Курносая, премилая Чандра – моя счастливая Луна – хитрая, как лиса, и прилипчивая, как репей, выволокла меня на «сингушоу» с обещанием расчудесного, головокружительного, душещипательного и совершенно безбашенного представления, от которого, как она пошутила, кровь обратится в медь. И никак иначе.

– В железо же! Гемоглобин там и всё такое.

– Джейк, хватит чваниться! – перебив, прошептала она по-английски с чарующим эссекским акцентом и, цокнув языком, принялась меня стыдить. – Ты прекрасно понял о чём я. Ведь ты об этом уже слышал. Слышал, но ещё не видел. И даже не хочешь! Ты сидишь в своём кресле… – Чандра провела ногтем по моей щеке и романтично подмигнула, – и целый день смотришь в экран. А тебе следует посмотреть на это. И на то. На всё. Всем следует! Потому, что туда сбираются все! Все чумные, все хворые, все глупые, все косые! Вся та мерзость, о который ты так, извини меня за мой французский, печёшься.

– Мне не надо это видеть. Я это знаю.

– Это всем надо видеть! Там все, все, все! – она кокетливо хихикнула и посмотрела мне прямо в глаза. – Разнервничался, да? Думаешь, не будет чуда? А для них это важно. Поважнее твоего прогресса.

– Душа моя, чудес не бывает. Да и… откуда ты, вообще, такие слова знаешь?! Кто тебя учит?

– Вы, доктор Кодворт.

– Ах, да. Верно. На свою же голову. – довольно рассмеялся я и шлёпнул её чуть-чуть пониже талии. – Но это была хорошая шутка, милая, а я люблю хорошие шутки.

– А меня?

– Ты же знаешь.

Чандра деловито прищурилась и, отдарившись поцелуем в щёку, протараторила на родном что-то благозвучно-музыкальное.

– И о чём это было?

– Не скажу. Надо было учить хинди.

– А зачем? Весь мир говорит на английском.

– Да-да-да, ведь это же единственный оставшийся язык в мире. – раздосадовано вздохнула она и поправила выпавшую из-за уха чёрную прядь. – Пошли, Бармаглотик, а то всё пропустим!

Я ухмыльнулся и прижал её к себе – она ответила взаимностью, и мы лениво поплелись вдоль увядающего, наскоро сляпанного к двухсотпятидесятилетию триумфа при Трафальгаре, бульвара в надежде снять полноценный электрокэб и не трястись в моторикше. Но Судьба не улыбнулась нам. И мы, шутя и бранясь, влезли в зелёно-красный – полосами, примерно половина на половину, – трёхколёсный крытый драндулет с щербатым, почти столетним монетоприёмником позади водителя.

– Ого. Кто-то ещё их использует?!

– Монета – это надёжно! Монета – это красиво! Монета – переживёт этот мир! Ты карточное дитя, тебе не понять!

– Джейк! Мы с тобой погодки.

– Не важно.

– Важно, важно. Ещё как важно! – рассмеялась она и шепнула адрес усатому помятому индийцу с отёкшим от работы лицом. А тот услужливо кивнул и рванул через центр столицы. Прямиком на север.

Мы проскочили через живой зелёный туннель, и Чандра повернулась лицом к заходящему солнцу. Она смешила меня вымученным шотландским акцентом, шутками про британскую кухню и английских женщин, французскими скороговорками и их рецептами мяса на гриле. А потом указала на стоящих под окнами офисов сутулых полуголых мужчин в стоптанных сандалиях из автомобильных покрышек, и те оживились. Заметили. Бросились к нам. Они падали на ноги и воздевали руки. Кричали: «Хлеба, Сагиб, хлеба!» – и смотрели, и просили, и рыдали, пока рикша пинал их по коричневым, сожжённым солнцем лицам и увозил нас прочь от горшечно-кожевенного смрада выгребных ям и помп без фильтров.

Чандра увела взгляд и совсем беззлобно сказала, что они нанимаются на работу за миску «румфорда» для себя и детей. В красках описала, как непомерные аппетиты лендлордов и вездесущая машинерия выдавливают их из деревни и оставляют здесь. Как агрохолдинги сгоняют всех с земли в город и превращают земельную катастрофу в настоящий индустриальный ад. Как банки только и ждут краха миллионов. Ждут и потирают руки. Ведь такой прогресс для них – услада. «Они едят людей живьём», – мрачно буркнула она и положила свои ладони на мои.

Я же провернул обратный трюк и повернул её в сторону растущих, как на дрожжах, небоскрёбов, которые спроектировала и построила наша фирма. Ораторствовал о прогрессе и достатке, что он с собой несёт. О тысячах электрокаров, миллионах телевизоров и двадцати новых гигаваттах в турбинах гидростанций по руслу Ганга. О взлетевшей со столичного, новоотрытого гидропорта реактивной третьемодельной «Императрице». О вечном движении в будущее, и о том, что его нельзя остановить. Хотя некоторые и пытались. «Да, повезёт не всем, но большинству!» – подытожил я, и Чандра, слушая меня вполуха, кокетливо улыбалась, чтобы сострить про многомиллионные митинги у калькуттского Капитолия, разгон демонстрантов боевыми дронами и очищение божественным огнём.

– И это тоже прогресс. Да? Такова его цена?

– И да. – сважничал я. – И нет! Но это не эксцесс, а всего-навсего разница в культуре и историческом опыте.

– Опыте?! Джейк ты… – она невольно запнулась, – мы тут почти триста лет. Не пора ли?..

– Луна моя, не беспокойся. – невольно перебил я. – Всё образумится. Ведь, в конце концов, однажды все всё поймут и перестанут шалить. Как и в остальном мире.

Она звонко хохотнула и, оттянув мне рубашку, ущипнула за бок. Я же залез рукой ей под изумрудное парижское платье и поймал полный презрения взгляд в зеркале заднего вида. «Ну да, ещё бы ты был доволен, – старательно накручивал я себя, – из твоих, да не с тобой. И делаю я с ней, что захочу. И у тебя такой не будет. Ведь она – образована, юна и чертовски красива. Не твоя каста. Сглатывай!» – почти сорвался, почти прокричал я. Но сдержался и продумывал аргументы почему же ей так нравится со мной, а местные ничего не смогут с этим поделать. Никогда и никак.

Он фыркнул, и повисла неуклюжая, вязкая, тяжёлая тишина. Я не слышал ни звуков дороги, ни шума мотора, ни сладкого щебетания Чандры. Я играл в гляделки с чумазым рикшей и видел, что сагиб, для него, это не закон, а оскорбление. Что за эти века он так и не уяснил своего места в мире. Что я для него – не человек. Никогда им не был. И никогда не стану.

– Что ж... это взаимно.

– Что взаимно? – перебила меня она... – Не заводись. Он из ахиров. Пустышка.

И я уже было сглупил, но Чандра, словно чувствуя сгущающиеся тучи, ущипнула меня и тут же шепнула: «Да ну его. Он просто завидует!» – и широко улыбнулась. И всё ушло, а я опять увидел как она красива и свежа, как умна и широка душой, как щедра на свою любовь и как в этом наивна. Я вспомнил, что пока мы вместе – всё остальное, весь мир вокруг, в принципе, не имеет значения. И повеселел.

Мы сошли у безымянного рынка, и она набрала Матти – одного из друзей своих друзей. Они быстро обговорили детали на дурной смеси французского с обновлённым финским, и через пять минут мы влились в группу ротозеев, в одеждах от кутюр: датчанина, бельгийца, двух приличных американцев с немецкой стороны геттисбергского вала, трёх золотоволосых, – и совершенно на всё готовых, – чешек, да четырёх полупьяных финнов. Всего, что нужно, для хорошего вечера.

Но пока мы знакомились, пока чехвалились заслугами и трофеями, пока решали, кто же из нас – тот самый «махт-нобле»; нас обогнула процессия из бестелесных халатов и безголовых тюрбанов. И пусть я не увидел ни рук, ни ног, но мне хватило мозгов промолчать. А немамериканцу – нет.

– Что это? – на чистом вашингтонском английском отозвался Клемент. – Вы видели?!

– Вы ничего не видели, успокойтесь. – шикнула Чандра и приставила указательный палец ко рту.

– Но как?! Это же бардак! Бардак! Мне сказали, что тут будет спектакль, но мы стоим в самом центре самой большой помойки в мире и ничего не делаем! – высокий брюнет с фальшивым нью-йоркским выговором закрыл платком нос.

– Уж поверь, Карлос, помойка эта не больше твоего любимого Лонг-Айленда! Хотя, казалось бы, грешной любви не запретить. – огрызнулась Чандра и чуть ли не извиняясь, мягко и застенчиво улыбнулась. Что поделать – английское воспитание.

– Чандра, я хочу!..

– Ещё рано.

– Чандра, дай им выговориться.

– Матти, прекрати. – она шагнула в сторону и указала на нас. – Терпите, вы не дома.

И мы терпели. Терпели, когда мимо нас топотала тысячерукая толпа с высосанными нуждою лицами. Терпели, когда нас, извинившись и раскланявшись, оттеснила двойка местных полицейских в отглаженных рубашках со светящимися лентами. Терпели, когда мальчишки с выбеленными спинами справили нужду прямо у крыльца. Но когда мимо нас прошла колонна в масках с мордами «красных классиков», – совершенных политических, идеологических и цивилизационных маргиналов, – я не выдержал и проворчал Чандре на ухо капитанскую скороговорку о чудовищной бесполезности радикализма после Великой Войны. Но ей не понравилось, и она, зашипев как кошка, ткнула меня локтем в бок, а затем, обернувшись к остальным и приложив палец к губам, молча провела всех под высокой каменной аркой с совершенно инопланетными иероглифами.

Я ожидал скандала, гула, гама, крика – но всем оказалось на нас плевать. Словно мы всего лишь странные лысые обезьяны, что, бывало, рычали в кронах. Словно нас тут и не было. Словно мы равны... и это было обиднее, чем выпотрошенный неприкасаемый у порога виллы, непривычнее, чем тальятелле из груши, и даже чуточку глупее, чем мой обычный отчёт.

Я уговорил Чандру рассесться на пустой террасе, поодаль от голоногих хромых детей, больных пеллагрой женщин, колчеруких худых мужчин в набедренных повязках цвета мочёного яблока и всех этих унылых бесталанников с глазами битых собак. И она поддержала, но затем предложила отсесть уже от наших попутчиков. Но не далеко. Футов на десять.

Я не отказал, и мы, пересмеиваясь, нежничая и целуясь, вяло наблюдали за народом. Шутили, ласкались, рассказывали небылицы:

– Да! Чуть не забыла! – Чандра повернулась к Матти. – Скажи им, чтобы отключили телефоны, а то как в прошлый раз будет.

– Зачем? – влез Клемент.

– Так надо.

– Я не понимаю.

– Дурни, вам что было сказано? Отключите телефоны, браслеты и всё в чём есть «схемы». И сдайте их мне. – по-армейски надавил я и утонул в разноголосице.

– Ну ладно.

– Что?! Зачем?

– А это точно нужно?

– Хорошо.

– Чего?

– А это?..

– И не подумаю!

– Так! Стоп-стоп-стоп! Заткнитесь! – закричал я, и мои новоприобретённые друзья разом затихли. – Тихо, ладно? Чанди?!

– Это надо, просто надо. Поверьте мне. Так будет лучше и для нас, и для них.

– Но… – начал Карлос, но она тут же его перебила.

– Заткнись! Не зли меня! Я не хочу, чтобы в середине шоу кому-нибудь из вас набрали.

И Чандра принялась читать нотацию о культуре представлений и падающей зрительной нравственности. О дурости Америк. О лицемерии континентальной Европы. И о наглости серебряных ложек, какие забыли вытащить из пустых голов.

И сначала все хохотали, огрызались, злились на сравнение классического театра и будущего непотребства. Но потом – с ней невозможно ругаться – тихо сдали технику и послушно сели ждать.

Шоу началось в сумерках, когда Матти заканчивал унылую гасконаду, как в прошлом году вытащил на себе напарника из пожара в придорожном кабаке, что вспыхнул из-за попойки под Рождество.

И он бы продолжал ещё часа три, но мы услышали горн... и барабаны, и всё бесстыдство какофонии дешёвого синтезированного оркестра, которое без труда заметит любой человек, хоть раз бывавший в настоящей опере.

И грянул хор. И десятки десятков голосов – молодых и сильных, старых и хриплых, женских и звонких, мужских и грубых – затянули песню без слов. Без слов, без верхов и без басов.

И колонна в плащах до пола вмиг накидала поленьев в центре площади. И я вспомнил о дубе, что рос в усадьбе отца, и о том, как мы вместе спиливали его после удара молнии, а мать смотрела за нами из-за шторы и рыдала, но не от горя, – старый Бирштадт ей никогда не нравился, – а от счастья, что на его месте мы посадим уже наше дерево. И уж точно, в отличии от варвароидов, не будем жечь его посреди двора.

И думая о прошлом, я не заметил как умолк оркестр, как из тьмы ниш выбежали барабанщики и заиграли, забили примитивный, но не доисторический, а нарочито африканский ритм. И медленно, под бой и крики, развернули перед залом архимедову спираль своих тел. И хлопали, когда парящий дрон подсвечивал их прожектором.

И ударил гром. И в центре площади вспыхнул костёр. И перед его аккуратным кругом, с ровными алыми языками в центре, расступились люди. И дали дорогу жрецу в широкой деревянной маске с тигриным оскалом. И в правой руке тот держал оплюмаженный золотой медью жезл. И вскидывал бликующий дисками бубен в левой. И было это глупо. И смотрелось дёшево.

И он прыгал вокруг костра. И отбивал ритм. И его угловатые каркасные крылья взмахивали раз за разом. Но вместо ангела, вместо демона, вместо проекции очередного увиденного в делирии Бога – перед нами плясал пятидесятилетний дебелый индус и басовито кричал толпе на хинди.

– Что он говорит? – перепросил я у Чандры, но она лишь раздражённо отмахнулась.

И он взрыкнул. И ещё раз. И ещё. И с каждым разом голосил всё ниже и ниже. И из темноты ниш на площадь выбежали шестнадцать шестифутовых бенгальцев-баулов в грубых серых рубахах, с пришитыми на груди старыми печатными платами: кремниевыми и алюминиевыми, монолитными и составными, чудовищно огромными и совсем мелкими. С торчащими планками памяти. С полуспиленными радиаторами. С навязанными пучками синими диодными лентами. С вилками шлейфов питания. С оборванными разноцветными проводами. С оплавленными переходниками. С приколотыми шильдиками автомобильных брендов на красных строительных касках. С ремнями, что держат на макушках обломанные антенны. С белыми, кантонскими письменами изолентой. С привинченными фонарями. С болтами и со скобами...

И они затягивали пояса с висящими на них косами проводов. И грохотали кандалами из пожёванных блоков питания. И мазали угольно-чёрными сандалиями из покрышек булыжник, что старше Христа. И звенели десятками браслетов на лодыжках.

И я смотрел, как люди заплясали вокруг разгоревшегося костра. И, с одной стороны, это было так безумно глупо, так чудовищно эклектично, так отвратно и так комично, что я с трудом сдерживался. И будь я один – я бы рассмеялся, что есть мочи, но рядом была Чандра – и ей нравилось, а, значит, нужно было терпеть. А, с другой, что-то в глубине души требовало бежать. И плясать, и бить в барабаны, и прыгать, и скакать, и заламывать руки до искр в глазах и тупой боли в затылке. И рвать глотку чужими, неверными словами. И быть как все. И жить как все.

И я уже почти сдался, почти затопал в ритм и захлопал в такт. Почти схватил Чандру за талию… но всё затихло.

И жрец поднял медь ко рту. И направил бубен в зал.

– Древний Бог! – зарычал он на чистом английском.

И я остолбенел.

– Машина-Бог! – добавил он.

И зал повторил без акцента.

– Дай нам сил!

И танцоры, бросив железо, упали на колени.

– Сразить верзил!

И костёр вспыхнул ярче.

– Ты расчудесен!

И толпа, протянув руки к огню, вскочила.

– Но будь так любезен!

И эхо дважды вторило ему.

– Пролей на нас ясность!

И над костром вспыхнуло облако из ярких точек. И тысячи тысяч крохотных синих огоньков плыли вокруг него. И мир вокруг нас замигал азбукой Морзе: тире-тире, точка, тире. Точка, тире, точка. Тире-тире, точка-точка. Точка-точка, тире-тире, точка-точка.

– Про свою... – жрец остановился, вскинул руки к небу и по слогам прокричал. – Син! Гу! Ляр! Ность!

И из пламени в небо вырвался луч. Стерильно белый и до невозможного яркий.

И костёр отгорел в мгновенье. Из углей полез человек. И был он огромен. И мы увидели голову с залысинами на висках. И тучную бычью шею. И толстые руки с крючковатыми пальцами. И бледный ожиревший торс в шрамах и пятнах.

И он застрял. И резко потемнело. И я сразу вспомнил, как в шекспировском Глобусе, после неудачной премьеры, фанаты едва-едва не вмуровали молодого режиссёра в стену, а тот бил кулаками по кладке и верещал.

– Джейк, пожалуйста, – словно прочитав мои мысли, любя и стыдя, шепнула мне на ухо Чандра, – побудь серьёзным. Ради меня.

– Хорошо, – кивнул я. Так и не сказав, что освободили его только бензорезом.

И человек отёр лицо. И перевёл дух. И смял, и взломал, и разорвал грудную клетку. И содрал кожу. И выдавил рёбра.

И он вновь и вновь сбрасывал оковы плоти. И они алыми кусками падали в костёр, где, шипя и скворча, возгонялись в серебряные искры. И на месте вырванных ломтей проступало яркое индиго.

И он снял лицо, словно грязную маску. И показал другое: сверхкрасивое, сверхправильное, сверхчеловеческое. И его пустые глаза были сверхчисты, сверхмудры и сверхразумны.

И он пролез. И воспарил над углями. И толпа воздела к нему руки и лихорадочно, экстазируя заскандировала: «Син! Гу! Ляр! Ность!» – громко, точно, по слогам. На чистом английском. И на человеке налились мышцы. Идеально, без изъяна, по-витрувиански. И по телу, с головы в ноги, словно по дорожкам питания, забегали искры.

И все затихли. И всё затихло.

– Красиво. – шепнул я Чандре.

– Я знаю!

– Так вот, почему кровь превратится в медь. Вот только тебе не кажется, что всё это...

– Да-да, ага! – она легонько поцеловала меня в щёку. – Только теперь заткнись, будь добр.

И я заткнулся. И толпа упала на колени. И закланялась висящему, пока тот медленно удалялся от земли. И рос: дюйм за дюймом, фут за футом, ярд за ярдом.

И жрец поднёс медь ко рту и прорычал: «Да будет сингулярность!» И динамики подхватили его слова. И снова. И снова. И снова...

И высоко в небе, новоявленный Бог поднял руки. И тело пошло трещинами. И через них наружу проступил свет. Тот самый свет. Стерильно белый и потрясающе яркий свет, что больше не слепит.

И Бог откинул голову. И устремил взгляд в небо. И открыл рот – и выдохнул луч.

– Син! Гу! Ляр! Ность! – выкрикнул жрец.

И народ повторил. И Бог осыпался на землю мириадами серебряных искр. И жрец издал головокружительный вопль. Ужасный. Отчаянный. Прямиком из мезолита. И толпа повторила его. И ещё раз. И ещё. И ещё... И они кричали бы до утра, но жрец прервал их:

– Ладно, закончили! – проворчал он... и все разом умолкли.

И народ угрюмо попадал на места, – видимо, не вышло. Видимо, не в первый раз.

Люди расстроились – я видел это в тысячах погасших глаз, их надежда на чудо не сыграла. Как будто бестолковыми плясками и бесцельным воем можно призвать Всевышнего. Как будто у них был шанс.

– И это, значит, местное течение сингулянтов. Верно? – буркнул я, и Чандра закивала.

– Я же говорила, что тебе понравится.

– Но у них расхождение в определениях и возвышения, и постчеловека, – я разгибал пальцы на левой руке, – и онебения, и растворения, и постсекуции. И даже этого распроклятого поляка они поняли не так, как следует! Господи, да это же получаются самые настоящие еретики!

Чандра звонко, зычно рассмеялась и со всей сили прижалась ко мне.

– Ты даже не представляешь как я люблю умных мужчин, что не любят ни гольф, ни поло. – улыбнулась она. – Вот прямо вся млею и таю от могущества твоего...

– Всё-всё-всё. Теперь ты замолчи. У тебя самой защита докторской в следующем году.

Чандра хихикнула, и мы встали. Я спросил сколько всё это стоит и откуда у них такие деньги, ведь два полноразмерных москитных роя, даже в аренду, это десятки тысяч фунтов.

– Секрет. – она приподнялась на цыпочки и прошептала мне на ухо. – Я не знаю, но билет для нас стоил пятьсот ровно.

– А наши…

– А для них всё будет дороже. Возможно, кому-нибудь из них придётся продать свой кар. Но этого я тебе не говорила.

– Это сюрприз?

– Джеки, ты же знаешь как я люблю сюрпризы!

– Какая же ты всё-таки засранка!

– Да, я такая! – с гордостью произнесла Чандра, и мы поцеловались. – Ну всё, время сваливать!

Я охотно кивнул, и мы сыграли в команде. Пока я отвлекал наших добродушных остолопов основами синтетических религий, она, смеясь и кокетничая, раздала им выключенные аппараты, и мы быстро выскользнули через главную арку, где, прямо из-под носа у Матти и его новой подружки, увели полноразмерный электрокэб.

Финн кричал и ругался, проклиная нас на своём смешном рыбьем наречии. Но это было не нашей проблемой, ведь нашей были планы на вечер, на ресторан и на ночь в номере. А это куда как важнее, чем удобство нищего экспата из страны, где очень много озёр.

И пока Чандра отделяла нас от водителя чёрной пластиковой шторкой, пока, разгорячённая и возбуждённая, бронировала столик, пока шептала пошлости порнографического толка, я тщился разгадать почему же локалы развериваются в англиканстве и синтезируют другого, чужого, нелюдского Бога? И почему я этого не видел?

И почему они не видят всей чудовищной бесцельности техномолений? Отчего выдуманные ритуалы им ближе, чем проверенный, настоящий и уже доказавший важность прогресса Бог. Мой Бог.

Зачем расшибаться, извиваться, расплёскивать остатки жизни ради невозможной и глупой цели. Ради мести? Но им не победить. Ради страха? Но мы здесь навечно. Ради милости той стороны? Но спасение получат лишь те, кто стоят со мной. На моей стороне.

– Прекрати, – Чандра будто прочитала мысли.

– Ведь мы никуда не уйдём, и как бы они не старались – выхода нет. Цивилизация всегда получает лишь один шанс. Второго Бог не даёт.

– А если даёт?

– То антропологическая несмиримость Великой Воле, – моей воле, – не называлась бы пулей и не стоила бы пятнадцать пенсов.

– Ты не король, Джейки.

– Пока. – сострил я, и она залилась хохотом.

– Ну вот, сам мечтаешь, а другим не даёшь. Ты не Бог.

– Ещё.

– Ну хватит! Хватит! Мне ещё спать с тобой сегодня! – Чандра улыбнулась, подсела ближе и заглянула прямо в душу. – Ну… ну неужто тебе их не жаль?

– Нет. А тебе?

– Чуть-чуть. Но только по крови.

– Скоро и это уйдёт. – я прижал её, и она ойкнула.

Но вместо взвизга, вместо картинной, кокетливой обиды, сказала, что они всё равно будут пытаться. Что всё равно будут приходить и молиться. Что никогда не оставят мысль о свободе. И что эта месса не первая, и далеко не последняя.

– Ведь если не даёт один Бог – даст другой. Даже если для этого его придётся создать с нуля.

– Но Бог – один.

– Ты правда в это веришь? – нежно и осторожно прошептала Чандра и поцеловала меня в висок. – Их экзотеолога ты сегодня видел. Он – автор гипотезы антропотеогенеза. Разжалованный кембриджский магистр.

Я кивнул, хмыкнул, и она призналась, что это всё равно случится:

– Когда-нибудь, Джеки. Рано...

Но Чандра запнулась, и я уверил её в том, что изменить ничего не выйдет – мы не позволим. Потому, что для них уже «поздно». Ведь для них всегда было и всегда будет… слишком поздно.

Загрузка...