Посв. труппе "Блистательная Кибитка" и спектаклю по "Грозе" А. Островского




«Вовек не полюблю» –
Пастушка говорит, –
«Любви не уступлю!» –
И взор ее горит.

Только помни – да-да! –
Сколько ни проживи:
«Никогда» и «всегда» –
Не девиз для любви.

Старый французский романс, пер. Кеменкири


…К чему оказалось невозможно привыкнуть – так это к всегда скрипящему на губах песку. Как может город стоять на одном песке, вопреки Писанию? А вот стояла себе Кяхта, росла, пахла чаем и краской, пронзительно орала по-китайски и по-русски. Кто жил здесь дольше Бориса – не замечали уже песка, бездумно смахивали его со стола, привычно прикрывали салфеткой чашку с кофе, чтобы не насыпалось.

Реки еще страшно не хватало. Селенга – не река. Река – это когда пестро от кораблей, это когда как в макарьевскую ярмонку – с одного берега на другой можно по лодкам перейти. Ангара вот – немножко река, а Селенга – ну так… Можно и по ней товар везти, но караваном все надежнее. Не река, Кулигин бы сказал – «водная артерия».

Иногда Борис страшно скучал по Кулигину. Вот уж кто бы восхищался природными красотами, всеми этими чабрецовыми холмами, красными на закате, в июле покрывающимися разноцветным пятнами ирисов и саранок. А Борис не очень восхищался – красота, да чужая, терпкая как самогон на травах, не для человека красота. Вот зато торговля здешняя – та для человека. Чаем торговать, пушниной, шелками – это вам, сударь, не на луга заволжские любоваться, это нам понятно. И хитрости понятны: китаец тебе бревно в штуку шелка сунет, а ты за малую мзду девок наймешь, чтоб они свинцовых шариков в лапки верхнеудинских белок повшивали, вот и квиты. Покричите, да разойдетесь – все тут таковы. Даже в чем-то и честней, чем в родном Калинове.

За десяток лет жизни в Кяхте в Калинов Борису возвращаться вовсе расхотелось. Думал на три года едет – а вышло как бы ни на всю жизнь, да и к лучшему, поди. К Дикому возвращаться под крыло? Нет! здесь, наконец, Борис почувствовал независимость. Капитал дядюшкин, да прибыли-то свои – а еще годик-два, так и можно будет, наконец, совсем с ним расчесться и зажить своим умом. Дядюшка-то, даром что и помирать ему скоро, все никак с наследниками своими не разберется – то ли делить промеж всеми капиталец-то, то ли старшему оставить… а Борис-то что, Борис улизнул, из Кяхты исправно процент шлет, да и себе откладывает – на месте-то сподручней, да и сестрице приданое справил. Кто б тебе сказал, пока ты в Москве книжки свои читал, что на такой край света занесет – и доволен тем будешь? Кроме песка, да ночей черных – все было у Бориса Григорьича хорошо.

***

– Почему вы неженаты до сих пор, Борис Григорьевич?

…Из Кяхты до Селенгинска рано или поздно добиралось все купечество. Жил здесь с семьей ссыльный Михаил Александрович Бестужев – из тех, кто в незапамятные времена на царя покусился. Сперва Борис услышал не о нем, а его брате, когда кто-то из купцов, то ли Лушников, то ли Наквасин, похвастался большими настенными часами с боем, разными хитрыми стрелочками, да резным маятником. «Покойный Николай Александрыч делал, царствие ему… остановятся ведь – и починить некому будет, никто, кроме него так часов не понимал!». Потом было ружье с каким-то новейшим затвором, потом компас, а под конец оказалось, что и седейка – самый ходкий здешний экипаж – все его изобретение. Должно быть, похож был неведомый ссыльный на Кулигина, да не дожил до появления Бориса, лег в сухую землю. Но брат его – прижился в Селенгинске, даже когда амнистия им вышла не уехал от родной могилы. К нему-то купцы и приезжали, то поодиночке, то компаниями – душу отвести, о высоком поговорить, новости обсудить. Вот и Борис – нечасто, а заезжал, сдружился.

– Почему же? Все купечество в вашем-то возрасте уже с женами да детьми, да и вы бы могли счастье чье-то составить? – у Марии Николавны Бестужевой у самой трое, да и снова на сносях. Теплый дом в Селенгинске, уютный. Борис всегда исправно сопровождал чайный караван досюда – а дальше уж, до Посольска, или кругом моря – приказчики, да помощники. Но до Бестужевых – сам, и коробочку чая, да печенья китайского, да ей чего-нибудь женского на рукоделье исправно привозил. Но вот исповедоваться не готов, потому отшутился правдой:

– А сердце мое, Мария Николавна, еще на волжских берегах на части разбилось, вот и не соберу никак, тоскую все по мечте несбыточной.

– И какова ж мечта ваша? – вступает Михаил Александрович, до боли сейчас сам на Кулигина похожий. Да они и ровесники, поди, и щурятся одинаково, и улыбаются похоже. Старший брат верно еще больше похож был, но где тот старший? В земле.

– Ах, мечта-то моя несбыточна, не жена – русалка речная, чтоб очи синие, да брови черные, а главное, чтобы свободна была ото всего, и не тещи, ни тестя, ни деверей, чтоб ее не пустить ко мне могли, – говорил, соловьем разливался, волжским говорком-то как пел, да чай прихлебывал, – и чтоб умна была, книги читала – хоть бы и романы французские, да и меня, когда выпимши я, окоротить могла…

– Нешто в Кяхте ни одна ни нашлась? С французским плохо, но уж окоротить то здешние дамы могут.

– А вот и не одна, – и отставил чашку. Пошутили – и довольно, давайте тему уже переменим, а то Иван Купала скоро, русалочий день, она же придет опять. – Я меж тем, Михаил Александрович, вам от Лушникова презент везу – новый номер!

Газету «Кяхтинский листок» издавали сообща. Ну то есть как издавали – всем понятно уже было, что газетное заведение в городе долго не продержится. Ну месяц, ну три месяца – пока обществу здешнему не надоест каждый номер обсуждать. Михаил Александрович аккурат оказался азартен, подлил своего масла в это костерок, дал в шестой номер описание города Кяхты, да ничем не приукрашенное, от которого сам Лушников в бороду только хихикал, а остальное купечество плевалось да ругалось. Но градоначальник, он же цензор, хмыкнул да и пропустил – пущай хоть что читают, нет крамолы в описании здешнего пейзажа да нравов. Так что пока газета держалась, шелестела в руках, пахла свежо, как лучший чай.

…Так тему и переменил, а потом и засобирался – ну не приедет же она в повозку-то? Полюбил в дороге ночевать, в дороге – один всегда, никто не явится.

А как в Кяхту вернулся, так и пришла. Привычно встала на пороге – высокая, белая, со струйкой крови от виска и бездонными глазами. Первый раз он перепугался едва ни до икоты, неделю потом псалтирь читал по ней, обмирая от ужаса – разве ж можно псалтирь по самоубивице? А что делать-то еще? Потом и попривык, и краем сознания даже и убеждал себя иной раз, что нет, нет в ночной комнате никакой Катерины, это месяц в окно светит, да тени так сплетаются. Иной раз посмотришь – и то, тени. А иной – стоит, смотрит.

Потом – разговаривать пытался. На колени перед тенями падал, прощенья просил. Да как она тебя из преисподней простит-то? Пропащая она душа. Смотрит мимо, не говорит ни слова. Стоит. Сперва все боялся – душить начнет, да раз за столько лет не придушила – не затем ходит. Да и не она вовсе ходит-то, совесть твоя ходит… А чего совести к купцу ходить? Какая ж совесть у купчины?

***

…А теперь вот, через десять с лишком лет – привык. Кивнул как знакомой. Стоишь, Катя? Ну и стой, может так оно тебе и легче? Здесь-то, в летней Кяхте все не в пламени адском гореть, может это тебе послабление такое? Ты тогда приходи почаще, хоть вовсе оставайся. С Марьей Николавной Бестужевой, покойницей недавней, ты там не увидишься, жаль, она бы тебя и пожалела, добрая была душа.

Бестужеву он рассказал про себя той зимой, когда умерла его жена, глядя на пустое лицо. Отвлечь захотел от мыслей об умершей жене? И да, и нет, просто при виде его боли – как-то очевидно стало о своей поведать. Сам, слушая себя со стороны, удивился,как, в сущности, проста и пошла его история, как напоминает какую-нибудь читанную в прошлого века еще детском журнале «Бедную Лизу» господина Карамзина. Пришел человек к мужней жене, да от нечего делать погубил… Предупреждал тебя Кудряш, чтоб не трогал ты ее? Предупреждал. Сам понимал, что то, что тебе – интрижка, ей – жизнь сломанная? Понимал. Зачем тогда? А вот – красивая она была, стройная, глаза как омуты. Сейчас бы одумался, а тогда, мальчишкой – ну как? Не волен человек в себе, когда любовь в крови бродит, ни она ни вольна была, ни я. А история вышла – пошлейшая…

– Поэтому вы и неженаты? Но ведь время прошло, и вы бы…

– Спасти бы кого мог, да? Бедную сироту какую-нибудь обогреть, да счастье ей составить? Мог бы, да вот беда – она, Катерина, ко мне в спальню является.

– Что? – Бестужев спросил очень спокойно, так что сразу понятно стало – нет, не не расслышал, не не поверил.

– Да вот то и… не каждый день, все больше летом… Да не смотрите так, Михаил Александрович, в себе я вполне. Сам думаю – больное воображение это, совесть нечистая… Но воображение-то воображением, а ну как… случайным-то бабам она не являлась, есть грехи на мне, все ж я мужчина, какой ни есть, не холостяком столько лет жил. Но если она так вот – жене молодой покажется?

Михаил Александрович встал лицом к натопленной белой печке. Ладони к ней – не приложил, нет – просто рядом на воздух поставил, печка-то раскаленная. Грелся? Вспоминал о чем-то? Заговорил глухо:

– Знаете. Есть резоны вашем в решении. Сам такого не видел, миловал Господь, но… слышал. И от женщины слышал, невинной, ангела во плоти. Борис Григорьич, там, рядом со столом – вы налейте, мы с вами о таких материях говорить сейчас станем, что без эликсира живоносного – никак.

Рядом со столом стоял небольшой шкаф, а в нем темная, почти полная бутыль. Михаил Александрович взял стакан и снова отвернулся к печке. Стал хорошо виден его затылок, с сединой и залысинами, и сбившимися неловко волосами – не ухаживал он за собой после смерти жены.

– Я-то уж здесь женился… а тогда вот, столько лет назад – каторжники мы были в Петровском заводе, молодые еще… – голос его стал мечтательным, словно о каторге вспоминал, как о лучших днях, – и к нескольким из нас жены приехали. Спасли этим – и мужей своих, и нас всех спасли, письма за нас писали, одичать вконец не давали… И вот одна из них… Это уже было, когда и выходить дозволялось, и гулять, и женщинам казематы наши посещать. У нас дворики такие были внутренние, огороды мы там разводили, арбузы даже выращивали, потом таких арбузов не получалось… думаю в том дело, что во внутреннем дворике ветра нет почти, теплее, стало быть... Не то. Я однажды с трубкою вышел, и вижу – женщина. Одна из тех… знал я ее, конечно, как ни знать, она для нас иногда письма писала, когда Марья Казимировна наша больна была. В слезах. Я к ней – ну как часовой обидел или известье какое дурное получила? А она – скажите, мол, вы повешенных ваших знали, всех? Не всех, двоих толком и знал, Кондратия Федоровича, светлая память ему, да Петра Каховского, но с тем дружны не были, все мельком. А она опять – кто таков, мол, невысокий, да чернявый, да в мундире, да с петлей на шее – но где ж мне, женщине, в мундирах разбираться? Не гусар вроде, не генерал…. К мужу моему все ходит. Муж-то думает, я не вижу, а я вот – каждый июль так и вижу мертвеца, и не могу больше, страх меня берет. Говорить пробовала с мужем – нет, мол, Каташа, мерещится тебе! не может ко мне никто ходить, чиста совесть у меня, никого не предал – а сам-то белый весь… А мне бы узнать, кто… предал муж там кого или нет – не мое женино дело, но хоть молилась бы за них двоих сугубо… Не знаю, чем дело кончилось. Не узнал я призрака по описанию, точно не мои двое, те оба в отставке были. В мундире – из южан. Может, она к другому к кому пошла с тем, а может и к попу – вернее всего бы было к попу. А я, признаться, позавидовал сначала – что ж ко мне друг Кондратий-то не приходит? Да пусть хоть и с петлей на шее, да придет, договорим, что не договорили. Потом понял, что у нас с ним… болит, но договаривать-то незачем и прощения друг у друга просить не за что уже давно. Разберемся, как встретимся, да и обнимемся, он меня, поди, еще прежде брата встречать станет. А у князя Сергея Петровича – это муж ее был, князь Трубецкой – видно что-то с одним из тех не прощено, да не договорено. Но ужас-то в том и был, что не прощено у него – а висельник-то его и жене виден был! Так что может вы и правы… А я поеду домой скоро, – закончил невпопад и приложил руки на секунду к раскаленной печке.

…Домой Михаил Александрович поехал уже летом. Провожали в и Кяхте, и в Селенгинске, а кто – Борис вот в их числе – встречал его аж в самом Посольском монастыре, чтоб морем и проводить. И по торговле никогда не помещает до пристани-то доехать, и святыню Божию посетить, да помолиться…Сорокоуст-то не закажешь за нее, а вот хоть свечку потолще – на свечке-то имя не написано, за кого стоит? Можно же?

Летняя пристань шумела. Борис приехал сюда днем раньше Бестужева, чтоб передохнуть, да помолиться, да о перевозках товара договориться. Сам бы предпочел ехать в Иркутск зимою по льду, вчетверо быстрей, чем по воде, даже и при попутном ветре, а выйдет непопутный, так и неделю проболтаешься. Но Михаил Александрович только плечами передернул: эта, мол, переправа ледовая брата Николая убила… простыл он на ней. Не поеду так, лучше уж по живой воде.

…Борис по крутой дороге начал подниматься от берега обратно в монастырь. Вечерело, желтое бездонное небо отражалось в бездонном море. В Посольском хотел и заночевать, но прежде вот – к вечерне бы, честь по чести. Молиться. У ворот монастыря (пришлось обходить, повернуты они были не к пристани, а от нее, на небольшую площадь с деревянными лавочками и складами) он и увидел того монаха. Эту походку – с прямою безупречно спиной, а все будто сутулую и боязливую – забыть было невозможно. И Борис – против воли, сам не поняв, зачем и почему зовет, окликнул:

– Тихон?

Когда тот обернулся, Борис охнул и замер. Угадал. Монах некоторое время тоже стоял и просто смотрел, а потом двинулся к нему. Захотелось убежать как от призрака, и убежал бы, если бы не его негромкий голос:

– Не бойтесь, Борис Григорьич. И мне убежать хочется, и не заметить вас… а я еще на пристани вас приметил… так ведь изведемся же оба. Раз уж свел нас Господь столько лет спустя, так давайте уж не противиться воле его святой. Нехорошо мы расстались, – он уже подошел совсем близко, и стал на колени куда-то прямо между сочных наливающих кочанов капусты, – прежде всего – прощения мне у вас просить надобно.

Борис отшатнулся, а потом бросился поднимать.

…Его келья была в самом углу ветхого деревянного корпуса, с отдельным крыльцом. Пахло в ней ладаном и байкальской водой, а не живым теплом, но самовар нашелся. Брат Феодосий, бывший Тихон Кабанов, отыскал и чаю, и каких-то сухарей. Чай был самый дешевый из недешевых, и Борис отметил, что надо завтра чаю отсыпать знакомцу, а потом принялся расспрашивать – как тот оказался здесь? Прошлое внезапно отступило куда-то далеко-далеко, а главным стало – свой, земляк, калиновский, из прошлой жизни – как на здешнем краю земли за морем-окияном тоже оказался? Да по тем же торговым делам поначалу и оказался: приехал в Иркутск клятой осенью после клятого того лета, да и запил, а потом и возвращаться не стал, потому что больше уж не за чем было. Но пропил, однако не все – как только понял для себя, что возвращаться не будет, так и пить перестал, как отрезало.

– Мне ведь нужно-то было, чтобы не давило это все – долг, состояние купеческое, дела торговые… Как свободу почуял, так и пить перестал. От матушки освободился. Да ей и на что я был? – даром что за семьдесят уже – до сих пор сама управляется, приказчиков гоняет, на монастырь вот наш деньги переводит… Но согрешил перед ней, как сюда пришел, сиротой сказался… а ведь пешком пришел из Иркутска, зимой по льду. Положил себе тогда – дойду, так здесь в монастыре и останусь, ну разве что в Нерчинск еще в паломничество схожу. А не дойду, замерзну – ну так… с женой верней повстречаюсь, там и прощения просить буду. А и замерзал, да – не поверишь – святой Николай меня спас!

– Николай?

– Даже и представился… одет только был, как сейчас одеваются. Ну так бывает – не в святительских же ему одеждах по байкальскому льду ходить, смешно было бы. 60 верст здесь пути, это долго, да останавливаться нельзя, если не в тепле… Пару раз я у ямщиков перегрелся – они там костры жгут на льду, если есть чем, телега ежели какая совсем развалится в дороге… а тут под утро совсем замерзать стал, сел уж на лед, спать хочу – не могу. А заснешь, так и не проснешься. Но слышу – мимо едет что-то, и не тройка, а так, на одной лошадке тележка малая, на одного. А в тележке две бабы простые правят, а рядом, за нее держась – сам святой Никола по льду скользит. Седой, серый, а глаза прозрачные, как сам лед байкальский. Увидел меня, сидящего, растолкал, да тулупом меня своим укутал, да еще платок у одной бабы забрал, сам в шинельке остался. К тележке пристроил рядом с собой – иди мол, держись, да ногами передвигай, скользи, 10 верст всего дошагать осталось! На Кулигина похож очень был… так и дошагали. Меня в монастыре отогреваться оставил, а сам – хоть тоже словно в жару был, да сказал, что домой спешит… ну верно на небесах-то и лучше, чем здесь, троих вот спас, те бабы-то тоже пешком шли, да он их нагнал на повозке своей, да заместо себя усадил… Это чудо первое. А в монастыре я сиротою представился, год как мышь в тишине жил, вот и грех на мне – солгал. Все боялся,что мать как Феодосию Печерскому, покровителю моему нынешнему, прямо в монастырь и заявится. Грех на мне, искала она меня, душой болела. Но все-таки шесть тысяч верст же – не дотянулась. Это чудо второе. Написал ей, что так мол и так, хоть проклятием материнским пусть грозит, а мне за душу жены молиться надобно здесь, а больше ничего уже и не надобно… Это чудо третье – не прокляла, отпустила.

– А… можно это? Молиться? – Борис все это время, хоть и свечки ставил и милостыню давал, так и боялся имя ее произносить в молитве, кроме той псалтири, когда призрак увидел первый раз.

– Да как же не молиться-то за нее, если мы убивцы выходим! Это ведь и Кулигин тогда сказал – Господь-то, мол, милосерднее вас будет, к нему она, стало быть, на суд идет, он ее и помилует.И святой сказал то же… я ведь к нему пристал, когда понял – уйдет он сейчас на небо, а я самого важного и не спрошу… так и спросил – мол, жена у меня любимая, утопилась, да я ж в том виновен пуще всех, а не она! Церковь-то поминать не велит ее – а Бог-то что скажет? ты ж святой Никола, с ним, как я вот с тобой сейчас, ответь за него мне! А он говорит – ежели ты перед кем виновен, так за него всегда молиться и должен, что бы он там сам по себе супротив Бога не совершил… может твоя молитва-то и спасет ее. Так и поминаю ее, и в церкви поминаю. Если грех – так на мне будет, а ей-то что уж? Ей хуже не будет.

Борис глубоко вдохнул. За окном уже – мгновенно, как пелена какая – упала ночь. Звезд сквозь мутное стекло не было видно, но он почему-то был уверен, что звезды есть, потому что это ясная ночь.

– Она ко мне ходит.

Выговорил, как сам в омут. Бестужеву легче был рассказать, тот чужой.

Тихон-Феодосий вздохнул:

– А ко мне вот нет. Я бы и рад, хоть какая бы пришла, соскучился по ней как собака же… Да я что уж, не любила она меня никогда… А тебя любила, вот и ходит, стало быть, хочет чего-то.

– Как бы узнать – чего? Я и прощения просил… вот только в церкви не молился, думал, грех.

– О себе значит опять думал, – Тихон не осуждал ни словом, но рану вскрывал как скальпелем, – что ты за нее помолишься, а Бог тебя, стало быть накажет за то. Боялся за себя, а о ней не думал опять. Бог-то за молитву никого не наказывает – ну невозможно Богу такого греха совершить! Но ты, брат, попробуй уже не о себе, а о ней, грешной…

Помолчали, а потом разом встали перед иконами – и Тихон прежде обычного вечернего правила, начал читать поминальное.

…Бестужев ехал в Россию – сначала через Сибирь, а потом через Урал, а далее – конечно же, через родной борисов Калинов, не миновать Калинова-на-Волге на пути в Москву.Борис на всякий случай снабдил его и письмом и адресами – и примут, и угостят, и расспросят про Кяхту, хоть и зверье, а все ж не зверье, а иногда люди. А сам попросил:

– Если выйдет у вас, Михаил Александрович. В Калинове старичок один живет, коли жив еще… помер уже, поди, лет пять не писал ничего. Он на вас похож чем-то, а пуще на брата вашего. Изобретатель-самоучка, антик наш калиновский, все солнечные часы на бульваре поставить хотел, да громоотводы устроить. Не вам он чета, по изобретательству, но чай, и не бурят, – Борис, убежденный, что Кулигин давно помер, зачем-то говорил как о живом, – если выйдет вам познакомится с ним, не пожалеете.

Над морем опять снижалось солнце и сияло от воды, и это был не Калинов, чему Борис опять радовался несказанно. Если уж возвращаться в Россию с капиталом, так в Москву-матушку, не на Волгу – многие кяхтинские купцы начинали подумывать об этом в последнее время. Обнялись коротко с Михаилом Александровичем, потому что дальше были Старцевы, и Лушниковы, и бог весть еще кто из кяхтинской и селенгинской публики. Отплывал Бестужев на новомодном паровом судне, которое от попутного ветра не зависело, и домчать до Иркутска должно было его к самой ночи, чтоб уже в Иркутске и заночевать честь по чести. Борис смотрел на пароход, и думал, что с такими пароходами вся волжская торговля оживится, и барыши несказанные приносить будет тому, кто пароходство держать будет где-нибудь в Нижнем, надо бы дяде написать, чтоб в пароходы вкладывался – на золоте помрет…

Пароход отплыл. Провожающие махали вослед шапками. Бестужев смотрел прозрачными, как байкальский лед, глазами и прощался с этим берегом навсегда.

Борис повернулся и снова начал подниматься в монастырь. Завтра к обедне, а там и обратно в Кяхту. Жить. Да и чаю не забыть брату Феодосию…

Загрузка...