Луна сегодня была вызывающе круглой. Она висела над миром, как огромный, начищенный до блеска изумруд, если бы изумруды умели светиться мертвенным белым светом. Я сидел на уцелевшей ступени своей церкви — единственном, что осталось от обители веры после того, как небо разверзлось криками и свистом стрел. За моей спиной догорал алтарь, пахнущий старым деревом и несбывшимися молитвами. Впереди, там, где еще вчера была рыночная площадь, теперь раскинулось пепелище.

На всё воля Божья.

Я хмыкнул. Мой хмык прозвучал в абсолютной тишине как треск ломающейся сухой ветки. Старики говорили, что когда деревня умирает, она кричит. Вранье. Она молчит. Она молчит так оглушительно, что хочется зажать уши ладонями. Зомби ушли, утащив за собой тех, кто не успел запереться. Те, кто заперся… ну, огонь не спрашивает, закрыта ли задвижка.

Я поправил воротник своей рясы. Она была грязной, в пятнах сажи и каких-то подозрительных брызгах из алхимического котла, который лопнул во время пожара. Моя верная лопата лежала рядом, прислоненная к обгоревшему перилу. Обычная железная лопата с черенком из темного дуба. В деревне меня за это порицали: «Эдмунд, ты же священник, тебе положено кадило и книга!». А я отвечал: «Господь создал землю, а значит, лучший способ общения с Ним — это возделывание Его творений». Теперь возделывать было нечего. Грядки вытоптаны, соседи… соседи стали частью вечности.

— На всё Его воля, — повторил я вслух, пробуя слова на вкус. Они были горькими, как сырой картофель.

Я не собирался уходить. Зачем? Если архитектура мироздания подразумевает, что Эдмунд, последний священник этого безымянного прихода, должен превратиться в прах среди этих руин, то кто я такой, чтобы спорить с Великим Строителем? Я просто сидел и ждал, когда холод ночи окончательно заберет остатки тепла из моих костей.

И тут тишина лопнула.

Это не был стон мертвеца или шелест листвы. Это был грубый, тяжелый, ритмичный звук. Хруст. Хруст гравия под чьим-то невероятно тяжелым сапогом.

Я медленно повернул голову. По главной улице, мимо скелета обгоревшей кузницы, шел он.

В лунном свете его фигура казалась отлитой из темного металла. На нем был полный комплект железных доспехов, которые поблескивали, отражая свет, как чешуя какого-то механического гада. За спиной торчал огромный рюкзак, из которого торчало всё подряд: ручки кирок, пучки факелов и — о, боги, какая алчность — кусок шерстяного ковра.

Но страшнее всего было его лицо. Точнее, его отсутствие.

Он подошел ближе, и я невольно сжал пальцы на черенке лопаты. Шлем с узкой прорезью для глаз не скрывал главного — той ужасающей плоскости, которую эти существа называют лицом. Ни благородного выступа носа, способного учуять запах приближающегося дождя, ни привычных морщин мудрости. Просто гладкая, как свежевыпеченная лепешка, поверхность с парой точек вместо глаз.

Гладколицый.

Он не смотрел на меня. Он смотрел на сундук, который чудом уцелел под навесом разрушенного склада. Гладколицый подошел к нему, и я услышал противный скрип открываемого дерева. Он начал рыться внутри с такой жадностью, что у меня перехватило дыхание.

— Опять ты чахнешь над этим сундуком? — мой голос прозвучал неожиданно твердо, хотя внутри всё дрожало от негодования. — Господь видит твою алчность, Юродивый. Помни: на суд к Нему ты явишься без своего железного панциря, а с голой душой.

Гладколицый замер. Он медленно, очень медленно повернул свою плоскую голову в мою сторону. В прорези шлема я не увидел ни раскаяния, ни страха. Только холодное, машинное любопытство. Он ничего не ответил. Тишина между нами стала еще тяжелее.

— Поделился бы хлебом с ближним, — продолжал я, распаляясь, — или Господь сделает так, что твой хлеб превратится в камень прямо у тебя во рту. Ты слышишь меня, Богохульник?

Он молча полез в сумку, достал оттуда батон хлеба и просто швырнул его мне под ноги. Хлеб упал в пыль, подняв облачко пепла.

Я посмотрел на хлеб. Потом на него.

— Грубо, — заключил я. — Но своевременно.

Гладколицый наконец издал звук. Это не было хмыканье. Это был какой-то странный, короткий выдох, похожий на щелчок затвора. Он подошел к моей ступени, навис над моим миром своей железной тушей и указал пальцем в сторону темного леса, за которым начинались горы.

— Иди, — проскрежетал он. Голос у него был такой, будто два булыжника терли друг о друга.

— На всё воля Божья, Гладколицый, — я сложил руки на груди. — И Его воля в том, чтобы я остался здесь. Мой приход превратился в пепел, и я разделю его участь. Уходи. Твои алмазы ждут тебя где-то там, в темноте, а моё место здесь.

Он не ушел. Вместо этого он схватил меня за воротник рясы своей латной перчаткой...





Перчатка Гладколицего пахла ржавчиной и запекшимся порохом. Он сжал мою рясу у самого горла с такой бесцеремонностью, будто я был не священником, а мешком гнилой картошки. Я попытался возмущенно хмыкнуть, но вместо этого издал какой-то жалкий писк — железные пальцы сдавили воротник слишком сильно.

— Насилие — удел слабых духом, Юродивый! — прохрипел я, пытаясь сохранить достоинство, пока мои ноги отрывались от земли. — Господь покарает тебя за осквернение служителя Его!

Сайленс — я тогда еще не знал, что это его имя, но тишина, исходившая от него, была почти осязаемой — даже не вздрогнул. Он просто приподнял меня повыше, так что мои старые сандалии беспомощно заболтались в воздухе, и встряхнул. Моя голова мотнулась, а верная лопата с глухим стуком упала на ступени.

— Иди, — повторил он. В его голосе не было злости, только сухая, пугающая эффективность. Как будто он отдавал команду верстаку или сундуку.

— Ни шагу! — взвизгнул я, вцепившись пальцами в его холодные наплечники. — Это мой приход! Мои грядки! Мои… пепелища! Если Боги решили стереть это место, я стану его последним памятником! Слышишь ты, Гладколицый? Твоя сталь бессильна против моей веры!

Сайленс замер. Он медленно опустил меня на землю, но руки не убрал. Его плоский шлем оказался в паре дюймов от моего носа — того самого благородного, длинного носа, которым я так гордился. Я видел своё отражение в полированном забрале: испуганный старик в грязной фиолетовой тряпке.

— Бог, — вдруг произнес он. Слово прозвучало странно, будто он читал его в инструкции. — Ты говоришь, это Его воля?

— Именно! — я поправил рясу, возвращая себе каплю величия. — И Его воля в том, чтобы я упокоился здесь, в смирении и молитве.

Сайленс склонил голову набок. Я почти услышал, как в его голове со скрипом проворачиваются шестеренки. А потом он выдал фразу, которая буквально пригвоздила меня к месту:

— Воля богов в том… — он сделал паузу, подбирая слова, — чтобы ты молча шёл за мной.

Я открыл рот, чтобы возразить. Я уже приготовил целую тираду о том, что смертному не дано толковать замыслы небес, но слова застряли в горле. Это был удар ниже пояса. Если этот Гладколицый утверждает, что он — инструмент провидения, то мой отказ идти превращается в бунт против Самих Богов.

Я посмотрел на небо. Луна молчала. Я посмотрел на Сайленса. Он стоял неподвижно, как скала, и ждал.

— Аргумент… — выдавил я наконец, чувствуя, как внутри всё сжимается от досады. — Железный аргумент, Юродивый. Тебе повезло, что я слишком благочестив, чтобы оспаривать прямой приказ Небес, переданный через такое сомнительное существо, как ты.

Сайленс ничего не ответил. Он просто развернулся и зашагал прочь от деревни, даже не оглянувшись. Он знал, что я пойду.

Я кряхтя нагнулся, поднял свою лопату и бережно обтер её о край рясы.

— Ну что ж, — проворчал я под нос, направляясь следом за тяжелыми, лязгающими шагами. — Пойдем, Гладколицый. Но помни: если мы свалимся в овраг или нас сожрут волки, я лично замолвлю за тебя словечко ТАМ. И поверь, оно тебе не понравится.

Мы покидали руины. Пепел деревни оставался позади, окутанный лунным светом. Впереди чернел лес — огромный, холодный и совершенно не прописанный в моих старых книгах. Сайленс шел быстро, почти прыгая через поваленные бревна. Для него это было просто перемещение из точки А в точку Б. Для меня это был конец света.

— Опять ты скачешь! — крикнул я ему в спину, спотыкаясь о корень. — Господь дал тебе ноги, чтобы ходить, а не чтобы изображать горного козла! Помедленнее, Гладколицый! Мои сандалии не зачарованы на вечность!

Сайленс не замедлился. Он просто шел вперед, прорубая путь сквозь кусты своим коротким мечом. Он тратил прочность стали там, где я бы аккуратно отодвинул ветку. Варвар. Истинный варвар с плоским лицом.

Я вздохнул, крепче сжал лопату и прибавил шагу. Наступала моя первая ночь вне дома. Первая ночь в мире, который оказался пугающе больше, чем одна грядка и одна церковь. И единственное, что отделяло меня от тьмы, была спина этого странного, молчаливого существа, которое считало, что пара часов его пути — это и есть вся моя жизнь.

О, как же он ошибался. Моя жизнь только начиналась, и Боги — свидетели — она обещала быть крайне утомительной для нас обоих.

Загрузка...