такой и был расчёт: перед ним надо всё попробовать. Я перевернулся на другой бок, тело ломило, хотелось вытянуться и немного плакать. Пришлось увеличить дозу транквилизаторов вдвое. Но сон так и не пришёл. Вместо этого я впал в трудно передаваемое словами состояние полной ясности, но как бы сквозь сон. Я чётко сознавал каждую деталь обстановки, ловил все покачивания поезда, помятость простыни под бедром, просачивающийся сквозь маску свет от светодиодного табло и будто бы всю эту недоночь следил, есть ли кто-то сейчас в туалете. На фоне этой болезненной медитации неслись гневные мысли: «Да какого чёрта я вообще еду куда-то, где кто-то, о ком я даже не слышал, будет учить меня тому, что я и так делаю лучше всего? За что так издеваюсь над собой? Какой чертовски неудобный мы все же сотворили себе мир, в котором вся свобода, что нам осталась - это тихонечко пукнуть в душном и тесном вагоне!» Но краем сознания я подмечал, что это неплохо сказано и втайне начинал радоваться, что хоть что-то дало мне импульс для нового текста.
Перспектива вагона была сложена из свисающих ног. Кто лежал на животе, кто на спине, некоторые пятки были с мозолями, другие стопы в пожелтевших белых носках странно кривились. У кого-то открылся рот, вдалеке слышался храп и всё вычерчивалось с жутковатой физиологичностью. «Ну неужели мы не могли найти более простых способов и поводов собраться вместе? Например, голыми, под деревьями – посмотреть закат, попить из ручья. Нет, надо было несколько тысяч лет городить какие-то металлические коробки, изображая целеустремлённость, чтобы в итоге просто ткнуть друг другу в нос пяткой и наконец-то ощутить близость друг с другом! Да, господин поездной, иначе никак! А всё равно вся эта конструкция держится на подломленных болтах.»
В общем, часам к трём я всё же провалился во что-то вроде сна, составленного из внутреннего диалога, что в точках нахождения максимального самопогружения вспыхивал хаотичными образами всё того же вагона. Так хотелось не спать, но уснуть, что в итоге пришлось увидеть про это сон. Не успел я войти в самую комфортную его фазу, как хитрый голос по ухом произнёс: «Серёж, скоро приедем». Я ошарашено вскочил и посмотрел на часы. До прибытия был час. Я не понял шутки и посмотрел на Арину. Арина довольно улыбалась. Я начал что-то ворчать.
- Прости-и-ии! – сказала она.
Я демонстративно залез обратно наверх, ткнулся носом в подушку и стал притворяться спящим. «Какая глупость!» - скинул я простыню и пошёл переодеваться. Раздобыл кипятку для чая. Предложил Арине, но она отказалась. Я сделал небольшую зарядку, разогнал ворчливость и понял, что прошлый и настоящий дни будут сращены в один через эту непонятную маету на полке. В соседнем окне виднелся рассвет, отчего мне в голову пришла мысль, что вагон просто перевернули, и это всё тот же закат.
Чтобы стакан не трясся в подстаканнике и не звенел, приходилось сжимать дужки подстаканника. Чай был кислый, свекольного цвета, но с первого же глотка заставил меня немного размять лицо и всё же признать, что это – начало, а не продолжение конца.
- Нам нет смысла торопиться, - сказал я Арине. – Лучше всех пропустить.
Мы сидели и смотрели, как люди толпились в проходе. Наконец, вагон опустел и в двадцать минут шестого утра мы смешались с потоком людей, что направлялся от перрона к зданию вокзала, далее разделяясь на тех, кто будет ожидать у решётчатых дверей открытия метро и тех, кому в другую сторону.
Мы шли в шумном оживлении, то и дело разбавляемом сигналом «ту-лу-лу-лу!», предвещавшим объявление отправлений и прибытий.
- Здорово, - я будто купался вниманием в бушующих волнах незнакомых образов, наконец-то вырвавшись из своей тихой гавани.
- Ты серьёзно? Не люблю скопления народа…
Мне нечего было ответить. Я, вроде как, тоже не любил. Но как только передо мной ставили зеркало, позволяя сыграть другую роль, всё моё «я», заставившее бы в другой ситуации забиваться в угол, наоборот – таяло под приятным напором неизвестности. Я всё вспоминал, где там надо поворачивать, чтобы не выдать того, что и сам вообще-то импровизирую: Арина предложила купить билеты рядом, сославшись на боязнь заблудиться в Москве. Да только от меня всё равно не было никакого толку: нам было не по пути, я собирался до обеда отоспаться у подруги. Всё же нужно было хотя бы сделать вид. Я с демонстративной уверенностью спросил у работников вокзала, где пригородные кассы. Мы вышли из здания и одновременно величественный и суетный вид площади трёх вокзалов освежил меня и заставил остановиться, чтобы вдохнуть всё это. Путешествие.
Мы обошли вокзал и оказались у касс. Я было направился к окошку, на Арина сказала:
- Хочу к автомату.
И стала нажимать кнопки терминала:
- Какой-то он непонятный!
Я вернулся к окошку и сказал:
- Ближайший до Химок.
Арина взяла билет, я показал ей нужную платформу и мы, не слишком-то церемонясь, пошли по своим сторонам. Я выдохнул и не понял, рад ли тому, что можно вернуться в свой привычный режим существования. Я присел на прохладный камень у входа в метро и стал наблюдать за тем, как люди, будто кошки у закрытой двери, пытаются открыть её своим ожиданием. Я потёр ладошки, потянулся, вдохнул немного солнца и занялся тем же самым. Проводы Арины помогли скоротать время до открытия.
Я двигался смешным, следящим за собой шагом в гуще людской к кассе за карточками метро и понимал, что с каждым своим шагом вспоминаю, что и как тут делается. Но моя память никогда не забегала вперёд. Только когда я с чем-то сталкивался, хотелось ударить себя по лбу: «Да я же уже несколько раз всё это проходил и беспокоился по всем этим поводам!». Поэтому я решил не слишком вживаться в свои квесты и стал разглядывать людей, картинки, фактуру стен. Всё шло по сценарию: при взгляде на карту я вспомнил кольцевую станцию пересадки и серую ветку, уводящую вниз, забавные видео на экранах новых вагонов и даже не только то, где я сидел в прошлый раз, но и что думал.
Маша и Атос встретили меня у выхода. Маша, как всегда шла бодрой, размашистой походкой в джинсовых шортах, всё время играя с Атосом в перетягивание поводка. Атос был похож на старого, хоть и слегка уставшего от жизни, но непоседливого ребёнка. Чёрная, местами торчащая клочками шерсть, раскачивающаяся походка на выпрыгивающих чуть в стороны лапах, спокойный и в тоже время шальной взгляд и в целом какое-то нахлобученное «выражение лица» делали величину этого пса неконтролируемой для него самого. Мягкая, в колючих усах и чуть слюнявая морда ткнулась мне в руку носом, как бы ворча: «Почеши за ухом». Я почесал. Мы разговаривали «с Машей через Тошу», как обычно делают люди, когда не особо знают, что сказать. Я купил в приметровой булочной невероятной длины пирожок и мне пришлось идти от Атоса на расстоянии: он с сумасшедшими глазами вставал на задние лапы, натягиваясь на поводке, и просто не находил себе покоя от вида моего пирога. Я шёл, жевал абсолютно пресный и сухой пирог, а утреннее солнце карабкалось выше и выше. Мне было немного забавно от того, как Маша справлялась со своей собакой, от того, как я справлялся с Машей, не позволяя себе ускорять шаг. Так мы шли минут двадцать уютной тропинкой под деревьями. Маша и Атос то всё время убегали вперёд, то Атос запутывал Машу отвлечениями на газон, и они, проделывая втрое больший путь, всё время крутились вокруг меня.
- Всё, всё съел! – я показал псу пустые, чуть пахнущие руки.
Он обнюхал их и, не поняв шутки, пошёл спокойнее. Мы повернули в каштановый парк, испещрённый длинными тенями и наконец поднялись в квартиру. Маша предупредила меня, что должна познакомить меня со своим новым молодым человеком. Он был в ванной. Я сел на диван, на котором обычно спал Атос, и попросил стакан воды. Передо мной стояла обшарпанная советская табуретка. Маша поставила кружку на неё. Я расположился, снял носки.
- Я бы не рисковала оставлять их тут, - и показала на будку Атоса.
Я поспешно схватил носки и положил на спинку дивана. Молодого человека звали Ваня: это я узнал по дороге из Машкиных рассказов о том, как они познакомились. Они познакомились в гостях. Кажется, Маша была довольна.
Наконец появился заспанный Иван. Мы пожали друг другу руки и не слишком ловко стали обмениваться любезностями.
- Завтрак?
- Нет, спасибо, я съел пирожок.
- Может, кофе, чай?
- Спасибо, я планирую поспать.
В целом, молодой человек был приятный, с простым, чуть детским лицом, длинными волосами и такой же неопрятной, как и у меня, бородой. Опрятная борода меня настораживает. Но по существу вместо нашей встречи могли познакомиться совсем два других человека, скажем, случайных прохожих – оба мы были заспанными и воспринимали друг друга как неизбежную необходимость. Они с Машей стали на кухне завтракать, общаться, как общаются сближающиеся люди – о всякой чепухе, но очень важно. На телефоне играла музыка, доносился запах еды. Дверь в комнату закрыли и я стал раздумывать, уснуть сейчас или после их ухода. Пёс устроился на кровати напротив и стал смотреть на меня. Мне нравилось, что можно смотреть ему прямо в глаза и не отводить взгляд. Вряд ли кто-то из нас воспримет это странно. Он – пёс, и я в каком-то смысле тоже. Так мы смотрели друг на друга, безмолвно жалуясь друг другу на жизнь собачью и, кажется, пёс пропитывался ко мне уважением. К тому же по дороге я подарил ему мягкую игрушку, что привёз из Новгорода – красного человека-паука. Я вытащил его в автомате пару месяцев до этого и так и знал, что он достанется по адресу. Атос тут же присвоил подарок.
Наконец Маша и Ваня тихонько ушли.
- А что поделаешь-то, дружище? Ничего не поделаешь, - сказал я псу.
- Ууу—рру, - ответил пёс.
Я отключился, но, изредка открывая глаза, видел, что Атос всё время смотрит на меня.
Так я проспал до полудня, довольно неплохо отдохнув. Арина прислала фотографию парка у института, где скоро должно было начаться совещание.
Квартира у Маши была небольшая, но предметов в ней было много. Было на что посмотреть. Коробки на шкафах, косметика, бумажки с надписями, мусор, разложенный для сортировки, выложенные в высокий столбик пачки чая на подоконнике. Я принял душ и рискнул вытереться бордовым полотенцем. Пора было ехать на открытие совещания. Слово это меня смешило.
Солнце оседлало зенит и превращало и без того мало уютные улицы и стоянки у гипермаркетов в некоторое подобие шумной и суетливой пустыни, озаряя всё будничным светом без длинных теней и тёплых оттенков. Всё же моё, настроенное на поиск нерукотворных объектов, внимание, всегда находило отраду для глаз: тропинкоподобную обочину и деревья вдоль неё, кудрявое облако, хитрые, полупрозрачные тени от кустов. В крайнем случае подходили трещины в асфальте, переливы света в стёклах витрин. Я не снимал чёрных очков.
Серая ветка рассекала кольцо снизу вверх закладывающим уши гулом и лёгким свистом. Спустя час разглядывания людей напротив, я оказался на автобусной станции. Симпатичная девушка в маршрутке сказала, что да, я доеду до МГИКА. Девушка была в лёгком сером платье с разрезом снизу. У неё были стройные, мягковатые, спокойные ноги и горделивое выражение лица с чуть наивными губами. Я устал от вида индустриального мира и отдыхал на ней глазами. Кажется, она была не против. Хотелось что-то сказать, но в голове было приятно пусто. Маршрутка везла нас, делая хитрые петли на высоте, вдали виднелась река и какие-то даже луга, и в целом всё это было здорово.
Довольно уютная Библиотечная улочка была полна спешащей к институту молодёжи. После старческого западного района моего городка это меня с одной стороны радовало, с другой наводило на хмурые мысли. Как давно я оторвался от потока жизни, близкой самому себе, как так вышло, что я затерялся где-то в серой бытовухе советских пятиэтажек, пятёрочек и магнитов, каких-то унылых дел, без близких по духу или хотя бы по смыслу людей? Благодаря какой вспышке желания жить я оказался здесь? Что вынесло меня из круговорота своих мыслей? Я отправил людям, приметившим эту вспышку, свою благодарность, сдув её с ладони в тёплый июньский воздух и свернул в ворота с гербом. Охранник сказал, что мне нужно пройти в арку к зданию со стеклянными дверьми. В уютном парке института на скамейках сидели студенты. От них веяло жизнью. Я тщетно пытался разделить это настроение: всё равно получалось лишь обыгрывание воспоминаний, самонакручивание. Интерес к социальной игре я давно утратил.
Всё же, хоть и хлипкая, но мысль о том, что я здесь благодаря тому, что мне больше всего нравится делать, что всё это не по какому-то скучному поводу, а хоть и косвенно, но тесно связано с моей любимой игрой, что всё это, как бы громко не звучало, заслуженно – заряжала меня приподнятым настроением и высвобождала из моих ресурсов такие энергетические всплески, о которых я даже не догадывался. Стоило только немного сменить атмосферу, посмотреть на симпатичных девушек, услышать звук пианино из открытого окна, увидеть, что культура - это не просто забытое слово, но что передо мной целый институт культуры - и я оживал. Откуда-то появлялось что-то вроде надежды, что ещё не поздно исправить ту плачевную ситуацию, к которой я пришёл в свои тридцать.
Я посмотрел на стеклянные двери и глубоко вдохнул. Это был неплохой символ нового начала – здание, в которое я мог полноправно войти. На улице собиралась толпа с зелёными и золотыми бэйджиками. Я было хотел просто пойти за ними, но вовремя вспомнил, что это не мой стиль. Я догадывался, что «Синий Зал» - это какое-то условное обозначение аудитории с конкретным номером и потому решил немного расшевелить охранника.
- Здравствуйте. Как пройти в «Синий зал»?
Охранник растерялся.
- Синий Зал? Э-э-э…, - и, разозлившись на самого себя, - аудитория-то какая?
По лестнице спускались ещё люди с бэйджиками. Я поднялся на второй этаж довольно симпатичного изнутри здания. Как правило, для запоминания предметов одежды, архитектуры и интерьеров у меня не хватало лексикона, поэтому я просто примечал общий фон коридоров, лестниц, что явно «возвышался» над привычными мне обшарпанными местами схожего назначения, над их холодной безвкусицей. Приятное и настораживающее было ощущение. Будто кто-то прилагает немало усилий для того, чтобы я в итоге забыл про то, что в итоге всегда одинок и что истинное творчество никогда не будет ничем иным, кроме как беседой с Богом. Никуда не ведущей, ничего не дающей в физическом мире, беседой.
В небольшой нише напротив лестницы были расставлены парты. На партах разложены бэйджики. Люди называли фамилии, отмечали, состоят ли они в Союзе Писателей и проходили в зал. Я нашёл свою фамилию среди зелёных картонок на ленточках, поинтересовался, скорее , чтобы завязать беседу, где столовая, где туалет, скоро ли начало и пошёл отыскать Арину, чтобы оставить на присмотр рюкзак. Да, зал был синий. Точнее кресла. Из спинок кресел торчали, как крабьи глаза, микрофоны. В третьем ряду сидела Арина, переодетая в платье, завитая и будто бы собравшаяся на бал. Она радостно обсуждала с другой девушкой подаренную книгу. Я оценил стильное оформление книги и спросил:
- Я тут брошу рюкзак?
- Да, конечно. А чего ты эту штучку не надел? – и показала на бэйджик в моей руке, будто обидевшись, что я не играю вместе со всеми в какую-то очень забавную игру. Как будто вид пришельца, не снимающего чёрных очков, но не надевающего бэйджик, рушил в её голове некую шаткую систему, которую нужно было всё время поддерживать всякими ритуалами. Я не стал ничего объяснять, так как даже себе не мог ничего объяснить. Просто сунул бэйджик в карман. Мне хотелось пройтись по зданию, не выдавая своей принадлежности к тем или иным. Может, хотел почувствовать себя студентом. Коридоры оказались длинные, плавно перетекающие друг в друга, с поворотами, спусками и подъёмами. Всё же я решил не уходить далеко: нашёл туалет, умылся и вернулся в зал. В небольшой нише у входа организовался «кофе-брейк». Этот англицизм себя не оправдывал: кофе там не было. Зато был чай, печенье, сахар и прочие легальные допинги. Кипятка в бойлере не было и пришлось самовольничать: наливать из пятилитровки, кипятить. Наконец я бросил пакетик в бумажный стаканчик, взял пару конфет «Коровка» и уселся чаёвничать за парту в углу и наблюдать, как какие-то гиперактивные ребята что-то чертят на доске. Суета вокруг меня успокаивала. Я постоянно перехватывал бумажный стаканчик и всё никак не мог отхлебнуть: кипяток был злющий. Оказалось, что я уселся за планируемую как «стенд для книг» парту. Меня не пришлось передвигать: парту просто вытащили у меня из под носа и переставили. Я отошёл и сел за другую. Спустя пару минут её тоже взяли и унесли. Тогда пришлось сделать то, что хотелось делать меньше всего: сидеть с чаем в зале. Хоть и многие так делали. Всё же я сунул по куску сахара за обе щеки, обжёгся чаем и, забрав у Арины рюкзак, стал выбирать место, где бы уже расслабиться.
Ряды кресел поднимались вверх, отчего место было похоже на яму. Я забрался на самый верх, к краю предпоследнего ряда, поставил стаканчик на одну из ступенек и наконец-то выдохнул. Хотелось спать, но чай и сахар наводили в нервной системе забавный переполох, будто подбегая к рецепторам и вопя: не спать, радоваться и веселиться! Вы – на эндорфинный карьер! Вы – поднимать веки! Остальные – думать всякую всячину! От контраста внешнего возбуждения с внутренней измождённостью рождалось странное, сноподобное ощущение. Я проверил, не сон ли это, и решил немного освоиться. Захватив ставший чёрным и горьким чай, я стал осматривать зал с балкона. За одной из колонн притаился поломанный стул. Я сел на него, прислонился к холодной колонне и в буквальном смысле исчез, став незаметным. На противоположной стене в рамке хитрой формы висела «Поэзия» Рафаэля. Внизу постепенно собирались участники, группировались. На сцене шла настройка звука. Я смотрел на всё сквозь чёрные очки и с неудовольствием приметил множество холодных, квадратных ламп в потолке, что делали свет пересекающимся с самим собой, неестественным, летящим косыми стрелами из множества источников. Я закрыл глаза и прислушался. К счастью, не было белых шумов и было прохладно. За последним рядом стульев притаилась рубка звукорежиссёра. Получив свою необходимую дозу исчезновения, я вернулся на своё место. Мой микрофон был обломан и болтался на тоненьком проводке. Что-то мне это напоминало. Только тут я заметил, что большинство людей в зале нарядно одеты. Участники подходили друг к другу, обменивались репликами. Вокруг некоторых личностей, что видимо занимали какие-то ступеньки повыше в социальной игре, образовывались кучки поддакивающих. За моей спиной расположилась как раз такая компания. Кто-то, кого я слышал только голос, всё время немножко язвительно шутил, или ,скорее, насмехался над тем или другим фактом, а вокруг него раздавались смешки. Многие, завидев друг друга, здоровались. Некоторые заходили в зал с видом, сразу дающим понять их примерное место в этой пирамиде. Да ещё эти бэйджики разных цветов… А в целом, приятная была атмосфера. Дружественная, с необходимым уровнем дистанции. Зашла высокая грациозная женщина в длинном платье и слегка помедлила, как бы выбирая себе компанию. На неё обратились выжидающие взгляды. Наконец она, будто только что завидев кого-то, направилась навстречу привставшему мужчине.
Я натянул кепку пониже, чтобы по возможности спрятаться от всё заполняющего белого света, допил, ставший невыносимо горьким и сладким одновременно, холодный чай, закрыл глаза и принял положение брошенной куклы: голову в бок, руку свесив. Так легче было внутренне эмигрировать.
Вдруг на сцене началось оживление.
- А кондиционер включён? – такова была первая фраза в микрофон, не считая многочисленных «раз-раз».
Ведущий – молодой мужчина с баками и бородкой, отнюдь не хилой комплекции, но зато в зауженных джинсах, что придавало ему постоянно подпрыгивающий вид, бодро приветствовал всех, собрал нужные для продолжения аплодисменты и начал свою вступительную речь. Речь перемежалась шутками в стиле мнимого самообличения, вроде:
- Не всё же тут на деньгах завязано… наверное.
Или:
- Не просто же так мы Вас тут кормим.
Конечно, это по-своему располагало и делало выпирающие углы, на которые могла наткнуться пытливая мысль, если не более гладкими, то хотя бы просто заметными и не опасными. Вроде как, если первым обратить внимание на какую-нибудь дырку или пятнышко на своём рукаве, то ты как бы отнимаешь у собеседника право воспользоваться этим. Некоторые шутки были действительно смешными, а остальные, не смешные – казались такими из-за общего оттенка речи. В общем, я довольно скоро почувствовал, как сплетается и концентрируется внимание зала и как ловко ведущий подвёл всё к представлению участников дискуссии на заданную тему. Их было четверо. А тема была: «Критерии художественной оценки». Или как-то так.
Первая женщина говорила довольно складно, не скучно. Пожалуй, систематизация – вот что подкупало сразу, отсутствие в предлагаемых критериях размытости и в речи хоть чего-либо, за исключением забавных замечаний, не касающегося предложенной структуры. На моих глазах выросла стройная, чересчур стройная система. И к концу десятиминутной речи эта система уже казалась окончательной и нерушимой конструкцией, от которой вряд ли можно было бы что-то отнять или что-то к ней добавить. Я всё время пытался освежиться: как это так вдруг вышло? Вышло так замечательно, что зал аплодировал, даже не пытаясь критически вникнуть. В итоге я махнул рукой и тоже решил, что система неплоха, хоть что-то меня и смущало. Но всё развивалось так стремительно, что я не успевал сформулировать своё смущение.
Дальше высказывался мужчина с белой бородой. До того скучно, витиевато, на грани бреда, что мне сделалось дурно. Теперь стало ясно, почему простая складность первой женщины на этом фоне выглядела чуть ли не гениальностью. Никто из троих последующих так и не смог сказать ничего умнее первой женщины. Последних двух говорящих я запомнил плохо. Единственное, что бросилось в глаза – некая постановочность последовательности. Уж не знаю, нарочно ли были столкнуты эти точки зрения, но все остальные говорили будто бы только для того, чтобы несостоятельностью своих речей плавно намекнуть на истинность предложенной вначале системы. Ну, оно было и нетрудно – больше систем никто не предлагал. Разве что только один мужчина высказал интересную мысль о том, что наши глаза не предназначены воспринимать прямой свет, но только отражённый. Одна женщина будто пыталась вывести какую-то мысль, но всё ходила кругами и постоянно возвращалась к своему опыту работы с каким-то зарубежным методом, вроде как стараясь его немного отстоять, но на деле лишь дав пищу последнему выступающему, что разнёс метод в пух и прах, вызвав бурные аплодисменты.
И в общем много говорили о критериях оценки творчества. Дали микрофон в зал. Высокий молодой человек в синем костюме, блестящих ботинках и круглых очках, напоминавший кролика из русского «Вини-пуха», что-то явно перескочив, решил подытожить:
- Получается, критерии у нас одинаковы, да, друзья?!
Не знаю, откуда он это вывел, но видимо, это должно было быть логическим завершением в виде примирения, хоть спор и не состоялся.
И тут меня осенило, что же так смущало! О творчестве и критериях оценки говорили всё время снаружи, как бы рассматривая его всегда со стороны какого-то среднестатистического, чисто гипотетического читателя, будто бы пытаясь понять, как нужно писать, чтобы кому-то угодить. Как только я понял, что мне даже в голову никогда не приходило так смотреть на вещи, стройная система критериев оценки, недавно перекочевавшая в мою голову, тут же рухнула. «Честность с самим собой, уверенность не в смысле того, что это хорошо для кого-то, а в том смысле что на данный момент именно это сказанное и сказанное именно так и никак иначе является единственно возможным разговором с кем-то высшим, является реальностью, не имеющей вариантов, не терпящей доработок – вот единственный критерий! И если он учтён – да пусть сам Шекспир скажет мне, что это ерунда, я всё равно буду писать так, как пишу!». Вдруг окрылённый этой мыслью, которая будто бы никому в зале даже в голову не приходила, что критерий может быть внутренний, а не внешний, так озаботила меня, что я стал тянуть руку, чтобы её высказать. Но видимо, нужно было соблюсти какие-то приличия и микрофон всё время доставался то одному, то другому длинно титулованному выступающему. Кто-то сказал, что «верлибр – высшая форма поэзии», и я с изумлением обнаружил себя хлопающим. Постепенно мой жар высказаться угас, сменившись трезвым пониманием того, что всё, что тут происходит, явно не для того, чтобы менять курс заранее намеченной линии. Но, какую бы бурю противоречивых чувств во мне всё это не вызывало, я с удовольствием и удивлением отметил этот факт – я был вовлечён. Казалось слегка нереальным, что вокруг целый зал людей, что хоть и не очень оригинально, но пытаются рассуждать о тех материях, вокруг которых часто гуляет и моя мысль. Было удивительно, что впервые за долгое время мне было что, а главное – кому! - сказать, на что возразить, так как по сравнению с той жизнью, что окружала меня обычно, где разговоры мне казались до тошноты пошлыми, сейчас создавалось впечатление, что я впервые вижу живых, думающих людей. Правда, мне было печально за себя, что я упустил своё время, не вращался в среде себе подобных, не связывал любимое дело и жизнь воедино. Ведь даже будучи чистым одиночкой и чужаком своему социуму, я доходил до открытий куда более интересных, чем все эти люди делали вместе.
Пока на сцене происходило оживление, я пытался понять: вместе с людьми своего круга я дошёл бы до более интересных мыслей или наоборот: дошёл до них именно в силу изоляции, предоставив себе свободу мыслить смело и индивидуально? Говорил же один буддист, что пять умных по одиночке, встретившись, превращаются в пять нормальных, а пять нормальных вместе – в дураков.
Я рассчитывал, что будет небольшой перерыв, но сразу же началась лекция. Что-то про философию. То ли от яркого света, то ли от усталости, то ли от водянистой речи, я понял, что перешёл в режим терпения. А это самое бесполезное занятие на свете. Я попробовал вслушиваться, но довлеющее последнее время надо мной в любых ситуациях ощущение набирало обороты. Заключалось оно в том, что во всём, что говорили люди, я слышал либо жалобу, либо оправдание. За редким исключением, когда кто-то чётко выражал свои мысли, связанные с какими-то намерениями. Поэтому получалось следующее: говорить более нескольких слов по делу – просто невозможно, а если не по делу – то надо как-то увлекать внимание, делать это на грани художественности. Выступавший теперь мужчина зашёл настолько издалека, что создалось впечатление, что он что-то потерял и теперь ищет у всех на виду. Я понял, что ещё чуть-чуть, и начну думать о людях плохо, и что лучше до этого не доводить, ведь дело всего лишь в том, что мне неинтересно, а не в рассказчике. Воспользовавшись какой-то суматохой в первых рядах, я вышел.
Да, начиналось лето. Вечерело. Солнце садилось, цвета теплели, воздух остывал. Уютная, со множеством ответвлений, вьющихся тропинок и подрезочек между кустов, Библиотечная улица рассыпалась на голубые тени и оранжевые пятна. Я дошёл до её логического завершения – железнодорожной станции. Билет стоил какие-то копейки – ехать всего одну станцию. Пока ждал поезд, любовался красивой женщиной в возрасте. Она была красива той самостоятельной красотой необычного человека, что напрочь скрыта от поверхностного, оценивающего взгляда лёгкой небрежностью в одежде, твёрдой скромностью на грани замкнутости, но явно понятной тому, кто склонен любоваться мёртвыми деревьями, трещинами в асфальте. Она была естественна. Поезд плавно и стремительно пролетел над водой до станции Левобережная.
В отеле не принимали оплату по моей карте. Пришлось немного прогуляться до банкомата, изучить эту часть пригорода. Наконец, заплатив по счёту, я закрыл за собой дверь номера. Принял контрастный душ, занавесил окна, включил кондиционер, одел на глаза маску и свернулся клубком – слишком много внешнего мира. Постепенно, пробившись сквозь догоняющие образы дня, сквозь отпечатки световых вспышек, болезненные шлейфы шумов, я добрался до своей внутренности и нашёл желанное небытие. Ещё догоняли мысли, но я сосредоточил внимание между бровей, уткнувшись лбом в пятки, и спустя какое-то время сконцентрировался на гудящем пятне вокруг одной единственной точки. Прислушался – вроде, не было нужды в берушах. Улёгся. Так я провалялся около часу, пока наконец не накопил немного сил для ещё одного рывка. Я посмотрел программу совещания – был намечен поэтический концерт.
Я вышел на улицу и понял, что дойдя до нужного поворота, не сверну. Ноги просто несли меня куда-то в неизвестность, где, предположительно, можно было выйти к воде. Через пять минут ходьбы я оказался на каком-то рынке, где купил печенье и чёрную изоленту. Дальше начались гаражи, а дорога стала грунтовой, всё время двигаясь под уклон. Я всё шёл и шёл, дорога виляла, я прошёл в какие-то ворота, а воды так и не было видно. Всё же вдруг вид изменился и я очутился на чём-то вроде набережной. Буквально в нескольких десятках метрах от берега стояли высокие новостройки, и тут же, как-то по-деревенски люди пили пиво на траве и жарили шашлык. Дорога была уютная, со старым, разбитым асфальтом и вела вдаль. Прямо на траве стояли скамейки, будто принесённые из другого места. Я сел на бетонную сваю и заскользил взглядом по воде и соседнему берегу. Нет, поэтический концерт - это хорошо, но не так хорошо, как в одиночку забрести неизвестно куда и смотреть на воду. Слышался смех. Прогуливались пары. С другой стороны - вдвойне приятнее гулять, что-то прогуливая. Чтобы было куда уйти, надо чтобы было откуда. На соседнем, крутом и заросшем берегу, шла череда маленьких пляжей. Люди отдыхали. Я с лёгкой тоской поглядел на мост, пересечь который сегодня во второй раз не удалось и подумал: как странны все мои попытки тянуться к людям! Сидя здесь, созерцая блики на поверхности воды, слушая ветер в каштанах, смех незнакомых людей, казалось, будучи случайным прохожим, я чувствую себя ближе к миру, чувствую больше единения с ним и взаимопонимания, чем если бы был сейчас в шумном многолюдном месте, предназначенном для общения. Подумал об Арине и всех тех людях, что были так рады быть вместе. «Значит, критерии у нас одинаковы, друзья?» - вспомнилось мне это желание зафиксировать какую-то общность, которую я всё никак не мог разделить. Вспомнил, как в школе, вместо огоньков, выпускных и прочих мероприятий, которым остальные придавали почти что сакральное значение, уходил с лучшим другом пить пиво в лес, как в детстве сидел на дереве и смотрел за играющими вместе детьми и всё время что-то такое думал, думал… И теперь вот что-то такое надумал, что оно физически уплотнилось прямо в воздухе передо мной, ожило, задышало, заговорило и стало обижаться, когда я пытался вырваться из этого кокона, стало жечься по коже, резать светом глаза, всё время будто говоря: ко мне, внутрь! Короче говоря, съел я печенье, откинулся на траву и стал наблюдать, как мысли, принимая форму облаков, плавно движутся, сплетаясь и тая в темнеющем небе. Потом на реке появился теплоход с дискотекой на борту. Я сочно выругался и пошёл обратно, в отель.
Проснулся хорошо отдохнувшим в прохладном, кондиционированном воздухе и удобной, огромной постели. Где-то по коридору шумела молодёжь, собираясь на соседний берег – видимо, хотели успеть к завтраку. Тело приятно ломило. Холодные струи воды в душе заставили дышать глубоко. Спешно засунув разбросанные по номеру вещи в рюкзак, напившись ледяной воды из бойлера в коридоре, поблагодарив невыспавшуюся женщину на ресепшене, я вышел на солнечную улицу Маяковского и увязался за группой молодых людей – я видел их вчера в зале. Попытка заговорить закончилась ничем. Я вставил купленный с вечера билет в турникет и стал делать на платформе зарядку. Ребята сели не в тот вагон и теперь мы поменялись ролями – теперь они увязались за мной, видимо и сами не слишком хорошо ориентируясь.
Я ещё успевал на завтрак. Вспомнил, что до столовой можно пройти ближе через другие двери. Я шёл по длинному коридору, где за стеклом у станка разминались балерины. В столовой смешались как участники фестиваля, так и студенты. По талонам участника вегетарианской еды почти не было, и вместо сэндвичей я взял за свой счёт пару творожных запеканок, одну за одной. За мой столик подсела какая-то женщина, к которой подошли подписать книгу. Я краем уха слушал разговоры и отпивался чаем.
Первой лекцией была «техника творческой безопасности» той женщины, которую вчера было довольно приятно слушать в силу складности формулировок и предложенных критериев оценки. Её фамилия здесь была на хорошем слуху, что тоже по-своему настраивало и задавало некие предвкушения.
Наконец, мы все разместились в зале. Было девять утра. Я занял прежнее место и принялся наклеивать на внутреннюю сторону чёрных очков чёрную изоленту. Парень, сидевший через пару мест от меня с ужасом косился на это занятие. Я убедился, что не осталось ни одной щёлки и с удовлетворением надел своё изобретение, закрыв глаза.
Женщина принялась чертить на доске пояснительные схемы своих объяснений. Я подумал: нет, не буду снимать очков, интересно – без этих хитрых щупалец-помощников, что видимо, появлялись сейчас на доске, и, видимо, не мелом, а маркером, эффект речи сильно изменится? Но её умственные построения буквально запрыгивали ко мне в мозг, цепко хватаясь там за свободные места и получалось то же, что вчера: отцепить их обратно было уже не так легко. Но я решил не сильно погружаться в умозрительные игры и всё же снял очки, чтобы просто понаблюдать за выступавшей. Стало интересней просто почувствовать человека перед собой, послушать, как льётся речь, не разбавляется ли она неуместными смешками, ужимками, понять, насколько целостна личность, понаблюдать за движением глаз и сопоставить его со сказанными словами. Ну да, бонусом я увидел схемы. Но они отходили на второй план. Женщина являла собой мощный, открытый, без намёка на игривость, энергетический поток. За простой добродушной личиной виделся сильный, расчётливый ум, что осознавая всю хищность окружающей нас вселенной и неизбежность игры по её правилам, всё же имел смелость открываться людям. Это располагало. В голосе и сменах субличностей, которыми она неплохо варьировала, в игре настроениями и интонациями, не было резких перескоков, диссонансов. Пожалуй, самое интересное заключалось в том, что ничего удивительного и необыкновенного в этом не было: это была форма, ровно заполненная до краёв и этим соответствием самой себе вызывавшая доверие.
Сама же лекция была довольно умелой выжимкой информации из самых различных источников, отсылки к которым, я с удовлетворением отмечал, что понимаю. Это было что-то вроде набора психологических приёмов, помогающих менее остро и болезненно воспринимать критику. Также рассматривались опасности допингов и была приведена довольно грубая схема состояний: вдохновения и повседневности. Мысли, что рождались и у меня по этому поводу были в чём-то схожи, в чём-то куда многосложнее, или наоборот – менее развёрнуты, но мне просто не приходило в голову срезать их под таким углом. Да, схемы были коньком этой женщины. Это было похоже на магию: взять белый лист, провести на нём черту, дать сторонам названия, одну сторону поделить горизонтально, другую – вертикально, и начать говорить об отличиях. Фокус состоял в том, что эти линии было трудно забыть обратно. Ведь принять жизнь как непостижимый белый лист и жить этим, не претендуя на истинность своих линий – это тот ещё подвиг, подвиг пребывания в состоянии постоянного сомнения. А тут вдруг так всё делалось просто, что от того, что тебя на время спасли от этого белого листа с его абсолютной свободой чертить всё, что угодно, хотелось аплодировать. В двух словах, сама женщина мне понравилась больше того, что она говорила. Поражала сама эта решительность. Она будто командовала на заросшем участке: здесь – выкосить! Здесь – вспахать! Сюда – ряд яблонь! И если у тебя не было своего видения сада, то предложенный вариант казался единственным и окончательным. У меня же количество этих видений и их сложность просто доводила до того, что я предпочитал и дальше смотреть на крапиву до пояса. И, конечно, люди, способные не только думать, но ещё и делать, меня восхищали, как и остальных.
Но! Пока на периферии сознания происходила поверхностная умственная возня, где-то, словно спросонья, зашевелилась суть. В чём же была суть? Суть, будто искра, на мгновение, ещё месяцы, а, может, и годы назад, вспыхнула во мне ответом на ещё не сформулированный вопрос. Формулировки, будто щупальца этой сути, стали подгибаться ближе: а на что мы сейчас отвечаем? Я вынашивал этот вопрос в себе, болезненно, вдохновенно или скучно, пытался осознать эту искру в своих стихах и прозе и, уже зная ответ, ждал только момента, когда можно будет сделать решающий жест, сформулировать вопрос и задать его. И если кому-то, кроме неба – то удача. И вот сейчас, когда лекция близилась к концу и подходило время вопросов, я понял: «Сейчас встану и задам свой вопрос, за который получу книгу от этой женщины. Ведь мой вопрос прекрасен. Нет, мой ответ прекрасен. Но, какой бы ответ я не получил сейчас, неважно – всё происходящее последние месяцы, начиная с того далёкого момента, когда я отправил свои тексты на конкурс, почему-то победил и потому оказался здесь, все эти развития событий, доставившие меня в эту точку времени и пространства - всё это декорации для вразумительного ответа самому себе на вопрос, выраженный так ярко, вслух, при целом зале людей, здесь, в столице. Всё это – лишь долгий путь с периферии ума к памяти о той вспышке, о том ответе, о котором позже возникли мои вопросы. Всё, ради чего я здесь, происходит именно сейчас. Кульминация так долго вынашиваемого крика, вопроса, жалобы, просьбы и признания, призванная зафиксировать факт, что очередная истина выдана мне в руки, сформулирована и ставить её под сомнение теперь – значит двигаться назад. И вот, момент настал, пора замкнуть круг. Я потянул руку.
- Да? – сказала Нина Александровна.
- Здравствуйте. Мой вопрос звучит так. Вы сказали о двух состояниях. Одно можно условно назвать животным, состоянием заботы о быте, повседневном, хищном состоянии, в котором мы постоянно вынуждены защищаться, физически выживать. Второе – состояние вдохновения, где мы нечто большее, где мы способны любить. Так что тогда первично, что является основной чего? Мы – в первую очередь животные, вынужденные защищать физическую основу, на которой потом можно построить что-то большее, творческое, или мы – существа духовные и именно вокруг духа каким-то магическим образом вертится и материя и, следовательно, соблюдая определённые духовные правила, можем рассчитывать заодно и на относительную физическую безопасноть?
- Как Вас зовут?
- Сергей.
- Сергей. Спуститесь, пожалуйста. Пока не забыла, сразу хочу вручить Вам книгу. Это – прекрасный вопрос. Друзья, этот человек – строящееся здание.
Я спустился и принял свою награду за лучший вопрос из зала под аплодисменты, а в голове мелькнула мысль: «уже разваливающееся».
Я был готов к какому угодно ответу, ведь, как уже сказал, ответы рождаются раньше вопросов. Всё же он меня поразил.
- Основа наша – наверху, в духе. Но выстраиваем мы её снизу.
Какой-то надеждой веяло от этого ответа. Или компромиссом. "Ведь всё, что ты видишь, - подумал я, - попытка такого компромисса, вызванного этой надеждой.» Конечно, страшно довериться миру и идти по пути духа, отринув всё воспитание, образование, что только и твердило: ты – животное, защищайся, спасайся любой ценой. Нужны стальные яйца чтобы поверить голосу души и шагать в огонь, веря, зная, что тело находится в душе, а не душа в теле, что разговор с Богом первичнее и важнее выживания в мире людей. Что физические законы – выдумка шарлатанов и что, следуя другим, высшим законам, законы низшего, материального порядка – перестроятся. И, конечно, нет ничего странного в том, что люди ищут компромиссов, как и в том, что так востребованы люди, умело эти компромиссы предлагающие. Конечно, страшно жить своей верой, отринув веру большинства, целиком погрузиться в одиночество вечности, довольствуясь лишь постоянным диалогом с высшей силой, памятью о высшей справедливости и благодати, двигаться против потока масс, что только и занимаются тем, что стараются от этой благодати отгородиться. И я, дойдя до каких-то невозможных для себя пределов на этом пути, тоже испугался. Стало слишком даже для меня, испытания стали выходить за рамки моего мужества и я стал подыскивать себе удобную нишу, удобный сговор с кем-то. И вот: желание это осуществлено. Вокруг – в прямом смысле ниша. Ты – избранный и блещешь своим умом и если хочешь… «оставайся мальчик с нами, станешь нашим королём».
Я сел, провожаемый взглядами, и чуть не расплакался. Нет, не найдены ещё мои пределы. Нет, ни за что не променяю я путь к сути ни на какие ниши, общности и ништяки. Да, это был прекрасный ответ, который как радостная надежда загорался в мозгу: можно хорошо жить одновременно на земле и на небе. Но с самого начала, как только искра ответа вспыхнула во мне, то, что я знал всегда и так, что дух и материя лежат на весах, и что любая попытка их соединения – компромисс, я в панике и тщетно пытался забыть. Пытался найти тех, кто мне скажет такую сладкую, устраивающую меня умность, которая хоть на мгновение поможет расслабиться.
Я вдруг осознал, что за жуть творилась со мной: все эти неврозы, психозы, непонятные проблемы со здоровьем. Я будто слишком близко подошёл к какой-то двери, какому-то факту, который уже не забыть. Я постоянно смотрел в глаза неизбежному и засмотрелся настолько, что перестал понимать: как все остальные могут дальше спокойно жить, собираться, что-то обсуждать, как будто у кого-то из нас есть время и лишние силы!? Как мы можем позволять себе делать настоящий момент столь не насыщенным, вялым, почему в своей единственной жизни, что – закончится! закончится в любой момент! – должны что-то терпеть ради каких-то приличий? Короче, я постоянно помнил про смерть и относительно этого факта пропитался нетерпением, невозможностью никого слушать, когда говорили скучно, быть там, где мне не по душе, и вообще тратить жизнь на что-то кроме того единственного, что для меня имело смысл – пребывать в состоянии одухотворения, вдохновения. Говорить, кричать о своей истине! Потому и спросил: неужели будучи живым, смертным существом с такими безграничными возможностями, я вынужден опускаться до того, чтобы заботиться о завтрашнем дне?!
И всё же ответ был прекрасен. Я подумал: здорово, здорово что мы хотя бы ищем этот компромисс, задаёмся такими вопросами, что нас много. Что есть такие вот прекрасные женщины, не позволяющие тебе, как воздушному шарику перерезать свою ниточку и воспарить к небесам раньше времени, предлагая такие красивые формулировки. Потому что там, на какой-нибудь кассе, не нужен даже этот компромисс, там дух распят на прилавке и истекает кровью реклам. К тому же, подумал я, решающий момент пока не настал, вот он я, съевший две запеканки, сижу в центре внимания, смотрю в глаза человеку, что, видно: проходил те же муки, задавался тем же вопросом! И я имею право озвучить свой вопрос здесь, в институте культуры. А где ещё, как не здесь?! И меня отпустило. Никакого Бога ты не предавал, Серёжа, тем, что отправил тексты на конкурс. Они победили такими, какие есть. И вопрос ты свой задал таким, какой он есть. И ещё тебя напоили чаем. Будет время бросаться на амбразуру – тогда и поглядим, а сейчас-то чего? Пока все твои враги – это только лень, отчаяние, страх. Да, может в обществе и не тот товарищ правит бал, но пока, здесь и сейчас – всё по кайфу. Видать, крутиться материя вокруг духа-то. Вот он твой ответ. Без всяких компромиссов.
И меня переполнила благодарность. Я сказал, скорее для того, чтобы немножко сгладить пафос происходящего:
- Извините, у меня ещё один вопрос. Вы, затрагивая тему опасности допингов, сказали, что искажённое восприятие порождает искаженное творчество. Не считаете ли Вы наше повседневное состояние бытия – искажённым?
- Если бы в этом был смысл, я подарила бы Вам вторую книгу. Это замечательный вопрос.
Ответ касался моего первого вопроса и мне показался очень и очень достойным. К таким мыслям я ещё не приходил. Получалось, что наше «искажённое восприятие», по мнению Нины Александровны, и есть та стартовая позиция, тот низ, от которого мы выстраиваем свой путь к новому состоянию бытия, в высшие сферы. Что противоречия, ошибки нет – это искажение есть неизбежное условие для пути к новой форме. Да. Было чему поучиться.
…
А потом были разборы. Совершенно бесполезное, на первый взгляд, занятие. Меня не слишком-то беспокоило, как людей этого круга, что их любимая старинная иерархия превращается в сеть. Я видел, что на смену авторитетам мастерства, ремесла приходят авторитеты харизмы, таланта, что в силу лёгкости распространения информации мог быть замечен уже на ранней стадии и миновать годы утомительной мурштры под воздействием чужих мнений, но получить импульс и мотивацию от хоть и не имеющих социального веса людей, но способных интуитивным пониманием затронуть те ноты души, на которые в дальнейшем и следует делать акценты в своём творчестве. И самая магия состоит в том, что эти акценты, нащупанные единицами ценителей, тонко высказанные комплименты, всегда совпадают с тем, что ты и сам считаешь лучшим в тобой сделанном. В этом понимании своей фишки и крылся для меня тот основной критерий оценки, который я упоминал выше, и потому теперь, когда я уже примерно знал, что такое разборы – я вообще не воспринимал их всерьёз. Мне даже не пригодились приёмы из вчерашней лекции по творческой безопасности, даже такие замечательные, как неотражение негатива с помощью любви. Но интересно: в процессе я замечал, что что-то подобное происходит самой собой. Но в этот раз мне даже не понадобились щиты, ведь я уяснил одно: атака идёт мимо. Вот сидит какой-то человек, что мне – никто. В моей личной иерархии авторитетов он не занимает никакого места. Есть ли у меня вообще эта личная иерархия авторитетов? Дух – я – близкие люди. Пожалуй, так. Возможно, я бы прислушался к мнению Набокова или Белого, но в целом – да пусть сам бог литературы спустится ко мне с бумажных небес, пахнущих свежей китайской печатной краской, и скажет: «Сергей, ты пишешь плохо!», я отвечу: «Без тебя разберусь». И вот теперь этот чужой человек начинает мне советовать, как бы он написал свою, но – внимание! – не мою - книгу! Да, возможно, он обладает большим опытом чисто количественно и владеет большим арсеналом приёмов, но все эти вещи так или иначе должны вращаться вокруг собственной вовлечённости, интереса, понимания собственной цели, подобно материи вокруг духа. А вот без сердцевины, без страсти – не поможет никакой навык. Иными словами: как мне кто-то другой может дать то, что можно вырастить только из самого себя, будь то банальная дисциплина или трезвость, не говоря уже о чём-то более тонком? И разве хоть какая-то внешняя сила может заставить человека делать то, что знает только он сам, и делать так, как знает только он сам? Чем мы вообще тут занимаемся? Выясняем как написать – какую - книгу? Что понравится – кому? Большинству? Но этот критерий плохо пахнет. А кому тогда? Чьими глазами надо на себя смотреть? Я не понимал.
Но так дело обстояло только на первый взгляд. Так сказать, это была моя стартовая позиция, что, хоть и не исчезла, но всё же смогла приятно разбавиться умением смещать угол зрения на самого себя. Да, пожалуй, моё творчество уже давно замкнулось на самом себе, рефлексировало до бесконечности и ещё эту собственную рефлексию изучало, доводя до гротеска, а местами абсурда. И в этом бесконечном потоке игры с самим с собой я начисто потерял точку отсчёта.
Конечно, с самого начала было ясно, что различные литературные объединения, конкурсы, совещания – совсем не та среда, где то, что я делаю, могло эту точку найти. Для этого необходимо было хотя бы отдалённо понимать ту игру, что я вёл. А ведь даже я её не понимал. И всё же те двадцать семь новых глаз, которым были теперь предложены к рассмотрению мои забавы, поиски и эксперименты, жалобы и молитвы, искренне пытались из своего академического далёка поймать мой капризный воздушный змей и заземлить, что есть сил заземлить.
Но обо всём по порядку.
Передо мной сидели трое «судей» и вкруг меня (я сел за первую парту) шестеро «жертв», что также как и я, из-за нехватки внимания и веры в себя готовы были становиться в это положение. С другой стороны, именно эта позиция ученика сразу же нас и выводила на новый уровень, в то время как так называемым мастерам теперь приходилось оправдываться, по какой причине они рискнули так себя именовать. Чем они и занялись.
Самая большая проблема, когда дело касается описания людей, для меня заключается в том, что в любом, за редким исключением, человеке я вижу двоих. В первую очередь я вижу или, скорее, чувствую человека, как существо. Прекрасное, индивидуальное, живое, такое же, как ты. И люблю это существо вопреки всему. А потом я вижу все эти «вопреки», так называемую «личность», ту социальную маску, к которой человеку приходится прибегать в силу несоответствия своего внутреннего мира своей проявленной форме. Ведь редко встретишь цельную, сбалансированную личность. Особенно тогда, когда сам таковой не являешься. Можно сказать, что вся внешняя «действительность» для меня состоит из отражений, в которых все мои качества гипертрофированы. Короче.
Слева сидел сухенький мужчина с напрочь приятным, строгим лицом и лёгкой саркастической улыбкой. Его глаза, как и глаза любого человека, ничего не выражали кроме безмолвных вопросов: «Что я вообще такое? В чём смысл? Кто я?». Именно это отсутствие претензии нас всех и объединяло, как людей, эта наша ничтожность и незнание. Но когда я начинал точно таким же, ничего не подразумевающим взглядом смотреть этому мужчине прямо в глаза, он, увидев, что я прочитал это незнание, эту беззащитность, тут же начинал её маскировать различными ужимками и манерами: строго держать скулы, напрягать верхнюю губу, постукивать ручкой по парте. А потом отводил взгляд, как будто испугавшись, что при таком тесном визуальном контакте может произойти заодно и телепатический. Когда наши глаза снова встречались, а я и дальше глупо на него пялился, ему снова приходилось «прятаться», за что, он, кажется, меня сразу невзлюбил. Я решил его больше не смущать и не лезть в душу. Но, как возможный авторитет, он сразу же выпал из поля моих интересов: во мне было больше пустоты. Интерес этот пропал и тогда, когда он рассказал о себе. Если вкратце, то я понял так, что раньше он что-то писал, потом стало нужно «жить» и теперь он занимает какую-то должность в сфере издательства. Пожалуй, основную ценность, как критик, он представлял тем, в чём сам и признался, что может взглянуть на литературу как на продукт и примерно сказать, стоит ли он хоть чего-нибудь, если продавать её в определённых кругах.
Посредине сидела женщина с далеко посаженными, раскосыми глазами и подвижным ртом. Она выставила своё широкое тело вперёд, вжав голову в плечи, а саму себя куда-то спрятав. И будто бы то, что она выставила на свою защиту, жило какой-то отдельной жизнью: громко истерично смеялось, размашисто жестикулировало. Было похоже, будто вокруг неё летали невидимые мухи, а она всё время их отгоняла, пытаясь дать нам, участникам разбора понять, что мухи эти – мы. Но по большей части она просто что-то читала в телефоне, который, как зеркало, держала прямо перед лицом, что ещё больше усугубляло её ощущение «отодвинутости» за саму себя. Она была будто бы не здесь, хоть и физически проявляла себя максимально громко и ярко. Речь её была отрывиста, эмоциональна, постоянно разбавляемая скрипящими «хы-хы», она прыгала с одного на другое, что я почти ничего не понял. Кажется, сейчас она писала что-то для кино. С ней визуального контакта установить не удалось, так как в её взгляде присутствовал какой-то неконтролируемый напор, что меня сбивал с толку. Вроде того, как когда идёшь по улице, ловишь чей-то взгляд, а он, без контакта и взаимности просто сверлит тебя, как ещё одну преграду на своём агрессивном пути. Я часто видел такой у пьяных.
Третья женщина была приятная, в теле и чуть в возрасте. Она улыбалась и ртом и глазами, на руке её был широкий браслет. От этой женщины веяло жизнью, живым и открытым чувством. Хоть её улыбка и умение смотреть в глаза слегка и отдавали хорошо выученным приёмом, а в интонациях иногда проскакивало некоторое недовольство чем-то, какой-то внутренний конфликт, всё же по сценарию она была хорошим копом. Она вела и подытоживала. В целом, из контекста отражений, это трио можно было охарактеризовать так: слева находилось моё холодное, въедливое, заострённое внимание, что порой ядовито расставляло акценты, а по сути было просто сухим и даже улыбчивым; в центре была моя льющаяся через край, давящая энергия, что делала мои тексты эгоцентричными и несдержанными; а справа уверенно и просто восседало моё рацио, что после долгих поисков подходящей ответной маски всё же выбрало понимание и открытость, хоть и плохо скрывало необходимость прилагаемых к этому стараний. И теперь всё это смотрело внутрь меня. Мне пришла в голову интересная мысль, что всё, что мне нравится в людях, касается их самих, а всё что не нравится – моих в них отражений тех качеств, что мне в себе самом не нравятся.
Сначала разбирали девушку с печальным и покорным взглядом, с мягким и скучающим лицом. Она внимательно слушала критику, но у неё, казалось, внутри всегда был заготовлен ответ, заключающийся в изначальной позиции поражения: она всё знала и сама. Как и мы все. Но как только начинала слышать это от других, будто оправдывалась: я знаю – это написано плохо! Её вроде как жалели, выбирая формулировки, но толком не получалось: материал был и правда настолько слаб технически, что даже я, пытаясь сказать что-то хорошее, начинал резать по живому.
Женщина с вытянутым лицом, какое становится от чрезмерного умствования и отсутствия минимального раскрепощения, сыпала литературными терминами и, указывая на сотни ошибок, подробно разбирала каждую, от чего мужчина из судей периодически её останавливал, чтобы шутя спросить, что значит та или иная аббревиатура или сокращение.
- Простите, а фандоп – это - …? А то я не в курсе.
Женщина, или скорее состарившаяся девушка, не меняя строгого, не признающего юмора, тона и темпа, с важностью отвечала: «фантастическое допущение» и продолжала свою лекцию.
Сухой мужчина, заметив, что я оценил его иронию, вдруг неожиданно мило мне улыбнулся и с того момента мы будто вступили в невинный в сговор в лёгких усмешках.
Я же высказался в том духе, что мне понравилось главное: в текстах был добрый посыл, а всё касательно техники – вы и сами знаете. Её подборку я шустро пробежал глазами до начала разборов. Даже диагонального взгляда было достаточно, что понять: ей не хватает уверенности. Того первого критерия внутри себя, благодаря которому можно пренебречь всеми остальными. Даже если бы она писала также неграмотно, то просто будь она сама по себе другой личностью с меньшим процентом «вопроса» во взгляде, материал бы наполнился силой. Но она будто всё время спрашивала разрешения на своё существование, спрашивала хорошо ли это существование, а потом, ещё не услышав ответа, сама признавала, то оно ужасно. Мне было её жаль. Пожалуй, нужно было бы ей сказать, чтобы она не тратила зря своё время и лучше бы просто внимательно понаблюдала за тем, что у неё хорошо получается, осознала бы свою форму. Потому и сказал ей про добрый посыл. Да и, пожалуй, всё, что я бы хотел кому-то сказать, особенно когда дело касалось женского пола, так это то, что не надо ходить такими сложными путями, чтобы показать свой прекрасный внутренний мир.
А дальше разбирали меня. В основном, замечания касались того, что всё это похоже на бесконечное описание даже не столько самой действительности, сколь сложности моего на неё взгляда и на некоторое самолюбование. Я только не понимал: почему – похоже? Это этим всем и было. Абсолютно сознательной игрой, провокацией, самопсихотерапией и диалогом разных сторон личности, выплеском из бессознательного, что мне самому виделся вполне гениальным и красивым процессом. Ну, как будто бы мне бы и самому не хотелось написать последовательный роман с сюжетом, сильными персонажами, про любовь, подвиги и какое-нибудь, скажем, знание жизни? Но что поделать, если моё сознание было больше похоже на нескончаемый поток мелочей, на примечание забавных мыслей, на изучение самого этого потока и на бесконечные вопросы об устройстве восприятия? Что поделать, если в моей жизни не было ни главного героя, ни сюжета, ни подвигов? Как и любое другое, моё творчество лишь тем и было хорошо, что честно отражало меня самого. Выполняло тот первый и единственный, сформулированный мною критерий. А что оно отражало – это уже к судьбе. Да, я с радостью и благодарностью принимал все замечания, но относил их к скорее к своей жизни: я хотел бы несколько перестроить себя, сделать более открытым и понятным людям, отшлифовать местами неровности прыгающего внутреннего диалога, эмоциональных всплесков, стать самому себе главным, доблестным героем в романе своей жизни. А я им не был. И именно в утешение у меня был талант – полностью сознавать свою форму и давать другим на время её прочувствовать, посмотреть моими глазами. В какой-то момент своей жизни я так и сформулировал свою основную мысль: что при должной степени замедления восприятия, при детальном вглядывании в ткань жизни, просто как в текстуру, не прицепляясь к поворотам и ключевым моментам, жизнь эта раскрывается изнутри, как явление, и что это вглядывание, если не в полной мере, то значительно может заменить нам череду бесконечных, не приносящих ничего устремлений во внешней действительности, таких как бесконечная погоня за материальными благами, поиск какого-то счастья вовне, что чаще всего и является основой любых сюжетов. Что определённый уровень интроверсии и закольцованности внимания на самое себя способны приносить те же эмоциональные отклики, что и при взаимодействии с миром грубых форм. Что полетать во сне – даже куда ярче и интереснее, чем в действительности, явно для этого не предназначенной. Что наше воображение и способ смотреть на мир способны удовлетворить любые запросы души, что они сами и есть эта душа, что все наши цели – эта чья-то манипуляция нашей силой, что сходить с ума каждому по-своему куда интересней, чем всем одинаково, и что, в конце концов, документация такого погружения – порой куда более отважное и требующее трезвости действие, чем выдумывание персонажа и его грандиозных свершений в социальной сфере.
Но в моём случае, да, уровень «расчеловечивания» уже мешал жить мне самому.
- Вектор-то вдыхать - не подавитесь? – подстебнул меня мужчина слева, цитируя мой вдохновенный оборот.
Эмоциональная женщина по центру сказала, что я «совсем о ней не подумал», «отымев её своими текстами», что ей пришлось «вставить спички» в глаза, чтобы дочитать мою подборку, что ей, как «запаренной домохозяйке с двумя детьми», «насрать на мой внутренний мир» и так далее. Я извинился за вставленные спички, сказал, что подумать о ней не мог, так как её не знал, и ещё про себя подумал, что зачастую радикальные меры защиты себя, вроде крепких выражений и эмоций, как раз и показывают наши слабые места. Я вспомнил лекцию про творческую безопасность и то место, где говорилось про то, что стоит понять, из какой боли человек говорит то, что говорит, и посочувствовать. Да, было самое время. Я сидел и слушал весь тот негатив, что она на меня выливала, явно связанный с личной жизнью, а не мной, и думал, что сам заслужил это чем-то другим в своей личной жизни, что сейчас нужно просто пропустить, ведь, чего-чего, а никого «иметь» своими текстами я точно не хотел.
Приятная мне женщина, что высказывалась из судей последней, подытожила всё сказанное участниками, сказала что «я точно занимаюсь своим делом» и что может напечатать меня в своём городе.
Участники же высказывались довольно похоже, независимо от разбираемого материала и человека. Не в меру образованная женщина с галёрки одинаково равномерно выстреливала свои технические познания, хоть ко мне у неё придирок почти не было. Молодой, приятно задумчивый парень сказал, что ему моя «игра в жизнь» непонятна. Что он из тех, кто относится к жизни серьёзно, от чего ему моя концовка со сценой в метро кажется неправдоподобной, на что у меня не было ничего возразить кроме: «это так было на самом деле». Вообще, создавалось знакомое мне по жизни впечатление, что люди говорят если не о себе, то по крайней мере просто «из себя», не по поводу, а просто подгоняя свою манеру под любой повод.
Последняя возникшая сцена относительно моих текстов заставила меня рассмеяться и просто начать всем улыбаться. Участники и мастера всерьёз дискутировали, правдоподобна ли фраза, сказанная моим «персонажем» в одном из текстов. Это был вполне реальный подросток и вполне реальная фраза, записанная мной в точности. Мне почему-то не хотелось сразу в этом признаваться, и я с интересом слушал доводы против и в пользу образованности нашей молодёжи. Ещё меня почему-то называли лирическим героем.
Наконец, сообразив, что наши плоскости безнадёжно разошлись, меня спросили:
- Какова же тогда цель того, что Вы делаете?
- Поиск своих, - сформулировал я, после чего был обед.
Я подсел к Арине и мы разговорились. Ей всё нравилось, да как и мне. Пожалуй, нет, Арине не всё нравилось. За время обеда и короткую прогулку до кофе-брейка по коридору я довольно подробно узнал о её позиции относительно, кхм, всего. Арина была против. Я не слишком ясно понимал, против чего именно, но дух протеста был потрясающим. В прошлом году её забрали менты за участие в какой-то акции, она с кем-то на разборе сталкивалась лбами по поводу своего мнения, заключавшегося в сине-жёлтом значке, а теперь просвещала меня в делах феминизма. Я не думал, что всерьёз услышу от кого-то, что надо говорить «режжисёрка». Ну, можно и так, подумал я, пытаясь всё же уяснить, кто тот главный злодей, против которого Арина так яро сражается на всевозможных нивах, но, списав на молодую энергию, вернулся в аудиторию.
Разбирали симпатичную девушку с чёрными глазами. У неё были довольно уверенные тексты детективного характера. Для меня в них было слишком много действия. Пожалуй, там и не было ничего кроме действия. Создавалось ощущение, что всё время куда-то бежишь. Я сказал ей, что нас с ней надо положить в одну банку, встряхнуть, и тогда получится адекватный текст. Странно получилось про банку, и она уточнила:
- Вы что имели ввиду? Сотворчество?
Хм, нет, всё что угодно, но именно это мне в голову не приходило. Я пожелал ей почаще останавливаться и смотреть на деревья. К тому же один из её текстов заканчивался убийством главным героем своего обидчика – мне это не понравилось. Я сказал, что у творчества должен быть добрый посыл.
В перерыве я подарил свою книгу женщине, что предложила меня напечатать, и понял, что пора бы закругляться – всё самое главное уже случилось. Дополнять своим совершенно ненужным мнением разборы следующих участников мне не виделось осмысленным делом. На третий день совещания я остаться не мог, ну или честно говоря, настолько не хотел, что не мог. Но когда я вышел на улицу, какая-то едкая тоска заныла во мне: «Ну куда ты всё время так торопишься? В свою привычную жизнь, в свои мысли, от которых так робко попытался сбежать? В привычное недовольство собой, которое так удобно маскировать недовольством окружающим?» Я посмотрел на здание института, на тёплый летний свет, отскакивающий от окон на дорожки. Из открытого окна звучало фортепьяно. «Как мне было хорошо!» - подумал я. Хотел было вернуться. Но знал, что всё своевременно. Билеты куплены. Проведу вечер с Машей и Атосом. Завтрашние мероприятия уже не столь интересны. Круглый стол «писатель и война» - тема, о высказываниях на которую явно будешь жалеть больше, чем о молчании. Что ни скажи. Ну или надо высказываться так подробно, чтобы это плохо кончилось. Остальные мероприятия – развлекательные. Праздновать нам, по существу, нечего. Пафоса мне хватило и на открытии. Писать лучше от него не стану.
И хоть я себя оправдал, уезжать было горько. Маршуртка была битком набита шумными, весёлыми студентами. Я с удивлением отметил, что все разборы просидел не устав, без чёрных очков, что я целый день на ногах, что симптомы, мучившие меня последние два года и заставлявшие прятаться в тёмную комнату и выходить куда-то максимум на пару часов в день, еле терпеть людей, если не исчезли, то отошли куда-то на второй план. Неужели всё так банально? Неужели всё просто от того, что я напрочь перестал выносить свою привычную жизнь, от того, что вырос из своей привычной формы, из своего уютного городка, из своих текстов, из своего образа мыслей? Вот – небольшое приключение, немного внимания к своему делу, возможность высказаться, молодые, красивые, образованные люди, приятная атмосфера– и всё, казалось, упиравшееся в глобальные философские вопросы, недовольство на грани невозможности жить превратилось просто в назойливый голос в голове? В общем, я предался жалости к себе и стал пытаться строить планы на будущее. Что я буду делать, когда вернусь, где возьму импульс, чтобы писать так, как я и сам давно хотел бы, но утопая в своём комфортном оправдании, так и не начал? Столько было вопросов, на которые я так давно пытался закрывать глаза. А ответов? Если были вопросы – не появились ли ответы уже давно?
Я добрался до Машки. Мы погуляли по Москве, зашли в церковь. Весь пол был усыпан благоухающей кошениной. Пришло время прощаться. Я опаздывал на поезд, да ещё и зашёл не в тот вокзал. Поспорил с охраной, что здесь непременно должен был поезд на Новгород. Не переспорил. Пришлось бежать. Я ворвался в поезд в последние пару минут. Стояла духота, не работал кондиционер. Приятный мужчина с инфантильным лицом якута сидел напротив, а потом исчез на верхней полке. Я лежал, записывал стихотворение про Москву и понятия не имел, куда уносит меня покачивающийся поезд: в прошлое или в будущее. Мой страх и того и другого мешался с мужеством, возникшим от этой скромной, но уже неотъемлемой из моей жизни поездки, поездки, что сегодня я назову – победой.
Июнь-июль 2022