Тишину горного ущелья разрезал звук, похожий на хруст лопнувшей от мороза ветки — сухой, приглушенный, почти неслышный. В первые мгновения сознание отказалось признать очевидное — в меня попали.

Лишь когда под ключицей пробежал холодок, будто невидимая рука провела по коже осколком льда, тело вздрогнуло в предчувствии беды. Неотвратимой, от которой уже не увернуться...

Потом пришла боль — сначала точечная, как укол раскаленной иглой, затем разлившаяся жгучей волной от плеча до солнечного сплетения, заставившая зубы сомкнуться так сильно, что на мгновение в висках застучало.

Рука сама потянулась к источнику боли, и пальцы погрузились в теплое, вязкое, пульсирующее. Крови было неестественно много — ярко-алая, почти флуоресцентная на фоне выпавшего на перевале снега.

Несколько мгновений я отстранено наблюдал, как она сочилась сквозь растопыренные пальцы, падала тяжелыми каплями, превращая белый покров в абстрактное полотно из розовых кратеров.

Каждая капля, соприкасаясь с мерзлой поверхностью наста, на секунду окутывалась паром — тридцать шесть градусов моего угасающего тепла против двадцати градусов мороза. Перевязка остановила бы на время кровотечение, вот только — кто мне ее сделает?

Анализ ситуации происходил автоматически, обгоняя ощущения. Подключичная артерия. Сквозное пулевое ранение с рваным выходным отверстием. Пуля вошла под острым углом чуть ниже ключицы, раздробив кость, вышла где-то в районе лопатки, оставив после себя извилистый кровавый туннель.

Дыхание стало хриплым, с характерным бульканьем — значит, пуля задела верхнюю долю правого легкого, вызвав пневмоторакс. В нормальных условиях мне бы уже наложили окклюзионную повязку, но сейчас вокруг были только безжизненные скалы, предательски белый снег и невидимые враги, притаившиеся среди камней.

Сознание начало подбрасывать странные, не связанные с ситуацией образы — курс молодого бойца, где нам демонстрировали анатомические атласы, лекцию полковника медицинской службы о проникающих ранениях грудной клетки, даже детский мультфильм, где капля крови оживала и танцевала.

Эти обрывки воспоминаний смешивались с холодным расчетом: артериальное кровотечение, открытый пневмоторакс, шоковое состояние — три минуты до потери сознания, не больше.

«Волк-один», прием!.. — послышался голос в рации, сначала ровный, он тут же взлетел на октаву и сорвался: — Черт, да ты ранен!..»

Если бы я не знал, чей это голос, то узнал бы по этому срыву. За три года совместной службы я слышал как Рысь кричит таким голосом только дважды: когда он впервые убил бандита и когда получил известие о смерти матери. Теперь — третий раз.

Медленно, с мучительным усилием, будто мою голову зажали в тисках, я повернул шею. Каждое движение отдавалось во всем теле волной боли, словно кто-то залил расплавленный свинец в мои вены, вместо крови.

В пяти метрах от меня, преодолевая каждый сантиметр как последний, полз Рысь. Его правая нога оставляла за собой широкий кровавый след, ярко-алый на фоне грязноватого снега, будто кто-то провел по белому полотну широкой кистью, смоченной в краске.

Его лицо было белее окружающих заснеженных скал, с синеватыми тенями под глазами. Губы, обычно такие спокойные, теперь дрожали мелкой дрожью, обнажая в углах рта тонкие ниточки слюны.

Меньше всего мне понравились его глаза — неестественно широко раскрытые, с расширенными зрачками, в которых читался не страх, а какое-то почти животное непонимание происходящего. В этих глазах застыл вопрос: «Почему? Почему именно сейчас?»

Двадцать три года. Всего двадцать три. Вчера вечером он показывал нам с пацанами фотографию — хрупкая девушка с темными, как спелая черешня, глазами и улыбкой, от которой становилось тепло даже в этом промозглом ущелье.

«Если будет девочка, назовем Алиной», — говорил он, и в его голосе звучала такая нежность, что даже наш суровый комбат, видавший виды, не смог сдержать улыбки. Через три дня — свадьба. Через три дня он должен был надеть парадный мундир, а не этот замызганный камуфляж, пропитанный потом и кровью.

Я собрал последние силы и поднял руку. Пальцы предательски дрожали, будто жили своей собственной жизнью, но пока еще слушались. Три пальца — дрожащие, покрытые тонкой пленкой замерзающей крови. Два пальца — указательный и средний, с потертыми на фалангах мозолями от спускового крючка. Сжатый кулак — последний аргумент командира. Стандартный сигнал: «Отходить. Немедленно.»

Рысь замер на мгновение, затем яростно замотал головой. Его глаза, и без того огромные, стали еще шире, наполнившись каким-то первобытным, животным протестом. «Нет! Ни за что! Я тебя не оставлю!» — молча кричал он всем своим обликом, каждый мускул напрягся в этом немом отрицании. В этот момент он выглядел не как опытный боец спецназа, а как загнанный зверь, готовый драться до последнего.

— Приказ... — мне пришлось буквально выталкивать слова сквозь стиснутые зубы. Каждый звук рождался где-то глубоко в груди, проходил сквозь сухую пустыню горла и вырывался наружу хриплым шепотом.

— Выводи... остальных...

Где-то ниже, в глубине ущелья, эхом разносилась перестрелка. По характерному ритму — три короткие очереди, пауза, снова три — я безошибочно определил: это работал Шрам со своим «Печенегом».

Он всегда стрелял с такой методичностью, будто вел счет каждому патрону: три выстрела — три трупа, не больше, не меньше. Его выстрелы звучали как метроном, отсчитывающий последние минуты нашей группы.

А вот Медведя уже не было слышно. Его «Утес» молчал. Я видел, как его накрыло крупнокалиберным — пуля калибра 12.7 мм буквально разорвала его мощное тело пополам, как ножницы рвут лист бумаги.

Странно, но в тот момент я не почувствовал ни ужаса, ни отчаяния — лишь какое-то странное, почти клиническое спокойствие, будто наблюдал за происходящим со стороны, через толстое бронестекло.

Вчера вечером... Всего вчера вечером он стоял у полевой кухни, сотрясая окрестности своим громовым смехом, и рассказывал, как его трехлетняя дочь упрашивала привезти ей «настоящего медведя».

— Ну как ей объяснить, что папа — это и есть медведь? — ухмылялся он, показывая потрепанную фотографию: маленькая девочка с двумя смешными косичками и огромными, полными обожания глазами смотрела в объектив, крепко сжимая в руках плюшевого мишку.

Теперь он лежал в двадцати метрах отсюда — два отдельных, бесформенных комка в разорванном камуфляже, соединенных лишь кровавыми нитями разорванных связок. Его могучие руки, способные одним ударом сломать позвоночник врагу, теперь беспомощно раскинулись в снегу, пальцы сведены в последней судороге, будто все еще пытаются обнять ту маленькую девочку с фотографии...

Новый выстрел разорвал воздух с той же безжалостной точностью, что и предыдущий. Пуля, словно живое существо, жаждущее моей смерти, врезалась в гранитный валун в полуметре от моей головы, высекая сноп искр и осыпая лицо острыми осколками камня.

Один из них вонзился мне в щеку, оставив на коже горячую полосу, но эта боль казалась далекой, почти нереальной. Мой разум, несмотря на кровопотерю и нарастающую слабость, продолжал анализировать ситуацию с холодной, почти машинной точностью:

Глухой, приглушенный звук выстрела — снайпер, несомненно, использует глушитель последнего поколения. Интервал между выстрелами — ровно семь секунд, как по секундомеру.

Угол попадания и траектория рикошета указывали на скальный выступ в трехстах двадцати метрах к северо-северо-востоку, на высоте около пятнадцати метров над нашим местоположением.

В манере ведения огня этого снайпера читалась профессиональная выучка, доведенная до автоматизма. Слишком точные выстрелы, слишком выверенная тактика, слишком хладнокровное поведение.

Мелькнула мысль, что возможно, это бывший наш, прошедший те же учебные центры, что и я. Или наемник, отточивший свое мастерство в десятках локальных конфликтов. Правда, сейчас это не имело значения, главное — следующая пуля уже летела в мою сторону.

— Капитан! Держись! — голос Рыся прозвучал прямо у меня за спиной. Он снова рванулся ко мне, преодолевая боль в раненой ноге, игнорируя смертельную опасность.

Мальчишка. Преданный, отчаянный, благородный — настоящий русский солдат. В его глазах читалась такая решимость, что мне стало одновременно тепло и больно от осознания того, что этот парень готов умереть за меня.

— На счет три... — проговорил я, с удивлением узнавая свой голос, уж слишком хрипло звучал, чужим, будто доносился из глубины колодца. — Ползи в укрытие... Я — прикрою...

С невероятным усилием, превозмогая нарастающую слабость, я поднялся. Ноги подкашивались, будто налитые свинцом, тело стало ватным, непослушным, но я встал. Встал, потому что так надо. Встал, потому что это был мой долг.

Вдавил спусковой крючок. Первая очередь — в сторону снайпера. Чисто символически. Шансов попасть почти не было, но хотя бы заставил его на мгновение прижаться к земле. Не сразу теперь высунется...

Вторая очередь — по группе боевиков, собравшихся у подбитой «Тойоты Ленд Крузер». На этот раз с более ощутимым результатом. Видел, как двое упали, остальные бросились врассыпную. Дослал им вслед еще одну — третью очередь.

Все. Пальцы уже не слушаются. Выронил «ВАЛ». Левой рукой — снял с разгрузки последнюю гранату. «Ф-1», «лимонка», старая добрая «фенюша». Чеку вырвал зубами — странно, но даже не почувствовал боли, лишь металлический привкус во рту и хруст эмали.

Граната полетела туда, где мелькали тени — обходная группа пыталась зайти с фланга. Взрыв, крики, клубы дыма... И в этот момент что-то невероятно горячее вонзилось мне в живот, вырвав кусок плоти и оставив после себя ощущение ледяного холода.

Я упал на спину, словно подкошенный. Над головой раскинулось небо — невероятно синее, чистое, какое бывает только высоко в горах зимой, когда мороз вымораживает из атмосферы последние следы влаги.

Почему-то вспомнилось детство. Озеро. Старая деревянная лодка. Отец на веслах, его сильные руки, обветренные от работы. Мне лет десять, и над нами — точно такое же бескрайнее синее небо. Мы молчим, и в этом молчании — вся полнота нашего счастья.

Рысь схватил меня за разгрузку, попытался тащить. Его лицо было искажено криком, рот открывался и закрывался, но я уже не различал слов. В ушах стоял непрерывный гул, нарастающий, как прилив, заполняющий все сознание.

И вдруг — сквозь этот гул пробился чистый, высокий звук. Будто маленький серебряный колокольчик звонит где-то очень далеко, но при этом отчетливо слышно каждый удар — дзинь-дзинь-дзинь... А потом — набат — бам-бам-бам...

И следом — голос. Женский, глубокий, властный, такой от которого мурашки по всему телу, словно доносящийся сквозь толщу веков, полный одновременно нежности и непреклонной силы, торжественно произнес:

«Вставай, воин. Не время умирать. Русь зовет...»


***

— Вставай, барчук! Окоченеешь!

Теребил меня кто-то за плечо. Я открыл глаза. Перед ними все плыло, но боли и слабости в теле как ни бывало. Наоборот, я стал как будто легче. Словно кило тридцать скинул со своих восьмидесяти.

Кто это меня теребит? Рысь? Или — Шрам? Голос незнакомый. Мужику явно с полтинник, не меньше... Откуда он здесь взялся?.. Неужто майор подкрепление подбросил?.. Не слышно что-то ни вертушки, ни пальбы...

Я поморщился. Свет бил в глаза, ослепляя, словно кто-то тыкал в зрачки точечным фонариком. Нет, это не фонарик. Солнце. Выходит, продержались до рассвета. Меня, видать, обезболили и скоро доставят в медсанбат...

Зажмурился, моргнул — и передо мной возникло лицо, заросшее бородой да самых бровей, с глубокими морщинами, будто прорезанными ножом. На голове — драная меховая шапка, из-под которой торчали седые космы. Заорал радостно:

— Живой! Подымайся! Москва близко! — голос его звучал хрипло, с грубоватым оканьем.

Какая еще Москва?.. Откуда?.. Я поднялся. Тело болело, но не так, как должно было болеть после двух тяжелых пулевых ранений. Нет, это была другая боль — ломота в мышцах, будто после долгой скачки. И странная тяжесть на поясе.

Рука инстинктивно потянулась к бедру — кобуры не было. Вместо рукояти привычного «ПМ» пальцы наткнулись на что-то деревянное, резное, а дальше металл, но... Я скосил глаза... Охренеть! Кремневый пистоль.

Я выдернул раритет из-за пояса. Не похоже на новодел и на музейный экспонат — тоже. Ствол — темный, с патиной, рукоять — из полированного ореха, инкрустирован серебром. Машинально провел пальцем по замку — кремень был на месте, курок взведен.

Обратил внимание на руку. Не моя — широкая, как лопата. С пятнами въевшейся в кожу ружейной смазки. Кисть уже, изящнее, пальцы длиннее. Правда, ногти то ли обломаны, то ли обглоданы. На тыльной стороне ладони — цыпки.

Оглядел себя. Та-ак. На ногах сапоги, в которые заправлены широкие синие штаны. Рядом на снегу валяются красные рукавицы с раструбами. Рукава оторочены мехом и вообще — на мне что-то длиннополое, препоясанное красным, как показалось, шарфом.

Помимо пистоля, на поясе — ножны, из которых выглядывает рукоять с узкой гардой. Походу, я угодил на слет реконструктуров. Вот только как быть с руками? Мне их что — пересадили? А заодно и укоротили ноги, потому что ростом я сейчас меньше ста семидесяти.

Я огляделся. Справа и слева стоял заснеженный лес, а между ним петляла проселочная дорога. Не расчищенная. Называвший меня «барчуком», держал под уздцы двух лошадей. Морды белые и мохнатые от инея. На хребтах — седла, с притороченными мешками.

— Поедем ужо, барчук, — взмолился мужик. — Свезет, до Калужской доберемся засветло.

— Ты кто, мужик? — спросил я, удивляясь тому, как тонко звучит мой голос.

— Ох, Иван Петрович! Неужто темечком приложился! — запричитал бородач. — Запамятовал, чай?.. Лексашка я, холоп твой!

— А Рысь где?.. Шрам?..

— Рысь я шуганул, — откликнулся назвавшийся «Лексашкой». — А шрамов не будет, Бог миловал... Промахнулась зверюга... Тока мухортый твой спужался да тебя скинул... Говорил я батюшке твоему, Петру Симеонычу, негоже мухортого седлать для барчука... Пужливый он...

Я подошел к лошаденке мухортой масти. Ухватился за луку, вставил ногу в стремя, легко забросил себя в седло. Получилось это у меня ловко — вернее, не у меня, а у того, в чье тело меня перенесло в момент смерти.

А в том, что я умер там, на перевале, сомнений не было. Нечего себя обманывать, рассуждая о реконструкторах и прочем. Не мое это тело — я это чувствовал — так что никаких розыгрышей и киносъемок. Реальность, какой бы она ни была.

Не знаю, где именно, а точнее — когда, в какой то есть, эпохе, я оказался — может это такая своеобразная загробная жизнь? Однако то, что придется в ней как-то устраиваться — это точно. Надо думать — мне выпало какое-то особенное испытание.

Ладно — живой и судя по ощущениям — целый. Да и лет мне в этом воплощении на десяток меньше. Так что — не пропаду. Главное — больше помалкивать и не задавать глупых вопросов. И смотреть во все глаза. И слушать. Глядишь, и разберусь.

Лексашка свистнул и обе лошади прянули рысью. Видать, им самим не слишком-то хотелось торчать без движения на заснеженной дороге, петляющей между густыми зарослями. Копыта взбивали комья снега и если не считать лошадиного храпа, скакали мы в полной тишине.

Очень скоро я понял, что несмотря на плотную одежду — мороз все-таки пробирается к моему телу — молодому, жилистому без лишней жировой прослойки. Верхом ездить — это не в теплом салоне джипа разъезжать. Выбора нет, так что придется потерпеть.

И я сосредоточился на самой скачке. Тем более, что приходилось время от времени привставать в стременах, чтобы не отбить зад. Я так увлекся, что не сразу расслышал позади щелканье бичей и задорное гиканье.

Лексашка, который ехал чуть впереди, оглянулся. И тормознул пегую свою лошаденку. Спешился и замахал ручищами. Я натянул поводья. Мухортый встал на дыбы и едва не сбросил меня в снег. Опять.

— Слезай, Иван Петрович! — заорал холоп. — Царь едет!

Я укротил свою строптивую лошадь, развернулся. Нас нагоняла кавалькада. Впереди несколько всадников в малиновых кафтанах и шапках. А дальше виднелась, запряженная шестеркой лошадей, карета, поставленная на полозья.

— Да слезай ты, горе мое! — заорал Лексашка, подбегая и хватая моего коня под уздцы.— Шапку сымай, кланяйся!

Кавалькада — точнее — царский поезд — надвигался. Скорость, с учетом не расчищенной дороги, у него была приличной. И вряд ли всадники, что скачут впереди, потерпят препятствие в виде торчащего столбом юнца.

Я нехотя спешился. Холоп оттащил моего мухортого на обочину — хотя как таковой ее не было. Пришлось и мне отойти в сторонку, чтобы не попасть под копыта. А вот кланяться я не собирался. Не приучен.

Лексашка, видя мое непокорство, подскочил. Замахнулся, чтобы сбить с меня шапку, отороченную то ли волчьим, то ли собачьим мехом. Зря он это затеял. Уже не юного Ивана Петровича, а мои — спецназовца Андрея Витальевича Горюнова — рефлексы сработали.

Холоп кувырком полетел в снег. Позади раздался слитный топот копыт и громовой хохот. Я оглянулся. Всадник, который возглавлял кавалькаду, был громадного роста, но в животе столь же широк, как и в плечах.

— Так его, паря! — выкрикнул он, проносясь мимо.

Следом промчались еще двое — один коренастый, а другой — худощавый. На малиновых кафтанах шитый золотом двуглавый орел. У бедер — шашки в позолоченных ножнах. За кушаками — пистоли. Всадники окинули меня взглядами и проехали мимо.

Следом шестерка лошадей протащила царский возок. В дверце было заиндевевшие окошко с частым переплетом. Мне показалось, что за ним мелькнуло лицо — то ли женское, то ли мальчишечье. А за возком — еще всадники, одетые и вооруженные, как те трое.

— Ох, Иван Петрович, — пробормотал вываленный в снегу Лексашка. — На Москве все дядюшке твоему, Феодору Симеонычу, обскажу. Всыплет он тебе розог...

— Кто это, в карете? — нарушил я собственный зарок — не задавать глупых вопросов.

— Да как кто? — проворчал холоп. — Царь наш батюшка, Михаил Феодорович, самодержец всея Руси, храни его Господь!

Загрузка...