Питер, ноябрь девяносто восьмого. Семь утра, но темно как в полночь — в этом городе солнце с ноября по март существует только теоретически, это все знают. Мелкая морось, не то дождь, не то снег, забивается под капюшон китайской куртки, течёт за шиворот. Холодные капли находят дорожку между лопаток, скатываются вниз по позвоночнику. Катька Терехова толкает тяжёлую парадную дверь на Марата, 47, и первым делом чувствует вонь — застарелая моча, перегар, что-то сладковато-гнилое из подвала, где прорвало канализацию ещё в октябре, но управдом Михалыч всё обещает починить "на днях".

Парадная когда-то была роскошной — об этом ещё можно догадаться по остаткам былого великолепия. Мраморные ступени, правда, выщербленные, с выбоинами, в которых вечно стоит грязная вода. Лепнина на потолке — головы каких-то античных богов, но половина лиц отбита, а оставшиеся замазаны побелкой так, что похожи на прокажённых. Кованые перила когда-то были произведением искусства — виноградные лозы, листья, гроздья. Теперь половина элементов отломана, перила шатаются, и держаться за них страшно — того и гляди останешься с куском ржавого металла в руках.

На стене у почтовых ящиков — целая галерея объявлений. "Козлы! Кто срёт в парадной — найду и морду набью! Жилец кв. 8" — это Витька с третьего этажа писал, бандит местный. Ниже приписка другим почерком: "Сам козёл". Ещё ниже: "Продам щенков овчарки", "Куплю доллары дорого", "Массаж на дому. Светлана", и совсем внизу, детским почерком: "Потерялся кот Барсик, рыжий, вознаграждение". Кота того ещё летом собаки загрызли во дворе, но объявление никто не снимает.

Восемь часов отскребала полы в "Ночном" — подвальный круглосуточник возле Кузнечного, вход по скользкой железной лестнице, вечно обледенелой зимой. Ступеньки под углом, неровные, спускаться приходится держась за стену, а стена липкая от конденсата и чего-то ещё, лучше не думать чего. Магазин как магазин для девяносто восьмого: три ряда стеллажей с водкой — "Распутин" по тридцать пять рублей, "Белые ночи" по сорок, "Русский стандарт" для тех, кто побогаче. Пиво "Балтика" в бутылках 0,5 — тройка, семёрка, девятка. Сигареты от "Примы" без фильтра до "Мальборо" по двадцать пять рублей. Консервы с истекающим сроком — тушёнка, килька в томате, сгущёнка с комками. И хлеб — единственная нормальная вещь в этой дыре, привозят в пять утра из пекарни на Лиговском, ещё тёплый, пахнет так, что слюнки текут.

Хозяин магазина — Рафик, азербайджанец лет пятидесяти, седой, с больной спиной (постоянно держится за поясницу и кряхтит). Молчаливый, за все три года, что Катька у него работает, не сказал и сотни слов. Платит вовремя, каждое первое число, мятыми купюрами из сейфа под прилавком. Иногда даёт просрочку домой — молоко скисшее, хлеб вчерашний, конфеты слипшиеся. Не от доброты — просто выкидывать лень, а Катька всё равно заберёт.

Руки Катьки воняют хлоркой — "Белизну" Рафик покупает канистрами, требует, чтоб "блестело как в операционной". Смешно — какая операционная в подвале, где плесень проступает сквозь побелку чёрными картами неизвестных континентов, где в углу вечная лужа от протекающей трубы, где тараканы размером с грецкий орех даже не разбегаются, когда включаешь свет, а поворачивают усатые морды с видом "ну и чё ты тут забыла?"

Спина ноет — линолеум на полу весь в трещинах и дырах, приходится скрести на карачках, елозить со шваброй не получается. Колени побиты, все в синяках. Под ногтями чёрная грязь, которую не отмыть даже щёткой — въелась навечно. Ладони в мозолях от швабры, в порезах от разбитых бутылок (вечно кто-то роняет, а убирать Катьке).

В кармане дырявой джинсовой куртки (купила на Удельной за сто рублей, рукав подшит чёрными нитками, не подобрала в цвет) — месячная зарплата. Зелёная пятисотка, красная сотня, две синие пятидесятки, остальное десятками и мелочью. Восемьсот тринадцать рублей на месяц жизни. На двоих с шестилетним сыном.

Под лестницей зашевелилось тряпьё — груда старых пальто, телогреек, картонных коробок из-под телевизоров "Рубин". Это лежбище Костяна, местного бомжа. Костян — легенда дома, все про него знают, но мало кто помнит настоящее имя. Константин Павлович Мерзляков, доцент кафедры философии Герценовского института. Жена ушла к аспиранту, забрала дочку, выгнала из квартиры. Костян запил, потерял работу, жильё, документы. Теперь вот третий год живёт под лестницей. Жильцы подкармливают — кто хлеба горбушку даст, кто бутылку портвейна три топора. Зимой пускают погреться в квартиры, попить чаю.

— Терехова? — голос у Костяна хриплый, простуженный, с мокротой. Из его убежища тянет кислым — перегар, немытое тело, моча, гниющие онучи. — Слышишь их?

Костян высовывает голову — нечёсаные патлы слиплись в колтуны, борода свалялась, в ней застряли крошки. Глаза мутные, но в них что-то мелькает — не безумие, что-то другое. Страх?

— Отвали, Костян.

— В стенах. Дети. Всю ночь играли. Смеялись. А потом плакали. Страшно плакали.

— Спи давай. Белую горячку лечить надо, а не слушать.

— Это не белочка, Катерин. Я-то знаю, когда белочка. Тут другое. Они настоящие. Просто не наши. Не отсюда.

Катька не стала слушать дальше. Семьдесят три ступеньки до квартиры — она считает каждое утро, это как молитва, как мантра. Помогает не думать о том, что впереди четыре часа сна, если повезёт, потом забрать Вовку от тётки Вали, накормить (чем? вчерашней кашей на воде?), снова отвести, снова на работу. Бесконечный день сурка, из которого не вырваться.

Тринадцатая ступенька откололась с краю — можно споткнуться. На восемнадцатой кто-то блеванул на прошлой неделе, отмыть не получается, засохло. Площадка второго этажа. Три двери. Квартира четыре — там Витька-бандит с мамашей алкоголичкой. Квартира пять — старики Петровы, интеллигенты, он бывший инженер, она учительница музыки. Квартира шесть — притон. Официально там прописана какая-то бабка, но живут наркоманы, человек пять-шесть, меняются постоянно.

Четвёртый этаж. Последний отрезок. Ноги гудят, в пояснице стреляет. Катька достаёт ключи — связка из пяти штук на колечке с брелоком-обезьянкой (Вовка подарил на прошлый день рождения, купил на свои копейки, копил полгода).

Коммуналка номер тринадцать. Несчастливое число для несчастливого места. Дверь обита коричневым дерматином, прибит гвоздиками с круглыми шляпками. В трёх местах дерматин порван — то ли ножом, то ли ещё чем. Заплатки из чёрной изоленты. Глазок мутный, поцарапанный, через него ничего не видно.

Семь звонков у двери — на каждую комнату. Работает только один, у Ахметовых, но звонить бесполезно — семья из Таджикистана, по-русски понимают плохо, дверь не открывают. Остальные звонки — мёртвые. У Семёныча провод оборван, у бабы Зины кнопка запала, у Катьки вообще непонятно что — звонок есть, а в комнате не звенит.

Дверь открывается со скрипом — петли просели, трутся. В нос сразу ударяет коммунальный коктейль запахов. Из кухни тянет пригорелым луком — Ахметова жарит что-то на завтрак своей орде (пятеро детей от года до двенадцати). Прокисший борщ — это баба Зина сварила кастрюлю ещё в понедельник и забыла в холодильнике. Хлорка из туалета — бачок течёт, заливает пол, приходится засыпать хлоркой, чтоб не воняло. Перегар и табак — фирменный аромат Семёныча, сантехника ЖЭКа и алкоголика со стажем. Детские пелёнки — младший Ахметов, годовалый Рустам, вечно обоссанный. И поверх всего — затхлость, старость, безысходность. Запах коммуналки.

Коридор длинный, метров пятнадцать. Когда-то это была барская квартира на весь этаж — двенадцать комнат, две гостиные, столовая, кабинет. После революции уплотнили, после войны разделили окончательно. Теперь тут восемь комнат, кухня, туалет, ванная (работает по расписанию — вторник и пятница топят колонку).

Лампочка под потолком — сорок ватт, голая, на скрученном проводе. Света хватает только чтобы не врезаться в стены. Зелёная масляная краска до середины стены — казённый стандарт, красили в последний раз в восемьдесят пятом, к приезду какой-то комиссии. Краска облупилась пятнами. Выше — обои. Жёлтые, в ромашках, клеили при Хрущёве. Местами отстают, свисают лоскутами. Под ними — другие обои, довоенные, с вензелями. А под теми — газеты. "Ленинградская правда" за сороковые годы. Дом как луковица — слой за слоем, эпоха за эпохой.

***

Пол в коридоре — паркет, но какой! Дубовая доска, когда-то покрытая лаком, теперь стёрта до белесости на проходах. Половина досок вспучилась от сырости, половина просела. В щелях между досками — грязь десятилетий, окурки, фантики, мелочь, которую не достать. У каждой двери — личная территория жильцов, маленькие анклавы частной жизни в общем пространстве.

У бабы Зины — старый ковёр, вытертый до дыр. Когда-то был красным с узорами, теперь грязно-бурый. На ковре — калоши, хотя баба Зина из дома выходит раз в неделю, в магазин. Просто калоши — это прошлое, это память о временах, когда она ещё куда-то ходила.

У Семёныча — ящик с пустыми бутылками. "Балтика", "Охота", водка "Распутин". Аккуратно расставлены, как солдаты. Семёныч сдаёт их раз в месяц, на вырученные деньги покупает новую бутылку. Круговорот алкоголя в природе.

У Ахметовых — детская коляска, старая, скрипучая, с проволокой вместо одного колеса. Детские ботиночки в ряд — пять пар разного размера. Тазик с замоченным бельём, воняет мочой.

У двери номер семь — ничего. Пусто. Даже пыли меньше, будто это место обходят стороной. Дверь заколочена досками крест-накрест, гвозди ржавые, шляпки вылезли. На досках — надпись мелом: "Не открывать". Ниже чьей-то рукой добавлено: "Здесь живёт смерть".

Катькина комната в конце коридора, номер восемь. Когда-то это была комната для прислуги — самая маленькая, самая неудобная, с одним окном во двор-колодец. Двенадцать квадратных метров на двоих с сыном.

Катька открывает дверь своим вторым ключом. Замок заедает, надо дёргать ручку на себя и одновременно поворачивать ключ. Навык, выработанный годами.

Комната встречает затхлым теплом. Обои "под дерево" — коричневые вертикальные полосы, имитация деревянных панелей. Депрессивные, мрачные, но переклеивать — где деньги взять? В углу у окна плесень проступает чёрными разводами — сверху течёт. Пятый этаж достроен в семидесятых, крыша сделана на отвали, каждый дождь — потоп. Управдом Михалыч обещает починить. Пятый год обещает.

Мебель — отдельная песня. Диван-книжка, куплен с рук за тысячу рублей у алкашей, которые выносили из квартиры покойной бабки. Обивка — коричневый дермантин, протёрся на подлокотниках до поролона. Пружины торчат в двух местах, Катька подложила фанерку. Механизм сломан, раскладывается только если знать секрет — дёрнуть влево, нажать коленом, потом резко на себя.

Раскладушка для Вовки — армейская, алюминиевая, с брезентовым ложем. Скрипит при каждом движении, как дверь в фильме ужасов. Матрас тонкий, ватный, сбился комками. Подушка — перьевая, перья лезут через наволочку, колются.

Стол — ДСП под "орех", с отколотым углом. На столе — тетрадки Вовки, учебник "Букварь", цветные карандаши в жестяной коробке из-под печенья. Настольная лампа без абажура, голая лампочка слепит глаза.

Два стула — не пара. Один со свалки, венский, с гнутой спинкой, но сиденье продавлено. Второй из кухни соседской коммуналки, выкинули за ненадобность, Катька подобрала. Пластиковый, белый, с трещиной поперёк сиденья.

Шкаф — довоенный монстр, трёхстворчатый, с резьбой. Внутри пахнет нафталином и чужими жизнями — сколько людей хранили тут свои вещи за девяносто лет? В ящиках находила то пуговицы с орлами, то письма на дореформенном языке, то фотографии незнакомых людей в старинных одеждах.

На стенах — ничего. Голые обои. Только в углу Вовкины рисунки на кнопках. Домик с трубой, из которой идёт дым. Солнце с лучами-палочками. Человечки — мама и мальчик, держатся за руки. И новый рисунок, вчерашний — дети стоят в ряд, много детей, а перед ними чёрная дыра.

Вовка спит на раскладушке, свернулся калачиком под ватным одеялом. Одеяло в пододеяльнике с Чебурашками — из Катькиного детдомовского детства, единственная вещь, которую разрешили забрать, когда в восемнадцать выпускали в большую жизнь. Больше от тех лет ничего не осталось, кроме шрамов на душе и татуировки на запястье.

Мальчик маленький для своих шести лет — не кормленный, не холёный. Острые коленки торчат из-под одеяла. Волосы русые, тонкие, давно не стриженные — парикмахерская дорого, Катька сама подравнивает кухонными ножницами. Лицо бледное, прозрачное, вены просвечивают на висках. Под глазами синяки — плохо спит последнее время.

Пижама — старая Катькина футболка с надписью "USSR", полинявшая, и трико с вытянутыми коленками. На футболке дырка под мышкой.

Катька садится на край раскладушки. Пружины взвизгивают, как испуганный кот. Гладит сына по голове — волосы мягкие, пахнут дешёвым шампунем.

Вовка открывает глаза. Огромные, серые, как зимнее небо перед снегом. Слишком взрослые для шестилетнего ребёнка. Смотрит не как дети смотрят — с любопытством, радостью. Смотрит устало, понимающе. Как старичок в детском теле.

— Мам, ты пришла.

— Пришла, малыш. Как спал?

— Они опять звали.

Катькино сердце пропускает удар. Опять эти фантазии.

— Кто звал, Вов?

— Дети из стены. Маша, Петя, Коля. И другие. Их много, мам. Двенадцать.

— Откуда ты знаешь, сколько их?

— Они сказали. Сказали, их было двенадцать, а стало тринадцать. Тринадцатая пришла позже. Злая тётя.

Вовка садится, подтягивает колени к груди. На худых ножках синяки — вечно обо что-то бьётся, неловкий.

— Маша сказала, у неё день рождения был в январе. Тринадцать лет. Но она его не отметила. Потому что умерла. Они все умерли в январе. Холодно было. И есть нечего.

— Вов, это сон. Кошмар приснился.

— Нет, мам. Смотри.

Вовка показывает на пол у стены напротив окна. Катька присматривается. В пыли — следы. Маленькие, босые, детские. Много следов, будто тут топталась целая толпа детей. Следы ведут от стены к раскладушке и обратно.

Но это невозможно. Катька заперла дверь изнутри, ключ в замке. Окно закрыто, да и четвёртый этаж — не залезешь. Откуда следы?

— Вов, откуда дети приходили?

— Оттуда, — мальчик показывает на стену. — За обоями дверка.

Катька подходит к стене. Обои "под дерево", коричневые, депрессивные. Проводит рукой — и чувствует. Неровность. Край обоев отходит.

Она подцепляет ногтем, тянет. Обои отклеиваются легко — старый клейстер давно высох. Под ними — ещё один слой, с ромашками, как в коридоре. Тоже отдираются. А под ними...

Вентиляционная решётка. Старая, чугунная, с узором — виноградные листья по углам. Выкрашена той же зелёной краской, что стены в коридоре, но краска облупилась. Квадрат двадцать на двадцать сантиметров.

— Вов, ты отдирал обои?

— Они сами отодрались. Ночью. Я проснулся от шороха — обои падают. А там решётка. И дети за ней.

Катька присматривается. Четыре винта, которыми решётка крепится к стене. Старые, ржавые, но... царапины на них свежие. И винты откручены — просто вставлены обратно в отверстия, держатся на честном слове.

— Ты открывал решётку?

— Они попросили. Сказали, тесно там. Душно. Хотели посмотреть на мою комнату. Я открутил — они научили как. Они вышли, постояли, посмотрели.

— И что?

— Маша сказала, что у меня хорошо. Тепло. А у них всегда холодно. С января сорок второго года холодно. И темно. И страшно.

Катька снимает решётку. За ней — не просто вентиляционное отверстие. Дыра в стене, неровная, будто кто-то расширял первоначальную вентиляцию. Кирпичи выломаны, крошатся. Диаметр сантиметров шестьдесят — ребёнок пролезет свободно. Шахта уходит вправо, в темноту.

Из дыры тянет холодом. Но не обычным сквозняком — чем-то могильным, застарелым. И запах. Сладковатый, с гнильцой. Как от давно сдохшей мыши под полом.

На полу под решёткой — обрывки старых обоев. Несколько слоёв, судя по узорам — клеили один на другой десятилетиями. Самый нижний — газеты. Катька поднимает обрывок, читает дату: "Ленинградская правда, 15 января 1942 года".

— Вов, что ещё они говорили?

— Что им скучно. Что они хотят играть. У них есть игры, но старые. Надоели. И ещё... — мальчик замолчал, насупился.

— Что ещё?

— Они сказали, что тётя Тоня — плохая. Что она их обманула. Заперла и не выпустила. Они ждали маму, а пришла тётя Тоня. Но она не мама. Она враг.

— Кто такая тётя Тоня?

— Не знаю. Они боятся её. Говорят, она тоже там, в стенах. Ходит, ищет их. Хочет снова запереть. Насовсем запереть.

Загрузка...