В моей семье спорить бесполезно. Они не слушают. Они накапливаются.
Как ртуть в печени, как плесень под ванной, как обиды у тётушки Лизы, которая не разговаривает с нами с 1812 года, потому что дедушка однажды съел её зефир.
— Санаторий?! — визжит мама так, что фикусы прижимаются к полу. — В болоте?! Опять?!
— Это уже не болото, — говорю я, натягивая перчатки. — Это — побережье. С лечебным климатом.
— С лечебным климатом у тебя в голове, — шипит сестра, швыряя на стол мои расчёты. — Что вот это? Зачем тебе три чугунных ванны и восемь катаплазм?
— Для процедур.
— Для экзорцизма, ты хотел сказать!
— Это побочная опция.
Мама плачет. Сестра рвёт бумагу. Брат молчит, но подливает мне в чай валерьянку. На всякий случай. Мы все в шёлке и злости, кроме меня: я в сером костюме и с дорожной сумкой, потому что через полчаса уезжаю в Мракополье — открывать санаторий для тех, кому уже ничего не поможет.
— Ты был в столице, ты мог бы быть профессором! — визжит мама.
— Я видел профессоров, — вздыхаю. — И они страшнее ведьм.
Сзади что-то хлопает — это сестра прикрывает окно, чтобы не улететь с потоком отчаяния. Я подхожу к двери. В сумке лежат расчёты, письма из Мракополья и очень вежливое уведомление о том, что на обустройство санатория денег хватит… на полтора окна и мышь. Хромую.
— А ты у папы спросил? — вдруг бросает сестра. Тонкий голос. Липкий.
Я замираю.
Папа.
Папа жил в подвале. Не в метафорическом смысле, как живут все нормальные мужчины после сорока, а буквально — под архивом, между старыми чернилами и пыльными законами времён царя-самозванца.
Он сам туда переселился лет двадцать назад и с тех пор никуда не выходил. У него были часы с одной стрелкой, кресло из кости какого-то чудовища и банка, в которой, как я подозревал, медленно бродил бывший одноклассник.
Я постучал трижды. Потом один раз в темпе марша. Потом сказал пароль:
— Это я. Не коллектор.
Дверь распахнулась сама. Как всегда.
— Здравствуй, — сказал папа.
Он выглядел хорошо. В смысле, лучше, чем я надеялся. На нём был халат, какой носят на крайних стадиях академизма: с подписями на латыни и следами сажи. Глаза светились, или просто отражали свет от лампы. В руках — папка. На ней — надпись: «Мракополье. Лечебница. Анунаки».
— Ты пришёл за деньгами, — сказал он.
— Да, — ответил я. — Но и за советом тоже.
— Не ври. За советом ты идёшь к аптекарю, за деньгами — ко мне. Садись.
Я сел. Стул был липкий, но не от грязи — от заклинания, которое удерживало сидящего в поле «уважения к родителю».
— Сколько?
— Стартовая сумма. Чтобы починить крышу, выгнать змей, провести канализацию.
— В каком порядке?
— В произвольном. Все пункты — важны.
Он посмотрел на меня долго. Потом взял со стола маленький мешочек, над которым висела табличка: «Фонд катастроф. Не трогать без понятых». Открыл. Достал пачку облигаций. И одну, совсем свежую, душевно пахнущую чернилами, расписку.
— Возьми, — сказал он. — Но знай: это не бесплатно.
— Я отдам, — сказал я.
— Мне не надо возвращать. Я хочу долю.
Я застыл. В воздухе повисло что-то… шерстяное. И скользкое.
— Какую долю?
— Невмешательство. Полную. Но я хочу, чтобы кое-кто жил рядом с санаторием.
— Кто?
Он улыбнулся.
— Моя бывшая жена. И её дети. Не твои. Они специфические.
— Они специфические, — повторил отец, усаживаясь обратно в кресло.
Оно заскрипело, как грех на исповеди.
— В каком смысле? — уточнил я. — У них шесть ног? Или трое имён?
— У них — опыт.
— Вообще-то у всех моих пациентов опыт. Некоторые даже посмертный.
Он вздохнул. Достал из ящика чертёж — на нём был флигель. Маленький, крепкий, и с рунной защитой по периметру.
— Этот дом ты построишь в тридцати шагах от санатория. Он уже спроектирован. Материалы я вышлю. Твоя задача — не мешать.
— Кто они?
— Мои дети от предыдущего брака.
— У тебя был предыдущий брак?
— Я был моложе. На сорок лет.
Я почувствовал, как кровь в венах берёт тайм-аут.
— Сколько им… условно лет?
Отец помолчал. Потом ответил:
— Старшему — сто три. Младшему — не больше недели. Но он очень быстро развивается.
— А их мать?..
— Её зовут Багира. Не та, что из книги. Та, что из Змейникова. Она занимается… эээ… жизнетворением. Мы расстались мирно. Она передала мне опеку, с тем условием, что я их пристрою туда, где им не будет скучно. А ты, мой мальчик, идеален.
— Я — врач.
— Вот именно. Всё, что может пойти не так — пойдёт. Им будет весело.
Я встал. В груди — спазм. В голове — свист. В руке — конверт с деньгами и карты на участок под названием «Флигель № Ч».
— Я что, детский сад?
— Нет, — сказал отец, — ты — санаторий. А это почти одно и то же.
Я вернул деньги.
Без театра, без прощаний. Просто оставил конверт на краю стола и кивнул отцу. Он кивнул в ответ. Мы оба были воспитаны достаточно хорошо, чтобы не хлопать дверями — вместо этого я вышел так тихо, что с лестницы меня провожала только паутина.
На улице моросил дождь. Тот самый, мелкий, липкий, из которого потом делают туман.
Возница ждал у обочины — сонный, как утренняя греховность, но честный. Он хмыкнул, взял багаж, и мы поехали.
Дорога в Мракополье — особая магистраль.
Сначала — булыжники. Потом — земля. Потом — земля с характером. Потом — трясина, где телега подёргивается, как при нервном тике.
А потом…
Потом начинается то, что не значится на картах. Ни в смысле масштаба, ни в смысле геометрии. Вроде едешь вперёд, а деревья мелькают справа налево. Или наоборот. Возница крестится, я — считаю кости в аптечке. На всякий случай.
Мысли гудят, как фонарь на ветру.
У меня нет денег. Почти нет. Но есть чертёж. Есть список. И есть… друзья.
Аграфена — ведьма, но практичная. Севастьян — может таскать бревно и философствовать одновременно.
Штопка — санитарка, но знает, где достать гипс, хмель и любовное проклятие одновременно.
Если я предложу им долю? Долю от чего? От грядущего безумия? От мокрого фундамента? От пациентов, которые будут приходить с симптомами типа “меня вечно нет”?
Я усмехаюсь. Сам себе.
— Всё равно, — бормочу, — делиться с ними логичнее, чем с отцовскими сюрпризами.
А если не согласятся?
Тогда я останусь один. С кирпичами, змеями и идеей. А идея без людей — это галлюцинация.
К ночи мы въехали в Мракопольскую губернию.
Сначала — указатель: «Добро пожаловать. Уезжать необязательно».
Потом — поле, на котором всё ещё валяется чья-то душа. Потом — мост, который строили из вранья и лозы, и который, как ни странно, держится.
Я узнал каждый поворот. Каждую тень. Даже карканье местных ворон — оно звучало как «опять приполз, дурачок».
Возница притормозил, не доезжая до деревни. Дальше — пешком. Он был суеверный и очень хотел остаться живым. Я не настаивал.
Сумка — за спину. Плащ — в кулак.
И вот я снова иду по тропинке, что ведёт через заросли волчьей ягоды, мимо старого дуба с лицом и к изгибу, где начинается её территория.
Избушка Аграфены.
Стоит на месте. Косится на меня глазами-ставнями.
Крыша в мху, стены в заклинаниях, порог — с приветом. На нём табличка:
«Входить на свой страх, но уже без риска».
Я подхожу. Вздыхаю. И стучу.
Дверь распахивается сама — как всё у неё в жизни: резко, по делу, с лёгким запахом бузины и перца.
Изнутри доносится голос.
Саркастичный, тёплый, как суп с ехидством.
— Ну, приехал, доктор? Или это опять дохлый почтальон?
Я улыбаюсь.
И наконец — впервые за долгое время — чувствую, что мне рады. Пусть и с насмешкой. Пусть с ноткой угрозы.
— Приехал.
— Один?
— Кто ж со мной поедет.
— Значит, в самом деле псих. Проходи.
Я захожу.
Избушка хрустит. Половицы стонут. Где-то в углу шипит зелье, а над столом — летает веник.
Но внутри тепло. И пахнет… домом.
Избушка пахла дымом, травами и чем-то сладковатым — как будто здесь варили зелье любви, потом раскаяние, потом снова зелье. Половицы скрипели, как стонущая совесть.
Я только вошёл, а на меня уже летело два вопля, три руки и одно объятие.
— Доктор! — заорала Аграфена, и тут же ткнулась мне в грудь с силой кувалды.
— Живой! — добавил Севастьян, перехватывая меня под локоть, как будто я был веткой, которую он собирался отнести в дом.
— Не сгорел! Не женился! Не сошёл с ума! — выдохнула Аграфена. — Хотя последнее под вопросом.
— Рад вас видеть, — хриплю я, потому что мои рёбра начинают переговариваться между собой. — Очень… прямо… всеми лёгкими рад.
— Что ты такой худой? — возмущается она. — В столице тебя не кормили? Или ты решил питаться наукой?
— Он, наверное, решил быть возвышенным, — ворчит Севастьян. — И в бульоне не крошился.
Мы сели за стол. Меня усадили, накормили, обтерли, как будто я был не доктором, а подкидышем после грозы. В чашке — чай с хвостиком. В хлебе — чеснок и колдовство.
— Ну? — спрашивает Аграфена. — Сбежал от великосветской тоски?
— Сбежал от папы.
— Это хуже. Он тебе что, невесту выбрал?
— Почти. Братьев.
Они замолчали. Потом Аграфена хмыкнула:
— Только не говори, что старший из них называет тебя «нежный млекопитающий».
— Нет, — сказал я. — Он просто старше. Примерно… на сто лет.
Севастьян икнул. Аграфена выругалась. Веник завис в воздухе в позе фехтовальщика.
— Я отказался, — говорю я. — От денег. От семьи. От всего.
— Значит, совсем всё плохо, — заключила Аграфена. — Но если ты здесь — значит, начнём заново.
Я выдохнул.
И сказал:
— Я хочу открыть санаторий. Не просто лечебницу. А место, где можно остаться, долечиться, поговорить, не умереть с первого взгляда.
— Ну-ну, — протянула она.
— Но мне нужны вы.
— В смысле?
Я достал бумагу. На ней — план. И пункт:
«Распределить доли. Аграфена — зелья и защита. Севастьян — стройка и контроль. Штопка — пациенты и каши. Я — всё остальное».
— Я предлагаю долевое. Вы со мной?
Они переглянулись.
Севастьян кивнул первым. Аграфена прищурилась.
— А змеев кто выгонять будет?
— Севастьян, — хором сказали мы.
— Завтра, — сказала она, — собираем всех. На опушке.
— А если никто не придёт? — спросил я.
— Придут, — уверенно сказал Севастьян. — Мы скажем, что будет чай.
— И слухи, — добавила Аграфена. — И одно очень подозрительное зелье, которое всё равно выпьет Штопка.