Сегодня, я как-то мрачно шучу… — заметил Казимир Малевич, намазывая остатки чёрной краски на холст. — Совсем не смешно. Никакой перспективы. Никакого света. Одна сплошная… геометрическая тоска.
Он говорил это не кому-нибудь, а банке с краской. Та молчала. В мастерской пахло скипидаром и экзистенциальным кризисом.
— Нет, ты посмотри на себя, — продолжал Казимир, вороша кистью густую, как чёрная дыра, массу. — Тебя зовут «Сажа газовая Б». Б! Какая же ты, к чертям собачьим, «Б»? Ты должна быть «Я»! «Я — абсолютная чернота»! А ты… ты просто тёмно-серая. Мещанка.
Банка, понятное дело, не спорила. Она была банкой. В её мире всё было просто: есть крышка, есть этикетка, есть содержимое. Никаких супрематических мук.
— И где тот идеал? Где тот абсолютный мрак, в котором тонет сознание? — Малевич махнул кистью, и на полу появилось грустное пятно, похожее на неудавшийся параллелепипед.
В этот момент дверь скрипнула. На пороге стояла тётя Люда, уборщица. В руках у неё была швабра — её главный аргумент в борьбе с мировой грязью.
— Казимир Северинович, вы опять с краской разговариваете? — спросила она без тени удивления. Для неё это было такой же нормой, как мыть полы с хлоркой по понедельникам.
— Это не разговор, Людмила Аркадьевна! Это дискуссия о кризисе формы! Она, — он ткнул кистью в банку, — не понимает меня!
Тётя Люда подошла, поставила ведро и внимательно посмотрела на «Сажу газовую Б».
— А чего её понимать-то? — рассудительно сказала она. — Краска как краска. Чёрная. Только вот… Бледная очень. На погоду, что ли? У моей кошки Мурки, та же история, перед дождём нос бледнеет. Я ей валерьяночки капаю.
Малевич замер. «Валерьяночки… Бледность… Погода…» Слова крутились в его голове, складываясь в какую-то новую, безумную формулу.
— Что? — выдавил он.
— Говорю, надо её, — тётя Люда кивнула на банку, — подкрепить. Чайку крепкого, может, с вареньем. Или валерьянки. От всех нервных болезней первое средство.
Прежде чем Малевич успел вспомнить о постулатах конструктивизма, тётя Люда уже деловито вытащила из кармана фартука пузырёк с валерьянкой и вылила его в банку. Потом подошла к столу, отпила из своего стакана холодного чая и выплеснула и его туда же.
— Вот теперь помешайте хорошенько.
Казимир Малевич, великий супрематист, механически сунул в банку палец (кисть показалась ему вдруг недостаточно чистым инструментом) и размешал. Получилась густая, пахнущая аптекой и дачной кухней, бурая жижа.
Он замер, глядя на это месиво. В его глазах вспыхнул тот самый огонь, который когда-то выжег на белом полотне чёрный квадрат.
— Да… — прошептал он. — Да! Это же… Это не кризис! Это прорыв! Новый цвет! Цвет вселенской усталости! Цвет тревоги, приглушённой чаем и валерьянкой! «Бурая тоска»! «Валерьянный экспрессионизм»!
Он с диким энтузиазмом швырнул всю массу на холст, размазал её рукавом, создав несколько безумных, но мощных мазков.
— Шедевр! — провозгласил он. — Я победил мрак!
Потом посмотрел на тётю Люду, которая уже вовсю работала шваброй, смывая с пола следы его предыдущих терзаний.
— Людмила Аркадьевна, вы гений!
— Ладно вам, Казимир Северинович, — отмахнулась она. — Идите чай пить, а то остынет. И ложитесь спать. Вижу, нервный вы очень.
Малевич, не споря, послушно побрёл к двери. На пороге он обернулся и взглянул на свой новый шедевр. Холст представлял собой грязно-коричневое пятно неопределённой формы.
— Сегодня я как-то мрачно шучу… — снова повторил он, но теперь уже с лёгкой улыбкой. — Но всё-таки шучу.
А банка с остатками «Сажи газовой Б», смешанной с валерьянкой и чаем, тихо застывала на столе. Она так и не поняла, что только что родила новое направление в искусстве. Но ей было всё равно. Она была просто банкой. А банки мыслят категориями простых истин: есть крышка, есть этикетка, есть содержимое. И никакого кризиса.