Посвящается X.
Мария Рамодановская-Ладыженская ненавидела жизнь. И с годами эта ненависть росла в ней всё сильнее. Серьёзный повод или мелочь, личная проблема или глобальный кризис – всё это питало черное пламя внутри её сердца, и сердце это каждый день обугливалось чернее и чернее. Совсем мало в нём осталось от той малышки, которой она была десять лет назад. В один судьбоносный день… Всё изменилось навсегда.
– Это что… Письмо? – спросила мама. Такая светлая, с золотистыми кудряшками, которые так смешно прыгали и напоминали об игрушечных пружинках. Добро, забота, тепло – вот что думала Маша, когда смотрела на лучезарное лицо мамы. И это лицо сейчас выглядело бледнее некуда.
– Посмотри на печать. Оно государственное, – голос папы тоже изменился. Крепкий, раскатистый, делавший каждый аттракцион в парке веселее. Но сейчас он совсем затих, сам стал нашкодившим ребёнком, которому, по-хорошему, стоило и вовсе молчать. Папа и сам бы хотел, чтобы у него не имелось повода говорить.
Тихо шуршали страницы. Она помнит этот звук. Поворот барабана в русской рулетке. Затягиваемая на шее петля. Рычаг электрического стула. Но сейчас – шорох страниц. Их убийца. Убийца четырёх человек.
Глаза мамы стекленеют. Нижняя губа подрагивает. Иногда взгляд переходит от письма к Маше и обратно. Она старается не плакать. Ради Маши. Или ради себя. Если не давать выплеснуться эмоциям наружу – можно продолжать самообман. Думать, что ты спишь. Просто находишься в самом ужасном, самом жестоком кошмаре, и вот-вот проснёшься. Зажмурься и открой глаза.
Мама зажмурилась и открыла глаза. По её щеке покатилась одинокая слеза.
– Мамуль, что там написано?
Раздавшийся душераздирающий рёв матери до сих пор приходит Маше во снах. За ним всегда следует звучный удар отца по дорогой столешнице.
– А я говорил ей прекращать! Дура! Сволочь!
– Не называй её так! – рыдала мать, слова её надрывны, поломаны, изуродованы. – Она не виновата!
– Сука! Нет, это всё её вина! Мы сто раз ей говорили, что всё плохо кончится! Что эти копейки того не стоят!
Маша не знала, куда ей деться. Она просто задала вопрос, и всё будто бы… Пропало. Заменилось чем-то, что она никогда не видела. Перекошенное красное лицо папы. Слёзы и сопли на лице мамы. Он ходит по комнате и швыряется мебелью в стены, а она – опустилась на колени, зажала рот свободной ладонью. Письмо в её пальцах помялось, почти порвалось.
– Что случилось?
Никто не ответил на невинный вопрос малышки. Она осталась совсем одна в их родовом поместье. Только маленький мишка в руках оставался её спутником – подарок от сестрёнки, она дала его, когда возвращалась из университета на каникулы.
– Это от Леры? – задала Маша второй вопрос. И он, наконец, возымел эффект.
– Это… Это письмо про Леру, – через всхлипы проговорила мама. Отчаянная смена режима. Говорить просто о сложном. – Она… Она не приедет на новогодние праздники.
– Какие у нас будут проблемы, – невпопад причитал отец. Он ходил по комнате, трясся банным листом, пальцы сжимались и разжимались в тике. – Черная метка на нашей семье. Ещё лет двадцать это будут помнить, нет, всю сотню! Род, предавший царя! Позор!
Позор. Маша никогда не слышала это слово. Но оно показалось ей таким ярким и чётким, почти волшебным. Перекатывалось на языке, смаковалось губами, чтобы выплюнуться с завораживающей силой:
– Позор…
С момента, как она проговорила это слово, предыдущей Маши не стало. Нет, перемена не была резкой. Просто установилась отметка, точка начала координат. И функция пошла вперёд. Непрерывно. Безостановочно. От нуля… До бесконечности.
Самой первой угасла мать. Нет, она не погибла. Такие проблемы давно были решены их обществом. Но, оглядываясь назад, Маша думала, что лучше бы мама умерла, прочитав то самое письмо. Тогда бы не пришлось замечать перемены. Уходящий из глаз свет. Сводящиеся всё уже плечи. Морщины на мягких ладонях. Исчезли сказки на ночь. Вопросы на завтрак: блинчики или оладушки. Пение по вечерам – не ей, папе. Он любил слушать её песни.
Но после того письма… Маша больше не могла сказать, что любил её отец. Он стал пропадать из дома. Утром, днём, вечером – поместье совсем опустело без него. Когда папа возвращался – он кричал. На прислугу, на маму, на неё. Его ждали неделю, и по возвращению – он просто ворвался в комнату Маши, увидел разбросанные игрушки и выпорол её ремнем. Спустя десять лет – она до сих пор помнит этот позор. Она помнит каждый день своего позора.
Дальше – лицей. Другие дети, которые сначала подходили к ней и задавали ей вопросы. Она не отвечала на них. Ведь никто, ни один из них не мог ответить на тот самый, единственный и самый важный вопрос, который хотела задать Маша: почему Лера так поступила? Почему подвела семью? Почему забрала у неё маму и папу? Почему…
Почему она умерла?
Но с годами бедная психика… Начала приспосабливаться. Нет, Маше не стало легче, и она не привыкла. Просто она смогла придумать ответ самостоятельно. Самодостаточный, прямой. Жёсткий, но, несомненно, правдивый.
Лера – трус. Променяла всё на чужие ценности – которые даже не существовали, но глухим телефоном заразили её голову. Она ненавидела страну, в которой родилась. Она ненавидела людей её окружающих, систему, которая сохраняла их общество единым. Ненавидела родную культуру, традиции и обычаи. Ненавидела маму и папу. Ненавидела Машу. Ненавидела жизнь.
Её мишка отправился на помойку. Комната сестры – та, которую мама так старалась сохранить – с каждым днём теряла ценные вещи, уничтожаемые Машей в порыве злобы. В том числе и глупый розовый дневник, до сих пор пахнущий лавандой. Лера писала глупости во время учёбы в лицее. Про отсутствующих друзей, про свою первую любовь, про то, как получила отказ и поклялась, что больше никогда не вступит ни с кем в отношения. А следующая запись – необычно радостная. Обведённая сердечками, с множеством восклицательных знаков. В дату… В дату её дня рождения.
«Я буду сестрой!!!»
На костре лавандовый аромат быстро превратился в запах грязи.
Той же ночью Маша сидела на кровати в своей комнате, коленки поджаты к груди. Мать и отец ругались через стену. На словах – про деньги. Но она слышала другое. Боль утраты, незатянутые раны. Погасшую ко всему любовь. И ненависть… Бесконечную ненависть.
– Я ненавижу тебя, – шептала Маша, глядя на их семейный портрет, стащенный из коридора. Слабого света луны достаточно, чтобы выхватить лицо сестры. Небольшую улыбку. Лера редко улыбалась во все зубы. Её взгляд немного туманный, кажется, смотрит куда-то мимо зрителя. Как назло. Назло ей. Как всегда.
– Посмотри… Посмотри на меня, – выдавливала из себя Маша. Почему даже эта картина не могла уделить ей внимания? Почему даже на портрете эта сволочь не могла вспомнить про свою сестру? Ту, что нарисована рядом, ей обнимаемая, улыбающаяся во весь неполный зубами рот. С такой же причёской. Такими же тонкими розовыми губами, таким же крохотным носом. Такими же туманными глазами, как у неё.
Отец избил Машу за то, что она расцарапала семейный портрет ножницами. Ему пришлось заказать услуги лучших художников Владивостока, чтобы они отреставрировали изображение. Теперь глаза Леры смотрели на зрителя. Правда, вся туманность в них исчезла.
А отец больше её не трогал. Во время того, как она, рыдая, закрывалась от него руками, он увидел на её кистях ещё не зажившие, вчерашние порезы.
– Это было видно? – спросила в один день Маша у матери за завтраком. Женщина с седыми волосами вздрогнула и уронила ложку на пол. Она знала, про что, или, вернее, кого, задавался вопрос.
– Да, – вздохнула мать и подняла ложку с пола. – После первого курса. Она сказала, что её взяли работать в университетскую газету. Мы не отправляли ей денег, говорили, что во взрослом мире нужно зарабатывать самостоятельно. Но, наверное… Жажда денег её ослепила.
– Жажда денег?
Маша отхлебнула чая. Без сахара. Никакого вкуса.
– Может быть, – мать пожала плечами и склонила голову. Она тоже отпила чай – из кружки с изображением кролика, как знала Маша, любимой кружки Леры. – Я хочу объяснить это так. Спорные темы создают продажи. Больше сенсаций, больше вранья и лжи – больше продаж. А обучение в царском ВУЗе дорого стоит…
– Она постоянно врала?
Мать не ответила.
– Она ведь врала. Всем и постоянно, да?
Молчание бесило Машу. Заставляло сердце биться быстрее. Ну где же этот ответ? Где же новое топливо для костра ненависти в её груди? Ведь оно не могло быть иначе, всё, во что верила Маша всю свою сознательную жизнь – говорило ей об этом. Просто подтверди. Не молчи. Не молчи.
– Отвечай! – закричала Маша и вскочила со стола так, что её стул опрокинулся с ужасным грохотом. Её лицо раскраснелось – на мгновение вспомнился отец – и ей стало ещё хуже. Она схватилась немощными пальцами за край стола и попыталась перевернуть его, но не смогла найти в них сил. Истерика. Остановись. Оно того не стоит. Мама тебе даже ничего не скажет, если ты сейчас же сядешь обратно. Но… Почему не скажет?.. Почему… Почему ей плевать?!
Издав сдавленный и всхлипывающий звук, Маша подскочила к маме и выхватила кружку из её пальцев. Грохот, треск, жалобный вскрик, начало рыданий. Теперь тебе больно. Теперь ты понимаешь, что она испытывает каждую секунду своего существования. Боль. Бесконечная боль.
Даже если этот дурацкий кролик всё ещё умудряется улыбаться с разбитой о пол кружки.
В этом доме ей больше не было места. Даже если отец и мать посадили в ней семена этой ненависти, за десять лет дерево выросло слишком высоким. Скрюченным, черным, но ужасно высоким. Потратившим все силы на рост, чтобы затмить собой солнце. Догнать его… И сгореть дотла.
Этот вокзал… Она ненавидела его. Потому что знала – пятнадцать лет назад уже была здесь. И не одна. Они стояли здесь все четверо. И, разумеется, Маша ничего не помнила о том дне. Её сестра уезжала учиться, уезжала в большую жизнь. Как сейчас уедет и она.
– Вот, возьми денежку, – лепетала мать, подсовывая ей в ладони купюры. Слишком много. Много до тошноты. Они боятся, что вторая дочь станет такой же, как первая. Продаст душу за деньги, ради лёгкой выгоды. Ошибаются… Ведь ей уже давно нечего продавать.
– Мне не нужны ваши подачки, – сплюнула Маша и зажмурилась. Хотелось отмотать время на десять минут вперёд, когда начнётся посадка. Не тратить ни секунды на платформе, не смотреть на дряхлую, полоумную мать, на мерзкого отца, один взгляд на которого заставлял снова проживать худшие моменты жиз…
Слабый шлепок раздался у её ног.
– Пожалуйста, возвращайся! – с надрывом простонал отец и схватился за её ладонь. Когда Маша открыла глаза, то увидела, как её старик стоял перед ней на коленях. Его голос… Он звучал иначе. Без гнева, разочарования, ненависти. В нём звучало что-то другое. Забытое ей. Услышанное последний раз… Ещё в прошлой жизни. – Мы с мамой не переживём, если с тобой что-нибудь случится!
Её обняли сбоку, влага чужих слёз коснулась щеки. Мама прижалась к ней, и Маша даже не могла понять, кто из них получал больше поддержки. И… Будто бы это не имело значения.
– Да что со мной будет, – прошептала Маша, сглатывая ком в горле, – я никуда не денусь. Хватит уже…
У мамы всё же получилось пропихнуть ей в кулак деньги.
Поезд поехал в Питер. Как пятнадцать лет назад. Четырнадцать. Тринадцать. Двенадцать. Одиннадцать. И она вспомнила последний раз.
– Не скучай без меня, малышка! – Лера села перед ней на корточки и взяла крохотные ладошки сестры в кулачки. – Я совсем скоро вернусь! Как всегда возвращалась!
– Это так долго! Я уже знаю! Ты постоянно пропадаешь, как папа говорит, на полгода! Я столько не жила!
Лера засмеялась. Её смех… Она не вспоминала её смех уже так долго. Ведь он не соответствовал тому образу, который Маша выстроила в своей голове. Образу предателя. Труса. Последней сволочи. Он звучал… Совершенно обычно. По-доброму. Даже немного болезненно, что ли. Как смеются что-то скрывающие на душе люди.
– Жила ты уже полгода! И ещё полгода проживешь. Я вернусь к тебе на Новый год, и куплю новую куколку. Будет дружить с твоим мишкой!
– А может мишке нужно жену? – тут же переключилась непосредственная Маша, её глаза загорелись. – Купи ещё медведя! Маленького!
Лера просто улыбнулась. Не во все зубы – как обычно. Её туманный взгляд смотрел прямо на сестренку.
– Обязательно.
– Тогда приезжай поскорее! Обещай, что вернёшься!
– Да что со мной будет, – Лера запустила ладонь в волосы Маши и слегка растрепала их. Взгляд студентки ушёл в сторону пыхтящего поезда, веки чуть опустились. – Я никуда не денусь…
Врунья… Наглая, беспросветная врунья… Со своими лживыми газетами…
Которые больше не продавались в царском ВУЗе. По крайней мере, никто из студентов не мог ей сказать, где их купить. Где они продавались раньше. Кто их писал, и почему перестал. Всё это… Растворилось. Осталось в прошлом. Мёртвом… Убитом прошлом.
Следы Леры, которые Маша так старалась уничтожать, уже были уничтожены этим местом.
Может, она тоже сидела у незамерзающего даже зимой фонтана, когда писала свои статьи? Смотрела на множество картин у входа и искала в них вдохновение? А может быть за тем огромным деревом ножиком выцарапала символ любви к какому-то парню, который её сейчас даже не вспомнит?
Наверное, она тоже спешила по этим коридорам с тетрадями и учебниками. Обязательно спешила, ведь Лера говорила, что хорошо учится. Значит – где-то здесь опускались её шаги. И, может, в какой-то момент после её смерти где-то в ВУЗе ещё оставался след её ботинок, не смытый уборщиком или временем. Маленькое пятно в мире, незначительное, не имевшее ни для кого никакой ценности.
Но почему-то Маше так хотелось его найти.
– Рамодановская-Ладыженская? – голос преподавателя заставил остановиться Машу на выходе из аудитории. – Можете задержаться ненадолго?
Девушка кивнула. Она и раньше замечала, что профессор уделяет ей слишком много внимания – постоянно смотрит, вызывает к доске. Вот и задержаться попросил. Ну, ничего удивительного. Её род перешёл дорогу царю десять лет назад. Дурная репутация шла далеко впереди Маши.
– Вам что-то нужно?
Мужчина кивнул в сторону стула. Тусклый взгляд карих глаз зацепился за её лицо. Губы из-под густых усов раскрылись для ответа:
– Просто… Хочу убедиться. У тебя не было сестры?
Маша вздрогнула.
– Да. Была когда-то.
Их взгляды соединились. В них читалась одна мысль, пусть и с разными оттенками. Боль. Бесконечная, пожизненная боль. Профессор тоже потерял Леру.
– Я знал её, – единственное, что он сказал.
Тишина. Это всё? Ради этого он её остановил? Чтобы разбередить рану? Жестоко. Слишком, слишком жестоко.
Кулаки Маши сжались.
– Она училась у вас?
– Я был её одногруппником.
Сидящий перед ней мужчина так не выглядел. Старый, уставший, осунувшийся. И ему было… Всего тридцать. Как сейчас было бы Лере.
– Мне это не интересно, – вдруг резко ответила Маша. – Я не хочу ничего о ней знать. Я не хочу… Я не хочу иметь с ней ничего общего.
Профессор закивал, острый нос его опустился к столу. Он нагнулся, чтобы извлечь из шкафчика старую, пахнущую древностью стопку бумаг. Газету с заголовком.
– Первый… День войны?
Почему-то её голос задрожал. Война… Что за пугающее слово? Оно резало губы ножницами, бурилось в небо, душило горло. Оно звучало совсем не так, как «позор». Оно было сильнее, в десятки, сотни раз. Сильнее, чем Маша.
– Одна из последних её газет, – тихо проговорил профессор. – Сразу после вторжения в Богемию. Она не спала всю ночь, чтобы собирать материал.
– И… И что… – слова с трудом вырывались изо рта Маши. – Все равно она… Она не написала ничего кроме лжи…
Профессор хмыкнул. Вряд ли от веселья. У этого звука была печальная природа. Отравленная воспоминаниями.
– Она верила каждому слову, что писала. Про ужасные условия на фабриках. Про беспредел властей. Про коррупцию в высших чинах. Твоя сестра… Очень болела за наш мир.
Мужчина взглянул на Машу исподлобья.
– Она хотела помочь нам. Всем и каждому.
Сильно заболели глаза. Нос перекрыло. Взгляд уперся куда-то в стену. И только когда профессор всунул газету ей в ладони, Маша смогла вырваться из транса.
– К-Кирилл Владимирович, – прошептала она, пока её пальцы аккуратно обхватывали сгиб бумаги. – Почему вы до сих пор храните это? Кем вам была… Лера?
Профессор не отвечал долго. Совсем немного – и Маша восприняла бы это, как ответ.
– Просто одногруппником.
И этот подарок – подарок простого одногруппника сестры – Маша сохранила. Она нашла его. Этот след, не смытый уборщиком и временем. Бумага пожелтела, буквы выцвели. Но их писала Лера. Ночью. Долгой ночью первого дня войны. Давно прошедшей, кончившейся белым миром, с, насколько Маша знала, тремя миллионами погибших. И про них писалось в этой газете. Лера предупреждала. Надрывно. С болью в сердце. За каждого, на кого уже тогда упал снаряд артиллерии. Кого застрелили в окопах и блиндажах. И неужели она смогла это подделать? Выжать из себя эти эмоции, лишь бы побольше людей купило газету?
«Правда обязательно восторжествует» – так заканчивался текст статьи. Его написала Валерия Рамодановская-Ладыженская.
Как и письмо, пришедшее ей через неделю. С короткой запиской от мамы.
«Она написала это тебе. К совершеннолетию. Пожалуй, самое время тебе его прочитать»
Этот конверт до сих пор пах лавандой. Запахом, выбивавшим слёзы из глаз Маши, пока она смотрела на мятый конверт. Его ни разу не открывали. Ведь на нём от руки, тем самым почерком из розового дневника, было выведено «Моей маленькой Машеньке. Вскрыть, когда будешь готова»
«Дорогая сестрёнка,
Когда ты будешь читать это письмо, меня уже не будет. Знаю, звучит избито… Но я уже давно разучилась писать красиво. Помнишь, как я учила тебя писать? Ты всё время пачкала пальцы в чернилах, а я говорила, что настоящая леди должна быть аккуратной. Но… Теперь и мне пришлось запачкать руки.
Наверное, ты уже достаточно взрослая, чтобы понять – или возненавидеть меня окончательно. Я не прошу прощения за свои поступки. Я сделала то, во что верила. Но я должна попросить прощения за одно – за то, что оставила тебя.
Я помню каждый твой день рождения. Помню, как читала тебе сказки. Как заплетала косички. Как учила тебя задавать вопросы. Особенно вопросы "почему?" Ты была такой любопытной. Такой яркой. Такой живой.
Не позволяй этому свету погаснуть, Машенька. Не позволяй моей смерти убить в тебе жизнь. Ненависть – это тоже форма любви, просто вывернутая наизнанку. Я знаю, ты научилась ненавидеть. Научись снова любить.
Я оставляю тебе свой самый важный урок: всегда оставайся верной себе. Даже если весь мир будет против тебя. Даже если придётся заплатить высшую цену. Потому что жить против своей совести – всё равно что умереть.
Прости меня за шрамы, которые я оставила на твоей душе. Надеюсь, когда-нибудь ты поймёшь – иногда любовь выражается в готовности уйти ради того, во что веришь.
Я люблю тебя, моя маленькая сестрёнка. Всегда любила и всегда буду любить.
Твоя Лера
P.S. Береги мишку, которого я тебе подарила. И помни – у него внутри не опилки, а любовь.»
На следующий день, на подкашивающихся ногах, Маша отправилась в лекционную. Она не видела ничего вокруг себя, весь мир превратился в плотное марево. Все мысли пропали из головы. И тело шло само – запрограммированное, не своё. Уже другое тело.
– Кирилл Владимирович…
Профессор взглянул на Машу.
– Как думаете, мы можем открыть здесь газету?