Проснулся я от щебета. Не птичьего — радио.

—...встретим рассвет коммунизма ударным трудом! — пел приемник голосом, который не мог принадлежать живому человеку. Слишком бодрым. Слишком правильным. Таким голосом мог бы разговаривать змеевик, если бы его научили врать.

Голова раскалывалась. Серёги рядом не было. Вообще никого не было. Только я, телогрейка на стуле и Аппарат. Но Аппарат выглядел иначе. Медные трубки блестели, как новенькие. На кастрюле красовалась надпись красной краской: «Собственность жилконторы №5».

— Бред, — сказал я вслух.

— Полная херня, — ответил приемник. И запел про Сталина.

Я выглянул в окно. И закрыл. Потом открыл снова.

Тьмы не было. Вообще. За окном стояло утро. Солнце — самое настоящее, желтое, как лимон «Байкал» — висело над свежевыпавшим снегом. По улице, которой вчера не существовало, шли люди. В ватниках. С красными флагами. Играл духовой оркестр. Из репродукторов на столбах лилось:

— Вперед, товарищи! Выполним план пятой пятилетки к 1956 году!

Я ущипнул себя. Потом еще раз. Потом стукнул кулаком по столу. Больно. Значит, не сон.

— Серёга! — заорал я. — Серёга, твою мать!

Тишина. Только радио щебечет про успехи животноводства.

Я выбежал в коридор. Обои были свежие. В углу висел портрет товарища Сталина в траурной рамке. Из крана на кухне капала вода — кап, кап, кап. Как пузырьки в гидрозатворе. Только страшнее.

— 1955 год, — прошептал я. — Ни хрена себе первач.

Оделся. Вышел на улицу. Мороз ударил в лицо, но не тот, древний, полярный, а обычный, советский, с запахом махорки и щей из столовой. Мимо прошла женщина в валенках с авоськой. В авоське лежала селедка и газета «Правда».

— Гражданин, вы чего стоите? — спросила она строго. — Демонстрация сейчас начнется. Идите в колонну.

— Какая демонстрация?

— Седьмое ноября, — удивилась женщина. — Вы что, с луны свалились?

Я хотел сказать, что свалился с оврага, где видел Разлом и китайцев, ищущих сияние, но вовремя прикусил язык. Здесь, судя по всему, китайцев еще не завелось. Или завелись, но другие.

— А где тут можно... самогону взять? — спросил я тихо.

Женщина посмотрела на меня с ужасом. Перекрестилась. Тьфу, не перекрестилась — сжала кулак. И быстро ушла, оглядываясь.

Из репродуктора донеслось:

— Граждане! Усилим борьбу с самогоноварением — главным пережитком проклятого прошлого! Самотонщики — враги народа!

— Самотонщики, — поправил я машинально. — Самогонщики.

Но репродуктор не слушал. Он вещал про светлое будущее и про то, что каждый удар молотом приближает коммунизм.

Я побрел по улице. Люди шли мимо, смотрели сквозь меня. Или не сквозь, а просто не замечали. Как будто я был призраком из своего времени. Из времени, где за окном висело Ничто и булькал Аппарат.

— Товарищ! — окликнули меня.

Я обернулся. Стоял мужик в кепке, с папиросой в зубах. Лицо знакомое до тошноты. Мои собственные глаза, мой собственный шрам над бровью. Только одет в поношенный пиджак и сапоги.

— Ты чего шастаешь? — спросил двойник. — Опять нажрался своего зелья?

— Ты кто? — спросил я.

— Я — это ты. Только нормальный. Работаю на лесоповале, состою в профсоюзе, не пью эту муть. А ты — позор семьи. Ходишь тут, пугаешь людей.

— В каком году лесоповал? — спросил я.

— В пятьдесят пятом, дурак. В каком же еще. Сталин умер, но дело его живет. Иди проспись.

Он хлопнул меня по плечу и растворился в толпе демонстрантов.

Я стоял посреди улицы и смотрел на красные флаги, на портреты вождей, на людей, которые шли и улыбались. Улыбались так же искренне, как китайцы вчера, когда фотографировали сияние, которого не было. Только здесь не было сияния. Здесь был план. Был учет. Была борьба.

— Всё идет по плану, — сказал я вслух.

— Именно! — ответил проходящий пионер с горном. — А вы откуда знаете?

— Догадался.

Подошел к ларьку. В ларьке продавалась газировка за три копейки и квас. Я полез в карман — там лежала трешка старого образца. С портретом Ленина, но не такого, какого я помнил. Дореформенного.

— Дадите квасу? — спросил я.

— Деньги есть?

— Есть.

Продавщица взяла трешку, посмотрела, сморщилась:

— А мятых нет?

— Нет.

— Ладно, на, пей. Квас был теплый, сладкий, пах брагой. Я пил и думал: как вернуться? В овраг? Но оврага тут нет. Тут, судя по карте на стене правления, сплошные стройки коммунизма. Пятилетки. Ударные темпы.

Громкоговоритель на столбе вдруг захрипел, зашипел и выдал:

— Граждане! В районе города зафиксировано появление неизвестного, одетого не по форме! Просьба сообщить в органы!

Я оглядел себя. Телогрейка еще туда-сюда, но валенки подозрительно новые. И шапка не по сезону.

Надо валить. Но куда?

Вспомнил про свою квартиру. Ту самую, хрущевку. Она должна быть здесь. Пятиэтажка. Только хрущевок в 55-м еще не строили. Хрущев еще не пришел. Но дом стоял. Мой дом. В самом центре поселка, которого в моем времени не было.

Я забежал в подъезд. Те же обшарпанные стены. Тот же запах кошек и времени. Поднялся на свой этаж. Дверь была не заперта.

В комнате стоял Аппарат. Только теперь он был не медный, а чугунный, тяжелый, с серпом и молотом на крышке. И булькал он не брагой, а чем-то другим. Густым. Черным. Из змеевика капала не жидкость, а... тьма. Та самая, полярная. Она собиралась в банки, подписанные: «Отходы производства».
— Ты вернулся, — раздался голос.
Серёга сидел на табуретке. В той же телогрейке. С теми же сушками в кармане.
— Ты здесь? — обрадовался я.
— А где мне быть? — пожал он плечами. — Я всегда здесь. В смысле — всегда тут. В этом времени. В этой реальности. А ты вот залетный.
— Что происходит?
Серёга вздохнул, отломил сушку, сунул в рот.
— Разлом, — сказал он. — Он не закрылся. Он просто переключил канал. Мы были там, где правда. А тут — где надежда. Только надежда у них особая. Светлое будущее. Коммунизм. Понимаешь?
— Не понимаю.
— Смотри.
Он подвел меня к окну. За окном маршировали колонны. Люди несли плакаты: «Даешь пятилетку!», «Догоним и перегоним Америку!», «Смерть врагам народа!». И у всех были счастливые лица. Абсолютно счастливые. Как у китайцев, которые увидели сияние.
— Они тоже не видят правды, — сказал Серёга. — Для них это сияние. Для нас — тьма. Вопрос точки сборки.
— А как вернуться?
— А надо ли?
Я посмотрел на Аппарат. Он булькал тьмой. На стене висел портрет. На портрете был Сталин, но глаза у него были мои. И смотрели они на меня с укоризной.
— Надо, — сказал я. — Там, в моем времени, полярная ночь. Там Ничто за окном. Там древние боги и китайцы, которые хотят детей. Там хотя бы понятно, что ничего не понятно. А тут... тут все слишком понятно. И это страшнее.
Серёга усмехнулся:
— Ты прав. Тут ужас похлеще Ктулху будет. Тут людей счастьем лечат. Принудительно.
Громкоговоритель под окном запел:
— Широка страна моя родная...
— Пошли, — сказал я. — В овраг. Пока не поздно.
Мы вышли. Колонны расступились, пропуская нас. Люди смотрели с любопытством, но не трогали. Может, принимали за своих. Может, за чужих. Кто их разберет.
Овраг был на месте. Только вместо Разлома там стоял памятник. Ленину. Или не Ленину. Какому-то деду с усами. Он указывал рукой вдаль, туда, где, по идее, должна быть Америка.
— Где разлом? — спросил я.
— Здесь, — Серёга ткнул пальцем в постамент. — Под ним. Надо копнуть.
— Чем?
— Руками.
Мы начали копать. Снег, потом мерзлая земля, потом еще что-то. И вдруг — свет. Зеленый. Фиолетовый. Красный. Тот самый. Из вчера.
— Давай! — крикнул я. — Прыгаем!
Мы прыгнули вместе. Вместе с Серёгой. Вместе с сушками. Вместе со всей этой херней.
А потом — тишина. Пузырек в гидрозатворе. Холод. Тьма за окном.
Я открыл глаза. Я лежал на своей кухне. Голова болела. Аппарат булькал ровно, как ни в чем не бывало. Серёга сидел на табуретке и смотрел на меня.
— Ну и бормотуху ты гонишь, — сказал он. — Спишь уже вторые сутки. Я уж думал, ты того.
— Какие вторые сутки?
— Обычные. Полярные. За окном та же херня. Ничего не изменилось.
Я подошел к окну. Тьма висела на месте. Никакого солнца. Никаких демонстраций. Только Ничто.
— А китайцы? — спросил я.
— Уехали, — пожал плечами Серёга. — Говорят, сияние видели. Счастливые такие. Теперь детей будут делать.
— А разлом?
— Какой разлом, ты о чем? Напился ты, вот и разлом. Я посмотрел на свои руки. Под ногтями была земля. Мерзлая, нездешняя. Та, которой в моем овраге нет.
Серёга проследил мой взгляд и замолчал. Потом достал сушку, отломил половину, протянул мне.

— На, закуси. И не парься. Какая разница, где правда, где сон? Главное — чтобы Аппарат работал и друзья были рядом.

— Ты же не пьешь.

— Не пью. Но рядом быть — могу.

Я взял сушку. Сунул в рот. Вкус детства. Или не детства. Откуда у меня детство в полярную ночь?

Снаружи завыло. То ли ветер. То ли Йог-Сотот проснулся. То ли просто радио в 55-м году вещает про успехи животноводства.

— Наливай, — сказал Серёга.

— Ты же не пьешь.

— Сегодня пью. За тех, кто ищет сияние там, где его нет.

Я налил два стакана. Мутная жидкость плеснулась о граненые стенки.

— За китайцев, — сказал я.

— За 55-й год, — сказал Серёга.

— За Сталина.

— За Летова.

Мы чокнулись и выпили.

Тьма за окном стала чуть ближе. Но теперь мне было все равно. Потому что если есть друг, который не пьет, но сегодня пьет, и если есть Аппарат, который булькает, и если есть сушки в кармане — значит, жизнь продолжается. Даже если за окном полярная ночь. Даже если в овраге — Разлом. Даже если ты случайно заглянул в 1955-й и вернулся.

— Слышь, — сказал Серёга. — А может, это и есть счастье?

— Что?

— Вот это всё. Сидеть, пить самогон, смотреть на тьму и не бояться.

— Может, — согласился я.

Мы замолчали. Аппарат булькал. Тьма за окном дышала. Где-то далеко китайцы делали детей. Где-то в 55-м году маршировали колонны. А здесь, сейчас, было просто.

Пузырек.

Пузырек.

Пузырек.

И никаких древних богов. Только друг, сушки и полярная ночь.

Всё идет по плану.

Загрузка...