Глава первая, в которой профессор не внял голосу разума и доконал-таки природу
После истории с Шариковым, закончившейся, как всем известно, полным и позорным регрессом, и после печального казуса с девушкой-кошкой Кларой Чугункиной, о которой нам известно лишь из сомнительных записок некоего Михаила Полякова (https://author.today/work/529399) профессор Филипп Филиппович Преображенский впал в тихую, но опасную меланхолию.
Науку он не оставил, нет. Он лишь замкнулся в своей семикомнатной квартире, что в бесхозном доме на Пречистенке, и принялся размышлять. Размышлять о природе субстрата.
— Иван Арнольдович, — говорил он, рассекая воздух сигарой в направлении верного Борменталя, — мы шли грубо! Грубо и топорно! Взяли собаку — получили хамло. Взяли кошку — получили, как я понимаю, истеричку. Мы лезли в царство инстинктов, Иван Арнольдович! В пасть к тигру! А нужно лезть в мозг. В саму материю социальности! Нужно взять существо кроткое, серое, коллективное по своей сути, и посмотреть, как в нём прорастёт зёрнышко яркой, пламенной, но абсолютно пустой социальной идеи!
Борменталь, уже познавший на своей шкуре все прелести научной авантюры, умолял профессора оставить эту затею. Но глаза Филиппа Филипповича горели тем самым фанатичным блеском, который предшествовал появлению на свет Полиграфа Полиграфовича.
Субстрат был найден странным, но, по мнению профессора, гениальным. Материалом послужила обыкновенная полевая мышь, пойманная Зиной в кладовке, — существо умное, юркое, но обречённое на вечное подполье.
А в качестве катализатора, того самого «зёрнышка», был использован генетический материал, добытый, можно сказать, насильственно и коварно.
Профессор пригласил на обследование председателя домкома Швондера — под предлогом проверки на «социальную астению». И пока тот, раздетый и взъерошенный, читал вслух брошюру «Перестройка быта трудящихся», ловкий Борменталь извлек несколько волос с его пролетарской головы.
Операция была тоньше и тише предыдущих. Не было воя, корчей и переломов костей. Была тишина лаборатории, мерцание спиртовки и едва уловимое попискивание.
И явилось на свет оно утром, когда за окном моросил противный московский дождь. Не кусок мяса, не гибридное чудище, а маленькая, очень худая девочка лет семи на вид, с острым личиком, быстрыми чёрными глазками-бусинками и невероятно цепкими, длинными пальчиками. Она сидела на столе, закутавшись в простыню, и обнюхивала воздух.
— Александрой назовём, — прошептал растроганный Преображенский, уже видя в ней воспитанную барышню, изучающую французский.
Девочка повернула к нему голову. Носик её задергался. Она чихнула и вдруг чётко и язвительно, с непередаваемой швондеровской интонацией, произнесла:
— Шурочкой. Шурочка Швондер-Маус. В честь папы-председателя и мамы-мышки. И не спорьте, товарищи, это вопрос классовой самоидентификации.
Иван Арнольдович выронил шприц. Филипп Филиппович медленно опустился в кресло, и сигара его погасла.
Глава вторая, в которой новое существо осваивает бытие и предъявляет права
Первые дни Шурочка вела себя относительно тихо. Она с жадностью поглощала всё, что давали, предпочитая, впрочем, сыр и семечки бифштексам. Бегала по квартире невероятно быстро и бесшумно, забивалась в самые узкие щели и обожала перебирать и прятать мелкие блестящие предметы.
Но главным её занятием было чтение. Она прочла за неделю всю брошюрную библиотеку Швондера, принесённую когда-то Шарикову, а затем набросилась на книги в кабинете профессора.
И здесь начались чудеса. Она читала запоем, но выхватывала из текстов лишь то, что ложилось на причудливую матрицу её сознания. От Блока она запомнила лишь «ночную фиалку», которую немедленно потребовала «национализировать и выдать всем мышам по норме».
Из «Войны и мира» её интересовали исключительно сцены в подвале, где прятались москвичи от пожара.
А прочитав о правах человека, она в тот же вечер составила на клочке обойной бумаги «Манифест угнетённой мышиной массы и прочих мелкоквартирных», требуя выделить ей «индивидуальную, желательно круглую, нору-комнату» и отменить «кото-кухарскую диктатуру на кухне».
— Филипп Филиппович! — в отчаянии кричал Борменталь. — Она составляет протоколы на Дарью Петровну за то, что та ставит мышеловки! Она требует от Зины отчёт о распределении крошек! Она… она организовала в плинтусе кружок по ликвидации безграмотности среди тараканов!
Профессор же, скрепя сердце, пытался прививать ей азы культуры.
Однажды за обедом он терпеливо объяснял, что суп едят ложкой, а не лапками, и что обтирать салфеткой усы после каждой ложки — дурной тон.
Шурочка насторожилась, положила свою ложку (которую всё равно держала как шило) и уставилась на профессора пронзительными глазками.
— Папа Преображенский, ваш бытовой консерватизм поражает. Салфетка — это пережиток буржуазного индивидуализма. Я предлагаю внедрить коллективное обтирание. И вообще, обед — это не эстетический акт, а процесс пополнения ресурсов. Зачем эти все ваши рябчики? Неэффективно! Одно зерно, грамотно распределённое…
— Молчать! — взревел профессор, впервые теряя самообладание. — За моим столом будете есть, как люди!
— Я и есть человек нового типа, — обиженно пискнула Шурочка и, шмыгнув под стол, утащила с собой кусок хлеба, чтобы, как потом выяснилось, сделать из него стратегический запас в своей «норе» за шкафом.
Глава третья, в которой эксперимент выходит за пределы квартиры и становится достоянием общественности
Беда, как водится, пришла, откуда не ждали. Шурочке стало тесно в квартире. Её острый нюх уловил запах власти — власти настоящей, уличной, домовой. Она стала сбегать через чёрный ход.
И очень скоро в доме на Пречистенке начались необъяснимые перемены.
Дворник, человек угрюмый и неподкупный, вдруг с удивлением обнаружил, что все мусорные баки выстроены в идеальную линию «согласно принципам эстетики пролетарского быта». Коты, ранее чувствовавшие себя хозяевами двора, оказались оклеены самодельными листовками:
«Долой хвостатых эксплуататоров! Хищник — враг мышиной пятилетки!».
А на стене у парадного, мелким, но чётким почерком, появился проект перепланировки подвалов под «коммунальные ясли-норки для беспризорных грызунов с элементами трудового воспитания».
Председатель Швондер, давно точивший зуб на профессора, но наученный горьким опытом с Шариковым, поначалу был в замешательстве. Но когда к нему явилась сама Шурочка, представилась «дочерью по духу и генному материалу» и вручила развёрнутый план по «оздоровлению санитарно-социального климата дома», его сердце ёкнуло от гордости и жажды реванша.
— Товарищ Швондер-папа, — пищала она, устроившись у него на столе и нервно перебирая бумаги, — здесь живут элементы, чуждые новой жизни. Они занимают непропорционально большие площади, потребляют ресурсы, не давая отчётности, и культивируют индивидуалистические замашки. Предлагаю создать комиссию по уплотнению и пересмотру пищевых пайков. Я готова возглавить сектор по работе с мелкой фауной.
Швондер смотрел на это остроносое, лихорадочно блестящее глазами существо и чувствовал, что это его звезда. Его идеальное творение. Не туповатый и агрессивный Шариков, а вот эта — юркая, умная, до мозга костей идеологически выдержанная.
Вскоре в «Вечерней Москве» появилась заметка «Чудо новой морали: дочь коллектива воспитывает учёного-индивидуалиста». История Шурочки Швондер-Маус стала обрастать легендами.
Глава четвёртая, финальная, в которой профессор делает последние выводы
В квартире воцарилась тишина, страшнее прежних скандалов. Шурочка теперь редко бывала дома, пропадая в недрах домкома или организуя «сходки» в подвале. Профессор сидел в своём кабинете в потемках.
— Что же мы создали, Иван Арнольдович? — спросил он тихо. — Шариков был прост, как мычание. Хам, да. Но этот… этот... индивидуй ужасен своей правильностью. Она не просто переняла внешние формы. Она впитала самую суть этой казёнщины, этого бюрократического крючкотворства, этого желания всё подчинить, расписать, взять на учёт. В ней мышление мыши — коллективное, осторожное, подпольное — сплавилось с вирусом бессмысленной, бумажной социальности. Она не хамит, она составляет акт. Она не отнимает, она требует перераспределить.
Это монстр нового типа, Иван Арнольдович. Не эмоциональный, а системный.
— Может, обратить процесс? — без надежды спросил Борменталь.
Профессор махнул рукой.
— Нельзя. Это уже не эксперимент. Это — личность. Уродливая, писклявая, нелепая, но личность. У неё есть воля. И её воля — копать. Копать норы в устоявшемся быте, копать ямки под чужой авторитет, таскать в свои закрома зёрнышки чужих свобод. Она — будущее, Иван Арнольдович. Маленькое, серое, неистребимое.
Вдруг дверь приоткрылась. В щели блеснула пара чёрных глаз.
— Папа Преображенский, — проскрипел тонкий голосок. — Завтра в подвале общее собрание по вопросу о неправомерном захвате вами жилплощади под так называемый «кабинет». Рекомендую явиться. Или прислать письменные объяснения. Для приобщения к делу.
Дверь бесшумно закрылась. Послышались быстрые, семенящие шажки по коридору.
Филипп Филиппович долго смотрел в темноту, а потом тихо, одними губами, произнёс:
— Да, туфлями не наступишь. И хлобыстнуть газеткой — не убьёшь. Доктор, дайте мне капли. И, пожалуйста… спрячьте сыр. Иначе к утру на него будет наложен арест с последующей конфискацией в пользу мышиного фонда.
В темноте его лицо, обрамлённое седыми баками, напоминало лицо мудрого, но бесконечно уставшего от жизни сатира, который увидел самую смешную и самую страшную свою шутку.