Дремучий, непроглядный частокол чёрных, обледеневших сосен, казалось, не желал отпускать свою добычу. Он цеплялся за её одежду колючими ветвями-пальцами, хватал за ноги скрытыми под снегом корнями-капканами, осыпал её лицо колючей изморозью с хвойных лап. Но Фриск уже не чувствовала этих царапин, этого холода. Её тело, измождённое и онемевшее, двигалось на одном лишь остатке животного инстинкта — инстинкта бегства.

Она не шла — она продиралась, падала, снова поднималась и снова падала. Дыхание её было хриплым и прерывистым, рваным клокотанием в сдавленной груди, и каждый выдох превращался в маленькое облачко пара, тут же разрываемое ветром. Снег забивался за воротник, в рукава, таял на коже ледяными потоками, но и этого она почти не ощущала. Весь её мир сузился до одного: тянуть вперёк своё тело, преодолевать следующую заснеженную кочку, обходить следующее поваленное дерево.

И вот, наконец, деревья начали редеть. Мрачная стена леса расступилась, словно гигантские, уставшие от её упрямства ворота. Не было триумфа в этом моменте, не было облегчения. Был лишь последний, отчаянный рывок. Она споткнулась о скрытый под настом валун, и её тело, лишённое последних сил, беспомощно полетело вперёд. Руки инстинктивно вытянулись, чтобы смягчить падение, и она рухнула на колени в рыхлую, глубокую целину на самой опушке.

Тишина.

Не абсолютная, конечно. Ветер продолжал свой заунывный вой, шуршал снегом по насту. Но оглушительный, давящий гул леса, этот постоянный скрежет и стон чёрных ветвей, остался позади. Теперь он звучал как отдалённый, враждебный ропот на горизонте.

Фриск не двигалась. Она оставалась на четвереньках, её спина выгнулась дугой под порывами ледяного ветра, который теперь бил ей прямо в спину, словно торопя, выталкивая окончательно из последнего подобия укрытия. Она качалась на коленях, как подкошенный колос, и её всего трясло — не от холода, а от глубочайшей, всепоглощающей нервной дрожи. Адреналин, что всё это время гнал её вперёд, отступал, обнажая всю глубину измождения. Мышцы горели огнём, кости ныли тупой, разлитой болью. Каждое движение, каждая попытка напрячься отзывалась протестом во всём теле. Оно больше не хотело подчиняться. Оно было чужим, тяжёлым, непослушным мешком с плотью и костями.

Она попыталась подняться, оттолкнувшись ладонью от снега, но рука, предательски подкосившись, погрузилась в рыхлую массу по локоть. Вместо того чтобы встать, она лишь перекосилась и грузно осела набок, присев на корточки и бессильно свесив голову. В глазах потемнело, и по лицу поплыли тёмные, расплывчатые пятна. В висках застучал навязчивый, монотонный молоточек боли, отбивающий такт её абсолютного бессилия. Она чувствовала себя разбитой, брошенной, игрушкой, у которой внезапно перерезали все ниточки.

И сквозь эту физическую немоту, сквозь туман истощения, застилавший сознание, сквозь ледяное оцепенение, сковавшее кожу, жгло одно-единственное, яркое, невыносимо-чёткое ощущение. Оно было якорём, не дававшим ей уплыть в беспамятство, и одновременно — раскалённым железом, впившимся в её суть.

Вес.

Не просто тяжесть. А нечто иное. Плотный, холодный, чужеродный комок в правом кармане её свитера. Материальное воплощение её кошмара.

Её пальцы, закоченевшие до красноты, почти нечувствительные от холода, сами собой, помимо её воли, совершили знакомое, уже успевшее стать навязчивым движение. Они поползли по мокрой, грубой шерсти, не чтобы вытащить содержимое. Нет. Чтобы нащупать. Удостовериться. Прикоснуться к доказательству. Подтвердить его жуткое, неоспоримое существование.

Ткань свитера мешала ощутить текстуру, но была бессильна скрыть форму. Чёткий, негнущийся, неумолимо-реальный контур. Длинный, ровный клинок, заострённый к концу. Массивная, удобная для захвата рукоять, выпирающая угловатым бугром. Её подушечки пальцев, онемевшие и почти нечувствительные, скользили по шерсти, а в сознании с пугающей точностью вырисовывали каждый миллиметр, каждый крошечный зазубренный участок на рукояти, каждую грань лезвия. Она знала его на ощупь, как знала линии своей собственной ладони, и это знание повергало в леденящий ужас.

Он лежал там, не как предмет, а как клеймо. Как каторжный обруч, прикованный к её душе, к её совести. Его тяжесть была фантомной, несоразмерной, метафизической. Она ощущалась не просто в кармане — она давила на плечи, на грудь, на самый разум. Казалось, стоит ей сделать неверный шаг, потерять равновесие, и эта гиря, этот символ насилия и выбора, утянет её на дно, под снежный наст, в вечную, беззвучную мерзлоту забвения.

Это был не просто нож. Это был приговор. Это был ответ на все вопросы, которые она ещё не задала, и конец всем дорогам, которые она могла бы выбрать. Каждый грамм его веса был граммом чужой воли, граммом вины за ещё не совершённые поступки, граммом страха перед самой собой.

И с этим весом, с этим холодным, отравляющим прикосновением через ткань, в её ушах, в самой глубине сознания, продолжал звенеть тот самый, чужой голос. Он уже не звучал словами. Он превратился в фантомное эхо, в навязчивую, неумолчную вибрацию, что отзывалась в костях, в зубах, в самой крови. «Скоро… Они все поймут. Скоро…» — смешивалось с воем ветра, с шуршанием снега, с собственным бешеным стуком сердца, превращаясь в единый, оглушительный набат надвигающегося безумия. Это был саундтрек к её падению, и выключить его было невозможно.

Она попыталась сделать глубокий, очищающий вдох, чтобы крикнуть, чтобы зарыдать, чтобы просто застонать от всей этой невыносимой тяжести бытия — но воздух, холодный и колючий, как битое стекло, ворвался в её гортань, обжёг лёгкие, вырвав лишь короткий, болезненный спазм, больше похожий на предсмертный хрип. Дышать было больно. Каждый вдох был напоминанием о том, что она жива, а значит, должна делать выбор. Существовать было больно. Мыслить — невыносимо.

Она сидела так, сгорбившись в комок, вжав голову в плечи, словно пытаясь стать меньше, спрятаться от невыносимой тяжести в собственном кармане. Одна рука беспомощно упиралась в снег, другая — судорожно, до побеления костяшек, сжимала тот самый злополучный карман, словно пытаясь сквозь толстый слой шерсти раздавить, уничтожить, стереть в порошок то, что лежало внутри, эту проклятую металлическую сущность.

Но холод металла был неумолим. Он был реальнее её, реальнее этого леса, реальнее завывающего ветра и реальнее её собственного, стучащего в панике сердца. Он был единственной, неоспоримой правдой в этом новом, враждебном и безумном мире. И он ждал своего часа.

Постепенно, преодолевая волну тошноты и головокружения, Фриск заставила себя поднять голову. Веки её были тяжёлыми, налитыми свинцом усталости, и ей пришлось усилием воли разлепить ресницы, примерзшие друг к другу от слёз и инея. Мир, открывшийся перед ней, не поразил её величием. Он ошеломил её своим безразличием.

Перед ней, за последними чахлыми ёлочками опушки, расстилалась бескрайняя, абсолютно плоская равнина, уходящая в серую, смыкающуюся с землёй муть горизонта. Посередине этого белого безмолвия, словно шрам на лике мира, тянулась дорога. Широкая, укатанная, занесённая снегом, но всё ещё узнаваемая. Она не вела куда-то. Она просто была. Уходила вперёд и вперёд, пока не терялась в холодной дымке, не предлагая никаких ориентиров, никакой надежды на конечную цель.

Дорога в Никуда. Именно так она и ощущалась. Не путь к спасению, а лишь продолжение её испытания, вымощенное утрамбованным снегом и льдом. Ветер, тот самый, что вытолкнул её из леса, теперь гулял по этому открытому пространству, набирая силу и свирепость. Он подхватывал с поверхности рыхлый снег и гнал его низко над землёй извилистыми, призрачными ручейками позёмки. Те, в свою очередь, извивались, как змеи, перебегали дорогу, на мгновение закручивались в миниатюрные вихри-дьяволята и рассыпались, чтобы родиться вновь чуть поодаль. Это был гипнотический, безжизненный танец, в котором не было ни ритма, ни смысла.

Тишина здесь была иной, чем в лесу. Там она была насыщенной, густой, наполненной скрипами, шорохами, сдавленными стонами древесины. Здесь же тишина была абсолютной, звенящей, пустой. Вой ветра не нарушал её, а лишь подчёркивал, врываясь в это вакуумное безмолвие и тут же растворяясь в нём. Звук не задерживался в этом месте, он уносился прочь, оставляя после себя лишь глухую, давящую на барабанные перепонки пустоту.

И именно в этой пустоте начало зарождаться и крепнуть новое, леденящее душу чувство. Ощущение, что она не одна.

Сначала это был просто смутный позыв, инстинктивный импульс, заставивший её резко обернуться назад, к чёрной стене леса. Глаза, привыкшие к белизне снега, впились в густую тень между стволами. Ничего. Лишь колышущиеся от ветра ветки, чьи движения казались вдруг неестественно резкими, почти что знаковыми.

Она отвернулась, с силой сглотнув комок в горле. «Паранойя, — попыталась убедить себя она. — Просто усталость и страх». Но стоило ей сделать первый неуверенный шаг по дороге, как ощущение вернулось, удвоившейся силы. За спиной будто бы пробежал лёгкий, неосязаемый холодок. Не ветер. Нечто иное.

Она шла, и ей начало казаться, что из самой глубины лесной чащи, из-за каждого толстого ствола, за ней следят. Не одна пара глаз. Десятки. Сотни. Скрытые, немигающие, бесстрастные. Она чувствовала их взгляды на своей спине, как физическое давление, как тысячи невидимых иголок, впивающихся в кожу сквозь ткань свитера.

Она снова обернулась, на этот раз почти что бросилась кругом, готовая увидеть… что? Чьё-то лицо? Фигуру? Но там по-прежнему не было ничего. Лишь пустые, чёрные промежутки между деревьями, казавшиеся теперь зияющими порталами в ничто, и колышущиеся ветки. Ветки… их движение вдруг показалось ей зловещим, похожим на зазывающие жесты, на насмешливый взмах руки.

Она ускорила шаг, снег противно хлюпал под подошвами. Её дыхание снова участилось, но теперь не от усилия, а от нарастающей паники.

И тогда к чувству наблюдения добавился звук. Вернее, его отголосок. Ей почудилось, что позади, совсем недалеко, раздаётся мягкий, едва слышный хруст. Тот самый, какой издаёт нога, ступающая по нетронутому насту.

Она замерла на месте, затаив дыхание, вся превратившись в слух.

Тишина.

Только ветер.

Она сделала ещё шаг.

И снова — едва уловимый, но совершенно отчётливый хруст позади. Словно кто-то большой и тяжёлый, обладающий невероятной ловкостью, шагал ровно в такт ей, повторяя каждый её шаг, но делая это так искусно, что звук почти терялся в шуме ветра. Почти.

Фриск резко обернулась, сердце колотясь где-то в горле, готовое выпрыгнуть наружу.

Никого.

Пустая дорога, уходящая назад, к лесу. Ровный, нетронутый снег по обочинам. Ни единого следа, кроме её собственных, уже начинающих заметаться позёмкой.

Но ощущение не просто не исчезло — оно усилилось. Это уже не было просто чувством. Это было знанием. Где-то здесь, прямо сейчас, в шаге от неё, нечто невидимое. Что-то, что двигалось синхронно с ней, дышало в такт ей, преследовало её не с целью напасть, а с целью наблюдать. Играть с ней. Наслаждаться её страхом.

Тишина вокруг сгустилась, стала плотной, вязкой, как сироп. Она давила на уши, заставляя кровь пульсировать в висках оглушительно громко. Этот внутренний гул смешивался с навязчивым шёпотом в голове и с призрачным хрустом невидимых шагов, создавая невыносимую, сводящую с ума какофонию.

Она почувствовала, как по спине пробежал ледяной пот. Холод исходил уже не от ветра и не от снега. Он исходил изнутри, из самой глубины её существа, из осознания того, что её одиночество — иллюзорно. Она была не одна в этой белой пустыне. Она была в компании. И это была самая ужасная компания на свете.

Её рука снова судорожно полезла в карман, пальцы вцепились в холодный металл. И в этот раз это был не просто жест отчаяния. Это был жест готовности.

Загрузка...