На двери подвала под табличкой "Секция самообороны при помощи подручных средств" была нарисована оконная рама. Несомненно, инструктор дядя Коля, приглашенный инсти­тутом в качестве эксперта по самообороне, был способен защитить свою жизнь и рамой, однако нас этому не учил, резонно полагая, что оконные рамы в свободном состоянии суть явление неординарное и не у каждого человека под свитером найдутся мышцы, достаточные для выворачивания добросовестно вставленной рамы за приемлемое время. Учитывая институтскую специфику, наиболее ходовым подручным сред­ством при обучении был обыкновенный стул, но уделялось внимание и другим предметам, в том числе на территории института не встре­чающимся, как, например, кирпичи, арматурные прутья или обрезки труб. Институту было все равно, где именно преподаватель будет убит или покалечен. Институт был заинтересован в том, чтобы это случалось как можно реже.

Я вошел и поздоровался. Дядя Коля был один, и все в подвале было как положено: четыре стены, одна из них дощатая и с засиженной жужелицами дверью, пара очень крепких столов из металла и пластика, шкаф габаритами с дядю Колю, стулья разных конструкций и степени со­хранности, крохотное, занесенное снегом окошко под самым потолком, настенный портрет сангви­нического Генриха Герца в сильно пострадавшей раме и сверху четыре лампы, забранные метал­лической сеткой. Помятая ржавая урна в углу у двери тоже была на месте, а в другом углу стоя­ла, вытянувшись во фрунт, швабра без тряпки и сияло новенькое оцинкованное ведро. Раньше их здесь не было.

Дядя Коля повернулся ко мне всем кор­пусом – по-моему, иначе он не умел, – буркнул мне в ответ что-то отдаленно напоминающее привет­ствие и, поймав мой обращенный на швабру взгляд, ухмыльнулся. У меня сразу упало на­строение. Не нравятся мне эти ухмылки. Если бы я неизвестно почему не ходил у дяди Коли в любимчиках, был бы соблазн подумать, что он собирается облегчить мне задачу. Но черта с два. Я знаю дядю Колю не хуже, чем он сам знает Сергея Самойло. Дядя Коля болезненно пере­живает, если с его любимчиками что-нибудь слу­чается, и, соответственно, принуждает их рабо­тать в полную силу, хотят они того или нет.

– Ага, – гавкнул он наконец, – пришел?

– Зачет, – объяснил я. – Вот что, дядя Коля, давай сегодня поскорее, ладно? Ей-ей, некогда.

– Некогда? – переспросил дядя Коля. – Вот даже как? Ладно, отожмись-ка для начала.

Переодеваться здесь не полагалось. Обу­чаемый должен уметь защитить себя в любой мо­мент, то есть прежде всего находясь в заведомо повседневной одежде и при этом максимально используя ее достоинства. Я лег в чем был – тем­ные брюки, темный пиджак поверх свитера – и начал отжиматься, надеясь, что сегодня как-нибудь обойдется. Не обошлось: дядя Коля нос­ком ботинка подтолкнул ко мне стул с обломан­ной о чью-то шею спинкой.

– Ноги на стул, живо.

С дядей Колей лучше не спорить. Я от­жался сколько мог – тридцать один раз. По-моему, это было совсем неплохо. Потом, по­нукаемый ядовитыми замечаниями, я отжался больше, чем мог: еще восемь раз. Потом рухнул.

– Дохлятина, – с презрением сказал дядя Коля. – Учи тебя не учи, а как был слабаком, так слабаком и остался. В чем дело: до сих пор девочки на уме?

Я хотел было сказать ему, что у меня сейчас на уме, но раздумал. Руки здорово дро­жали, и дыхание никак не восстанавливалось.

– Ладно, – буркнул дядя Коля. – Встань с четырех на две. Посмотрим, как ты сдашь зачет.

Он свистнул подручного. Вот в чем, ока­зывается, было дело: обыкновенно дядя Коля гонял меня по комнате в одиночку. Теперь их было двое, и швабра с ведром в углу была ой как кстати. Впрочем, подручный тут же преградил мне туда дорогу.

– Одна минута. – Шлепком ладони дядя Коля оживил таймер. – Поехали.

Я хотел попросить его дать мне сначала отдышаться, но он, сделавшись вдруг гибким и ловким, уже двинулся ко мне, на ходу входя в свою роль: походочка резкая, развинченная, но одновременно и пружинящая, губы под мор­жовыми усами жуют плевок, взгляд поганый. Очень натурально это у него получалось; если бы не габариты фигуры – истинно садист из уличной стаи. Зверь.

Продержаться целую минуту против дяди Коли само по себе отнюдь не просто, против двоих же у меня не было бы никаких шансов, если бы они дрались по-настоящему. Макет "тарантула" из руки подручного я выбил сразу же и позаботился, чтобы оружие отлетело под стол, но легче мне от этого не стало. Дядя Коля сегодня работал исключительно на силу, на свою бычью силу, не хватаясь за посторонние предметы, зато применил все костоломные при­емы, которые я знал, и даже один такой, о кото­ром я не знал ничего, но, к счастью, сообразил вовремя. Один раз я достал его стулом, и он удов­летворенно крякнул. Меня он достал дважды и оба раза болезненно – в первый раз я сумел, хоть и с опозданием, блокировать удар, во второй раз успел ушмыгнуть. Подручный был мне незнаком и отнимал много внимания.

Пока идет бой, время никуда не торопится. Минута ударов, блоков, хаканья и треска наси­луемой мебели больше похожа на прожитый день, по самое некуда заполненный тяжелой, глу­пой и никому не нужной работой. Когда завере­щал таймер и все кончилось, с меня текло в три ручья. Подручный сразу исчез, унося с собой сломанный стул и расплющенное ведро. Кажется, он торопился. Дядя Коля поворчал в усы, сходил куда-то и включил аварийное освещение.

– Сойдет, – уркнул он, возвращаясь. – Будет тебе зачет. Только в следующий раз ты так нож рукавом не лови – распорешь вену. Усек?

– Усек, – казал я, вынимая из рукава нож и вертя его в руках. Лезвию было далеко до стерильности, и на нем запеклась кровь. Не моя. Я брезгливо взял нож за лезвие и запустил в дощатую стену – под потолок, чтобы не сразу достать. Потом вытянул из кармана платок и вытер руки.

– Чего это с тобой сегодня? – поинтересовал­ся дядя Коля, влезая на стол и вешая на место портрет Герца. – Неприятности?

Я не ответил.

– А ты нахал, – задумчиво сказал дядя Коля. – Как тебе пришло в голову проводку-то оборвать? Секунды три на халяву поймал. Мой недосмотр.

Когда дядя Коля говорит задумчиво, это опасно. Можно невзначай схлопотать по спине какой-нибудь оконной рамой.

– Как ты мыслишь, дядя Коля, – спросил я, указывая кивком на засевший в стене нож, – скоро у нас в институте появится секция самообороны от ВИЧ-девять?

Он только ухмыльнулся. По-моему, он не боялся ВИЧ-девять. Он вообще ничего не боялся.

– Ну, я пошел? – сказал я полуутвер­дительно.

– Погоди. – Дядя Коля пошарил под столом, нашел и убрал в карман макет пистолета. Разгибаясь, он попытался заглянуть мне в глаза. Ничего у него не вышло. – Серьезно: что с тобой сегодня?

Я пожал плечами. Со мной сегодня ничего не было. Ничегошеньки. Разве что в этот обык­новенный день мне все особенно осточертело. Мне осточертел институт. Осточертело сдавать еженедельные зачеты дяде Коле. Осточертел хо­лод и серые сугробы на улицах. Пожалуй, мне просто надоело так жить.

А может быть, мне вообще надоело жить? Гм. Ценная мысль. Главное, свежая и оригиналь­ная. Надоело вот, и все. Прямо с утра.

Я об этом потом подумаю, ладно?

– Так, чепуха, – сказал я, изображая улыбку. – Все в норме.

– Это не норма, – возразил дядя Коля. – Сегодня ты был готов убить. И не мотай головой, я видел. Нельзя звереть во время боя. Наша задача – выжить самим и по возможности дать выжить другим. Даже тем подонкам, что хотят проломить тебе голову. Это ясно?

Это было ясно. Хорошо еще, что дядя Коля не сказал про другую щеку, а то я бы не удержался и спросил, нужно ли подставлять и гениталии. Дядя Коля озверел бы. С его реф­лексами бойца и плитами вместо мышц легко быть гуманистом и проповедником ненасилия. В общем, люби человека и если не желаешь о нем думать, то хотя бы помни о его неприкос­новенности. Себе же неприкосновенность обеспечь сам. Куда уж ясней.

Я покивал, соглашаясь. Кажется, дядя Коля мне не поверил. И правильно.

– Зачет-то я тебе поставлю, – неохотно сказал он, – только запомни, что я тебе сказал. А теперь иди с глаз, тебе пора.

Это я и сам знал. Сейчас было половина девятого, а занятия начинаются в девять. И еще было бы неплохо забежать к шефу и дознаться, какую гадость он мне уготовил на следующий семестр. В коридоре, где было посветлей и висело зеркало, я бегло осмотрел фасад и тыл, стряхнул с костюма мелкий мусор и привел себя к каноническому виду. Доцент доцентом. В торце кори­дора кто-то малознакомый, повесив себе на каж­дую ногу по блину от штанги, с натужными сте­наниями корчился на перекладине, вытягивая подбородок кверху так, будто тонул в непро­лазном болоте. Морда лоснилась. Из-за двери с табличкой "Секция каратэ" доносились сочные удары, звуки прыжков и кошачий мяв. Дверь на­против, с надписью, извещающей о том, что сек­ция айкидо находится именно здесь, а не где-то еще, была заперта на висячий замок: по-види­мому, инструктор все еще пребывал в реанима­ции. Теперь секция наверняка распадется, даже если этот непротивленец выйдет на службу зав­тра. В институте в айкидо уже верят слабо. Го­раздо больше верят в подручные средства.

Подвал – гардероб – улица. Снаружи лениво мела поземка и торчали из сугробов мертвые де­ревья. Небо было низкое, крашеное под пасюка на асфальте. С утра студгородок успели рас­чистить; редкие ранние студенты, зевая от холо­да, уже потянулись за разумным, добрым, веч­ным. Где-то во внутреннем дворе, невидимый отсюда, мычал движком снегоед, пробивая каньоны в свежих завалах, и неожиданно взре­вывал, напоровшись на пень или остаток какой-нибудь ограды. Оттуда тянуло промозглостью и высовывалось облако холодного тумана. Я по­ежился и плотнее запахнулся в куртку. Днем, пожалуй, подтает, особенно на тротуарах, все-таки в городе теплее градусов на семь, если не больше. Может быть, даже удастся увидеть открытую землю, давно я ее не видел, – черную, сырую, восхитительно липнущую к подошвам, с прелыми мочалками ископаемой травы. Чавкаю­щую. Что ж, может быть, и удастся, день на пять­десят шестой параллели сегодня совсем не плох. Лето.

Прошлое лето было холодным. Без единой оттепели. Прошлым летом я познакомился с Дарьей и по выходным мы ходили на лыжах. По­дальше за город, куда глаза глядят. Как правило, глядели ее глаза. Я наполнял термос кофе и пихал в рюкзак бутерброды. Мы искали лыжню и, если находили, забирались далеко в глубину леса. Там не так сквозило. Она убегала вперед, потому что лучше меня ходила на лыжах, и ждала меня, когда у нее замерзали руки. А я на эти руки дул. Помню, мы нашли в лесу карликовую сосну, с которой еще не ссыпались иглы, и Дарья объя­вила это чудом. Потом она хотела еще раз до­браться до той сосны, только я не пустил. Неза­чем. Сейчас на той сосне наверняка не осталось ни одной иголки. Она уже тогда была мертвая.

А вот зимой мы на лыжах не ходили. Зимой мы вообще никуда не ходили, разве что изредка я выбегал за едой и возвращался с фиолетовыми губами и носом цвета ватмана. Зимой на улицах холодно и почти безопасно, не встретишь даже адаптанта – сидят, надо полагать, по норам, берегут до летнего сезона свое краденое оружие и повышенную любовь к двуно­гим прямоходящим, жрут то, что удалось добыть в пустых квартирах, дрыхнут, гадят и совокуп­ляются в свое удовольствие. Зимой я переехал к Дарье, потому что в моем доме замерзли трубы, и грех сказать, что это была плохая зима. В ин­ституте я маячил от случая к случаю – впрочем, с декабря по март там и не намечалось особенных трудовых свершений: летние каникулы теперь безжалостно урезаны в пользу зимних. Ввиду стихии.

Тут я обнаружил, что никуда уже не иду, а стою в сугробе и прочно в нем завяз. Пришлось выдирать ноги, выбираться на твердое место и нудно топать, отряхивая ботинки. Конечно, снег проник вовнутрь и теперь противно таял, про­питывая носки. Кроме как доводить человека до простуды, ничего другого он не умеет. Умник, об­ругал я себя. Ты еще вспомни, как по грибы хо­дил. По чернушки-волнушки. А как еще успел – хорошо, ребята уговорили – махнуть напоследок в Карелию и как байдарку колотило и ломало на порогах, вспомнить не хочешь ли?.. А по берегам порогов уже лежал и не собирался таять цепкий крупчатый снег, и было пусто, как в яме, вообще в том походе было что-то траурное, река осты­вала буквально на глазах, к утру тихие плесы схватывало тонким звенящим ледком, и мы ло­мали лед веслами и двигались медленно, сосредо­точенно, стараясь оберечь байдарку от ранений лезвиями ледяных кромок...

Теперь она сгнила, эта байдарка.

Ближе к учебному корпусу снег растоптали в кисель. Здесь толклась небольшая толпа, она задерживалась, обтекая колонны, и тремя струя­ми вливалась в главный вход. Это была осмыс­ленная, векторная толпа, с умеренной состав­ляющей броуновского движения. Люблю такую. Роились студенты потока один, существа знако­мые и в целом безопасные – сам когда-то был примерно таким же, а теперь вот читаю им элек­тротехнику. Что до прочих человекообразных с потоков два-А и два-Б – особенно два-Б, – то орда этих дубоцефалов выглядит куда хуже. Фауна. Но она появится чуть позже и не в этом крыле здания – потоки мудро разделены во времени и пространстве. Это правильно.

Оставалось еще минут пятнадцать. Я то­ропливо разделся в гардеробе для препода­вателей и заспешил по коридору. Зря, конечно: спешащий у нас всегда неправ и подозрителен, следовательно, рискует нарваться. Разумеется, тут же какой-то самодовольный жлоб из внутрен­него патруля пресек мою прыть и не захотел верить протянутому пропуску, после чего я сна­чала нетерпеливо объяснял, кто я такой, а потом вышел из себя и, кратко объяснив ему, кто такой он, был все же отпущен с миром, но в настроении хуже некуда. Ублажать служебное рвение жло­бов – дело препротивное, хотя, я знаю, находятся люди, испытывающие от этого занятия мазохист­ское удовольствие. Но это не по мне. Куда ни плюнь – либо жлоб, либо дубоцефал-толстолобик, хорошо еще, что в институте нет адаптантов, по крайней мере теоретически. А вот где люди, хоте­лось бы знать? Люди-то где?

Дверь в наш деканат визжит, как жертва вивисекции. Люди были здесь. На визг по­вернули головы сразу трое: юный толстый секретарь из недоученных разгильдяев с про­текцией, унылый Вацек Юшкевич с нашей ка­федры электрических машин и надменная Алла Хамзеевна, мастер подлежащих и сказуемых с кафедры русского членораздельного для дубо­цефалов. За дверью в кабинет декана кричали в два голоса – Сельсин разносил в атомы какого-то неподатливого. Это он умеет. Секретарь, соря на бумаги, ел бутерброд и с интересом прислуши­вался. Алла Хамзеевна сидела мумией – плоская спина в трех сантиметрах от спинки стула и идеально ей параллельна. Вацек с покорной тос­кой в глазах слонялся из угла в угол.

Я поздоровался со всеми, а с Вацеком – за руку. Вацек никогда не подает руки первым, это приходится делать мне. Секретарь что-то про­мямлил сквозь бутерброд, я не понял что. Алла Хамзеевна сурово поджала губы. Она меня не любит, и есть причина. Это она так считает. Никак не может простить, что моих родителей отправили на Юг раньше ее припадочного зятя, хотя по ее заслугам, в чем она глубоко убеждена, следовало бы наоборот, причем вне всякой очереди. Но вне очереди пошел я, и ей это сугубо не все равно. Вацеку вот все равно, а ей не все равно. Бывают такие люди.

– Сельсин у себя? – спросил я.

Алла Хамзеевна сделала вид, что не слы­шит.

Сельсин – прозвище и сущность нашего де­кана. Я имею в виду сельсин-датчик. Это не фа­милия, а несложный электромеханический при­бор. Если ось сельсина-датчика повернется на некоторый угол, на тот же угол волей-неволей должна повернуться ось связанного с ним ка­белем сельсина-приемника. В общем, все как у людей.

– У себя, – нерадостно сообщил Вацек. – Только он, по-моему, занят.

Крик за дверью усилился. Теперь орал один Сельсин, орал за двоих, а его оппонент только вякал с последней линии обороны. Сельсин его дожмет, вольтерьянца.

– Как думаешь, это надолго?

Вацек только пожал плечами. Будто по­ежился. Вид у него был самый несчастный. Вольтерьянец за дверью вдруг страшно заорал: "Я вам так не позволю!.." Позволит он. Еще как позволит. И так позволит, и эдак. Я знаю.

– Я первая, – вдруг сказала Алла Хамзеевна непререкаемым тоном. – Я здесь уже полчаса, а вы только что пришли.

– Пожалуйста, пожалуйста, – уверил я. – Вы так вы. Мне все равно.

Кажется, я ее обидел. Она копит обиды на меня и складывает их в обширную копилку. Сейчас ей очень бы хотелось, чтобы мне было не все равно, чтобы я полез к Сельсину напролом, пихаясь локтями направо и налево, а она бы не пустила и весь день ощущала бы удовлетворение от выполненного долга и причастности к высшей справедливости. Нет уж, дудки ей. И большой тромбон.

– Ты-то чего здесь? – спросил я Вацека.

– Своих на Юг отправляю, – скорбно пожало­вался он. – Бумагу вот подписать. И еще... – Он замялся.

– Давно пора, – одобрил я. – Почти все уже стариков отправили. А куда предлагают?

– Нефтекумск, – с тоской сказал Вацек. – Вы случайно не знаете, где это?

– Да уж, наверное, не на Таймыре, – хмыкнул я. – Ты чего такой скучный? Кавказ, должно быть, или где-то около... Совсем не так плохо. Да, точно. Северный Кавказ. Или около.

– А там зимой тепло? – спросил Вацек.

Этого я не знал. По здравой логике, летом, пожалуй, не холодно, ледник далече. А вот зи­мой... Я развел руками. Вацек много от меня хочет. Погодой на Кавказе я пока еще не за­ведую.

– А вы, Сергей Евгеньич, своих куда отправили?

– В Туапсе, – сказал я с неловкостью.

– А-а...

Нотку зависти в его голосе я все-таки уловил. Но так, самое чуть-чуть, на пределе чувствительности. Мне опять повезло больше, чем ему, а Вацек убежден, что так и должно быть, и разубедить его в этом нет никакой возможности. Он всегда относился ко мне с громадным пиететом, еще с тех пор как я, тогда вечно злой от бессонницы аспирант и сам вчерашний студент, за неимением других пого­нял оказался у него в руководителях дипломного проекта. Крупных звезд с неба он не хватал, мелких тоже, но был как-то трогательно ста­рателен и после диплома остался на кафедре ин­женером. Субординацию он и тогда уважал, и те­перь уважает, только у него она особая. В его табели о рангах на втором месте, сразу после Сельсина, вписана моя фамилия, и, кажется, на­вечно. Он сделает для меня что угодно, но го­ворить мне "ты", на что я не раз и не два пы­тался его подбить, органически не способен. Если я скажу ему, что в интересах дела завтра его повесят, он придет со своей веревкой и мылом в кармане. Мне с ним бывает неловко. Вот как сей­час.

– Некоторые считают, что главное устроить своих родственников, – сказала Алла Хамзеевна, глядя прямо на меня, – а там хоть трава не расти и остальные пускай отправляют родителей око­левать в этот самый Земноводск...

Я ее проигнорировал.

– Тут м-м... такое дело… – сказал Вацек. Было видно, что он не знает, как начать. – Э-э... Ржавченко умер, вы знаете?

Секретарь икнул и укусил бутерброд. На меня сдержанность Вацека тоже произвела впе­чатление. Умер... гм. В общем, конечно, умер. Похоже, процесс был не лучше результата. Истерзанный труп Ржавченко был найден вчера между новым корпусом и спортзалом какими-то студентами со второго потока на отработке трудовой повинности по уничтожению снега. Говорят, долго не могли опознать. Студентов сейчас трясут, но много ли вытрясут, неизвестно.

– Еще бы, – сказал я. – Жаль: хороший был мужик. Кремация, кажется, послезавтра. Ты пойдешь?

– Н-не знаю... Да, наверное. Я это... Я э-э... вот что хотел сказать... Раз уж его убили... – Сло­ва из Вацека шли туннельным переходом, проби­ваясь сквозь потенциальный барьер. Он страшно мучился и вид имел такой раскаянный, будто сам и убил. – Тут э-э... вот какое дело...

– Ржавченко читал лекции в "два-Б", – опять встряла Алла Хамзеевна, и Вацек кинул на нее взгляд, отчаянный и благодарный одно­временно. – И еще вел семинары в трех группах.

До меня начало доходить.

– Угу, – произнес я с пакостным пред­чувствием. – И кому теперь все это... добро?

– Вам, конечно, – с энтузиазмом сказала Алла Хамзеевна. – Вы у нас молодой и спо­собный, даже чересчур, вам и палку в руки...

Я исхитрился сдержаться, чтобы ее не убить.

– Вам только лекции, Сергей Евгенич, – поспешил вставить Вацек. – Семинары будут у Конюхова, он как раз сейчас там...

Там – это, конечно, у Сельсина. Я при­слушался. В кабинете декана уже не кричали. Сельсина слышно не было, а второй голос – теперь я и сам узнал Конюхова – упрашивал, настаивал, умолял... Тоже напрасное занятие. Если Сельсин позволит слезам и соплям влиять на свои решения, на его место пришлют кого-нибудь другого.

– Ясно, – сказал я, стараясь не выражать эмоций. – Меня, надо полагать, тоже обчистили. Не знаешь случайно, что отбирают?

– Кажется, знаю, – сказал Вацек, глядя себе под ноги. – Лабораторные в первом потоке. Но это, по-моему, еще не наверняка...

Секретарь потерял интерес к разговору, зевнул и жизнерадостно потянулся. Потом по­искал под столом, поймал жужелицу и принялся обрывать ей ноги.

– Так... И кому отдают?

– Мне. – На Вацека было жалко смотреть.

Я медленно сосчитал до десяти. Потом эта дура Хамзеевна, не удержавшись, хихикнула, и я продолжил счет. Ай, спасибо! Спасибо Вацеку и спасибо Алле Хамзеевне. Очень вовремя вы здесь оказались, вот что я вам скажу. Не будь вас, я бы сейчас прямиком рванул к Сельсину драть глотку и терять от обиды лицо. Как вот сейчас Конюхов. Хотя, конечно, всучить дубо­цефалов, да еще с потока "два-Б", взамен нор­мальных студентов – это подлость, которую я Сельсину не прощу. А еще это необходимость, и поэтому никуда ты, голубчик, не денешься и некуда тебе деться. Ну, выразись покрепче, если невмоготу. Ну, стукни кулаком где-нибудь подальше от Аллы Хамзеевны. Скрути в бублик того, кто от тебя зависит. В конце концов, напиши крупными буквами на бумажке: "Это твой долг!" – и утрись ею. Может, полегчает.

Алла Хамзеевна сияла. Специально для нее я пожал Вацеку руку:

– Поздравляю. Рад за тебя. Если будут какие-нибудь проблемы, можешь на меня рас­считывать, идет?

Он кивнул.

– Напрасно вы так сидите, Алла Хамзе­евна, – сочувственно сказал я, покидая деканат. – Вот именно так геморрой и зарабатывают...

Ай-яй-яй... Зря это я. Глупо. На четвертом десятке уже поздновато гоняться за дешевыми удовольствиями, разумнее озаботиться сохран­ностью центральной нервной. Первая заповедь дяди Коли: если уж бьешь, то бей так, чтобы оппонент не встал. В противном случае лучше улыбайся.

И тут дядя Коля безусловно прав.

Загрузка...