Она открыла хиленькую, тошнотворную дверь их палаты и недоуменно уставилась на Диму, а потом резко перевела взгляд на Макса. Удивленно хмыкнула и посмотрела на дверь: черные цифры как ни в чем не бывало декларировали — «15». Нахмурилась и зло хлопнула бедной дверью, так же неожиданно удалилась.

Дима вздохнул и снова уставился в окно. Дни ползли медленно, переваливались, будто жирные гусеницы. Цвел апрель — грязный, с разъедающим солнцем и холодным ветром. Физра, наверное, уже давно перекочевала на улицу — и тогда, конечно, вовсю играли в футбик, а после последнего урока затаривались в «стекляшке» чипсами, кислотным лимонадом и гнали на взрослое поле...

Дима вздохнул еще раз. Он был на контроле у самого главврача: тот принимал в куцем, пустом кабинете, прямо под портретом нового президента. Президент улыбался и был похож на довольного кота. Прошлый Диме нравился больше: он, напротив, не улыбался, но зато часто шутил. Главврач привычным движением вырвал листок из блокнота, размашисто написал «длительный субфебрилитет» и эмоционально, заглядывая маме в глаза, объяснял сложное громким, уверенным голосом. Мама выдерживала этот взгляд, хмурила красивые вычерченные брови и задумчиво накручивала локон на изящный палец. Суб-феб-ри-ли-тет, суб-феб-ри-ли-тет — Дима по слогам заучил диагноз.

Родители приезжали через день. Он каждый раз спрашивал маму — ну когда же домой? Она нежно гладила его волосы и неизменно отвечала: «Скоро, Димочка, скоро».

Дверь снова распахнулась — ручкой впечаталась в такую же раздражающе белоснежную стену. На пороге стояла она же — воинственно, как-то сверху вниз обвела взглядом палату.

— Эй, поаккуратнее там! Дверь сама ремонтировать будешь, — раздался голос медсестры.

— Ага, как же, — проорала она, высунувшись в коридор. Рваное каре возмутительно белых волос, залихватские черные стрелки — слишком толстые, слишком длинные, чтобы быть красивыми, курносый нос, короткий топ и замотанная в пожелтевший бинт кисть левой руки. — Я, конечно, понимаю, что нравы нашей эпохи довольно свободны. Но какого, простите, хера я должна жить с мужиками?

— Мужики у ларьков пиво пьют, — громкоголосая медсестра с химзавивкой на коротких жиденьких волосах показалась в дверях. — А это мальчики. Правда, мальчишки?

Дима и Макс не отозвались.

— Нету мест, нету. Тут живи. Располагайся...

— Не буду жить. Буду умирать.

— Ну, ерунду какую-то городишь. Давай, щас укол тебе приду делать.

Она картинно упала на больничную кровать лицом вниз. Перевернулась, вперилась в потолок — тоже безнадежно белый.

— Если бы требовалось найти плюсы — а делать я этого не люблю абсолютно, — то тут хотя бы нет вопящих младенцев. — И она резко повернулась к нему: — Ты же не вопишь ночами?

— Нет, — Дима смущенно улыбнулся.

— Уко-о-о-льчик, — прогрохотала медсестра, входя в палату. — Давай-давай, быстренько.

Дима отвернулся к стене. Он заметил, что Макс, напротив, повернулся и смотрел беззастенчиво.

— А что, вы куда-то опаздываете? Ай, поаккуратнее!

— Да не пищи ты, это еще цветочки. Ягодки начнутся, когда... — Медсестра покосилась на ее замотанную руку и замолчала. — Через полчаса на перевязку!

Она демонстративно вздохнула, рывком встала с кровати и, просто протянув ему руку, выдала:

— Лерка.

— И что это здесь забыла такая прелестная девушка, и с такими прекрасными глазами, — Макс пялился на нее так, словно она была божеством, и елейно улыбался. К благоговению примешивалось мерзенькое, плотоядное. Дима не удивился бы, если бы Макс под конец глупой реплики еще и облизнулся.

Лерка, удивленно наклонив голову в бок, не отрывая от него глаз, словно рассматривала под микроскопом занятную букашку, резво пересекла комнату и оказалась у его кровати. Присела на железный бортик.

— А мне мама в детстве выколола глазки, чтобы я в шкафу варенье не нашел. Я не смотрю кино и не читаю сказки. Но зато я нюхаю, — шумно и резко, будто охотничья собака, Лера втянула воздух, обнюхивая Макса. Демонстративно скривилась. — И слышу хорошо.

Дима прыснул. Он думал, что палата разразится смехом, но повисло тягучее молчание. Бордовые губы Макса под редкими усиками скривились в улыбке. Он снова уткнулся в книгу, на щеках проступил румянец. Лерка же преспокойно покинула бортик, закачались старые пружины.

— Покурить охота, — бросила она, поежившись.

— Ма-альчики, а ма-альчики, — произнесла она громко, слюняво, как полная медсестра. — Вы же не будете возражать. Правда, мальчишки? Вы же знаете, что курить — от славянского «кур»: дым? Вы же знаете, что дым — лучшая защита от комаров?

— Так ведь их еще нет, — робко вставил Дима.

— Вот и отлично! Не было, нет, а благодаря моей вредной привычке и вовсе не будет.

— Ну, не знаю, — пробормотал Макс и покосился на дверь. — По-моему, не лучшая идея.

— Малыш, не ссы, — она уже достала сигарету из потертого рюкзачка и сунула в зубы. — Я в этом деле профи.

И тут же перешла на заискивающий тон, будто играясь — вряд ли ей нужно было спрашивать хоть чье-то разрешение:

— Да я аккуратненько, — она бодро подошла к окну и дернула ручку, бережно поддерживая раму. В комнату влетел колкий ветер. — А бычок в тубзик спущу.

— Не надо в тубзик, тебя засекут! Лучше уж в окно, дворник утром сметет.

– Малыш, а ты ужаснейший оригинал. Если спустить бычок в тубзик, то меня отчего-то засекут, а если выкинуть аккурат под окошко, то это идеальное преступление. — И Лерка чиркнула пьезовой зажигалкой. — Нет, милый, я не привыкла срать там, где живу.

— Тубзик может засориться.

— Засориться он может скорее от твоих кирпичей.

Дима не очень понял про кирпичи, но увидел, как Макс недовольно нахмурился. И натянул футболку на нос. Лерка задумчиво выпускала сизый дымок в окошко. Дима рассматривал ее, и она, заметив это, улыбнулась и подмигнула.


Они быстро подружились. По утрам, проигнорировав больничный завтрак, они ездили на скрипучем стареньком лифте на первый этаж в столовую. Там под резиновую «школьную» пиццу — с морковкой и томатной пастой — они вяло болтали, рассматривая редких посетителей. Пиццы покупал Дима: у Лерки не было ни копейки.

Лерка рассказала, что сожгла руку на открытом огне: держала горящую тряпку над костром на спор. Спор выиграла. Руку перебинтовала, залила какой-то аптечной пеной и уехала на очередной концерт — «гиг», как она их называла, — а теперь, кажется, в руку проникла инфекция. И вот она здесь.

Лерка нарекла медсестер их отделения «сестричкой Антуанеттой» (за высокую пышную прическу и аристократическую худобу, граничащую с анорексией) и «сестричкой Жириновским» (за залихватскую полноту и громогласность).

Лерка беззастенчиво смеялась над Максом, называя его, как жердь тощего и высокого, «малышом». Когда она улыбалась, в уголках губ рождались ямочки.

Он стеснялся, но все-таки спросил — полушепотом, будто крадет, так, чтобы Макс не слышал:

— Лера, а давай обменяемся телефонами?

— Конечно, — просто согласилась она и оттарабанила цифры, он только успевал тыкать на кнопки. Но не достала свой телефон, чтобы записать его номер.

— А у тебя есть на телефоне игры?

— Наверное. Не знаю. У меня, в сущности, и телефона-то нет, — она взяла с тумбочки серебристую «раскладушку», раскрыла, продемонстрировала мертвый черный экран и щелчком захлопнула. — Разрядился. А зарядка дома. Потому что куда-куда, а в больницу я не планировала.

Она открыла шкафчик тумбочки и вытащила рюкзак с потертыми кожзамовыми лямками.

— Косметичка, книги, о, а это диск! — она выудила зеленый квадратик, сквозь который просвечивал серебристый круг. — Хочешь, подарю тебе? Бери-бери, на память. Я новый запишу — дайте только из этой богадельни выбраться. Богадельня — «бог деля»: не в смысле делить бога, а в смысле — ради него. Это церковнославянский.

Дима сглотнул, неловко схватил квадратик — легкий и шершавый.

— Там песни разные. Только ты при родаках не слушай. Хочешь, разучим?

— Хочу!

Макс яростно заворочался и накрыл голову подушкой.

— Повторяй за мной: Мрак — друг.

— Мрадрук, — Дима не разобрал слов и буркнул что-то нечленрораздельное.

— Да нет же: мрак — друг, — расхохоталась Лерка. И начала снова, медленно, чуть ли не по слогам. — Мрак — друг. Свет — враг. Сегодня ты вступишь со смертью в брак. Если б ты это представить бы мог. Не плачь, малыш: мы везем тебя в морг!

И чем больше они пропевали песенку своими смешными высокими голосами, тем глубже она входила в память, будто вбивалась тяжелым тупым молотком.

Дверь медленно отворилась и на пороге, словно бесплотное привидение, показалась сестричка Антуанетта.

— Так, Карелова, укол, — она брезгливо поджала тонкие губки и нетерпеливо вздохнула.

— А можно меня в другую палату? Пожалуйста, — проблеял Макс умирающим больным. Сестричка Антуанетта покосилась на него с укоряющим сочувствием и промолчала. Филигранно уколола Лерку и сгорбленной фигуркой удалилась восвояси.

— А что это, малыш, тебя наша компания не устраивает? А, малышок? Знаешь же, что малышок — родственное латинскому «малус»: дурной, недостаточный? Знаешь же, а?

Макс хмыкнул и резко отвернулся к стенке. Но Лерка не унималась:

— Не плачь, малы-ы-ыш! Мы везем тебя в морг!

— Слушай, пошла ты на хер, долбанутая. Просто на хер!

— А я смотрю, у тебя натянутые отношения со смертью. Она тебя пугает? Хочешь об этом поговорить? Между прочим, Ницше считал, что вся жизнь — всего лишь вечное повторение одних и тех же событий, потому что запускают их во Вселенной одни и те же механизмы. Поэтому не стоит бояться умирать — в следующей жизни ты снова окажешься на этой же самой кроватке…

— Да трахал я в рот твоего Нише, твою философию и твою музыку! Задрала...

— Ну во-первых, малыш, не ниш-ш-ше, — прошипела она, сморщившись и закатив глаза, будто полоумная старуха, — а Ниц-ше. А во-вторых... Жаль, что интеллект от Ницше половым путем тебе не передался.

Макс ответил свирепым взглядом. Губы его дрожали, и Диме даже показалось, что он кинется на нее с кулаками. Но тот лишь резко повернулся к стене, натянул одеяло на голову и нечлераздельно бормотал: «Дурка, ну просто дурка…».

— В такую ночь! Ну в такую ночь!... Чем же заняться? — Лерка металась по палате, заглядывала то в сумрак окна, то в щелочку приоткрытой двери. Больница ложилась спать, и ее тоска передавалась Диме.

— Давай еще что-нибудь разучим! — Бросил он в порядке спасательного круга.

— Эх, Димчик, а давай! Нет. Нет! Лучше идем гулять!

— А разве можно?

— Нельзя! Потому и идем.

В коридоре свет был приглушен. На посту, склонив голову, сидела новая медсестра. Они пригнулись, но быстро поняли, что она дремлет. И все-таки прокрались на цыпочках — балетно вытягивая носочки, паря почти в невесомости.

— Куда пойдем?

— А куда глаза глядят! В такую ночь, в такую ночь... — Она продолжала заходится в неведомой эйфории, срывалась на крик, разносящийся в высоких потолках поликлиники. Он с опаской озирался — и заражался от нее настроением.

В конце коридора, в одинокое, без занавесок, окно заглядывал каравай рыжеватой Луны.

Внезапно тихо она произнесла:

— Луна блестит, в такую ночь, как эта, когда Зефир деревья целовал, не шелестя зеленью листвою, — в такую ночь, я думаю...

Дима представил, как зефир висит на деревьях и подумал, что это, должно быть, очень красивое сравнение — может, речь о цветущей яблоне. Или о звездах, мерцающих сквозь темные ветви. Он не переносил стихи, они казались ему искусственными, мертвыми, но она читала их так, что сразу были понятны все скрытые смыслы.

— В такую ночь, я думаю... — Она как будто не могла подобрать слова. — В такую ночь, я думаю...

Или, может быть, это был припев.

— А это кто поет?

— Про ночь? — Это Шекспир, Димчик.

Дима хмыкнул. Шекспира он знал.

— Нет, не помню. Давай лучше нашу. — Они дошли до того самого окна в коридоре. Справа, в темноте, вырисовывались очертания лифта. — Мрак — друг, свет — враг.

Она почему-то перешла на шепот, хотя они были уже далеко от палат и от медсестры, забывшейся сном-мороком. Дима тоже шептал:

— Если б ты это представить бы мог, не плачь, малыш, мы везем тебя в морг! Интересно, а где здесь морг?

— Морг? — Недоверчиво протянул Дима. — Зачем?

— Димчик, ну при больницах есть морги. Такова жизнь. Моменто мори и все такое. Когда детки умирают, их же нужно где-то хранить.

Он тут же представил, как бездыханное маленькое тельце запихивают в черный старомодный чемодан, и его передернуло в ознобе. Лерка нащупала в темноте невидимую кнопку вызова лифта, и тот послушно заскрипел.

Двери с гортанным гулом раскрылись. Они вошли, и Леркины пальцы, на секунду застыв над номерами, уверенно нажали «-1». Ехали долго-долго и молчали. Его сердце превратилось в живого зверька — сильными лапками пробивало землю.

Лифт нехотя, будто уставший старик, раскрыл двери. Они оказались в тоннеле с тусклыми лампочками. Дима шел за Леркой. В полумраке они не сразу заметили, что слева притаился маленький столик с придвинутым стулом. На столе стоял кнопочный телефон.

— Вековая пыль, — Лерка чиркнула по столу пальцем. — Если тут и предполагался охранник, то он явно не на смене. Последние пару-тройку месяцев.

— Может, вернемся?

— Вернемся, обязательно вернемся, ты даже не сомневайся!

И Лерка бодро пошла вперед. Там виднелась широкая дверь, возвещавшая о тупике. Глянцем бликовала вывеска, но он не мог разобрать слов. Подойдя ближе, с облегчением прочел: патологоанатомическое отделение.

Лерка взялась за ручку, и он удивленно спросил:

— Зачем нам туда? Давай вернемся. Наверное, все уже знают, что мы пропали.

— Да мы быстро, не бойся!

И она толкнула тяжелую дверь. Его сразу же оглушил запах — влажный, жаркий, спирт смешивался с лекарствами, хлоркой, но это казалось ретушью — едва улавливалась удушливая сладость. Тошнота толкала горло.

Лерка проворно проскочила вперед и аккуратно повернула ручку следующей двери.

— Не заперто, — прошептала она. Но он и сам это видел. Что-то глухо гудело, будто рой диких пчел, и Лерка, словно читая его мысли, бросила;

— Вытяжка.

В плитке на стене множилась луна. В середине комнаты высились два широких металлических пустых стола. У изголовья блестели подносы с инструментами. Они показались Диме грязными, и он брезгливо отвел взгляд.

— А что, здесь душ? — он указал на блестевший слив прямо в темном полу.

— Ну, можно и так сказать.

— Лер, давай уже пойдем, а вдруг врач зайдет...

— Не зайдет. Сейчас ведь ночь. И тут никого. — Она помолчала и добавила: — Никого живого.

Дима шумно сглотнул. Так вот что такое это патологоанатомическое. Тошнота напомнила о себе спазмом.

— Да не боись ты, — Лерка взъерошила его волосы. — Как говорил мой отчим: «Бойся не мертвых — бойся живых».

Она удовлетворенно обвела взглядом помещение и выскользнула обратно в тамбур. Дима поспешил за ней, на ходу отметив, что в углу почему-то стоят весы.

Он по-другому представлял себе морг. Ему казалось, что их встретят ряды открытых гробов, но ничего такого здесь не было.

Лерка уже толкнула следующую дверь и замялась на пороге. Дима врезался в нее и стал выглядывать из-за плеча: помещение было небольшое, стояли пустые каталки и вдоль стены — металлические ящики, напоминающие одновременно сейфы и школьные шкафчики.

— Ты чего? — Он снова перешел на шепот.

— Да... так. Это холодильники, кстати.

Лерка медленно подошла к одному из них, задумалась на секунду и рывком открыла. Дима вскрикнул. Он ожидал увидеть россыпь пробирок с медицинскими жидкостям, но внутри виднелись стеллажи, а на них — полки, будто противни в духовке.

Лерка бережно выдвинула поднос.

Завороженный, он подошел ближе. Парень, почему-то замотанный в простыню. Но что сразу приковало Диму к нему, засосало, как в болото, — это его глаза. Глаза, мутно-голубые, были приоткрыты. В них не было жизни. Зрачки с горошинки черного перца, сухие склеры, застывший на пустоте взгляд — нет, жизни не было.

— Как думаешь, что с ним? — Дима сам удивился своему голосу, низкому, взрослому, потустороннему. Лерка не стала язвить и просто задумчиво произнесла:

— Может, передоз, — Лерка осматривала его руку: на ней висел оранжевый обрубок — исписанный кусок клеенки.

— Это в смысле?

— Ну, передозировка.

Дима непонимающе молчал.

— Переизбыток впечатлений, пусть будет так, — пояснила она и так же бережно задвинула поднос.

— Пойдем, — ее голос был печален, и неясно было, она спрашивает или утверждает.

— Давай еще посмотрим.

Она вздохнула и нехотя взялась за следующие носилки — но они были пусты.

— Нет больше никого, наверное, — пробормотал он, но она уже выдвигала последнюю полку. Он с отвращением отшатнулся. На носилках лежало крохотное существо, с маленькими ручками и ножками. Голова с густыми черными волосами казалось непропорционально большой. А в центре нее — огромный карий единственный глаз. Дима не сразу заметил, что над бледными губами не было носа — лишь гладкая кожа.

— Циклопик, — с умиротворенным сочувствием проговорила Лерка. — Умирают в первые дни после рождения.

— Они же только в мифах бывают...

— А в мифах они, по-твоему, откуда?

Дима не стал спорить.

— А он от чего, как думаешь?

— Димчик, ну так он ни дышать не может, ни чего. Все, пойдем, — она уверенным движением задвинула носилки.

— Давай еще посмотрим, все, до конца! — он был в невероятном возбуждении. Как смотреть в глаза Горгоне, зная, что навсегда застынешь камнем.

— Нет, закончили, — строго отрезала Лерка. — Хватит. Если кто-то заметит, что нас нет, до конца срока дальше туалета из палаты не выпустят.

Они молча вышли. Дима зябко поежился. Холод. Тамбур, дверь и снова — тусклый тоннель. Обратный путь казался быстрее. Снова стол отсутствующего дежурного.

Они так же молчали. Лерка смотрела себе под ноги.

Лифт казался ирреальным сооружением, существующим непонятно зачем. Его желтый свет оглушал — будто в новогоднюю ночь, когда уже перегулял, но веселье держит так, что и спать не хочется.

— Зря я потащила тебя. Прости.

Дима не ответил. Он чувствовал оглушающую усталость. Хотел было сказать, что наоборот очень... Рад? Рад был побывать. Но чувствовал, что это был опыт, отравивший невинность детства. Смерть существовала как событие из фильмов, книг, параллельной жизни. А сегодня он увидел ее, нависал над ней, и она оказалась не таинственной и трагичной, а отвратительной на вид и дурно пахнущей.

Лерка строго произнесла:

— Так, только рот на замке. Ни Максу, ни кому. Понял?

Дима медленно кивнул. Он чувствовал, что реальность вокруг изменилась. Так бывало, когда они с родителями возвращались с моря домой: все как прежде, все предметы на месте, но даже дышится дома совсем по-другому.

После яркого света подвала в коридоре их отделения было совсем непроглядно.

— Кто это там шастает? — недовольно шикнула заспанная сестричка. Они прошли мимо, даже не удостоив ее взглядом.


И хотя он безумно вымотался, ночью он почти не спал: так, погружался в зыбкую дрему. Ему ничего не снилось, но циклопик врезался в память: стоит закрыть глаза — и вот его несуразное личико. Смотрел зловеще, укоряюще, будто Дима был виновен в том, что родился здоровым. Здоровым ли?

А утром — хотя какое утро: его Дима благополучно проспал, отмахнувшись от санитарки, гремевшей измазанной кашей кастрюлей — его окончательно вырвал из сна звонкий смех Лерки. Нехотя отлепившись от подушки, он приподнялся и увидел рядом с ней седого сгорбленного старичка в мятом пиджаке, безуспешно пытающегося присесть на ее кровать. Но каждый раз он оступался и, хватаясь за железный бортик, снова и снова повторял попытки. Дима не видел его лица — только спину и острый затылок в поредевшей вате волос.

— Дедушка, ну держись, держись, ну что ты, — смеясь, командовала Лерка, впрочем, не пытаясь ему помочь. Она сидела по-турецки у изголовья и, как только заметила голову сонного Димки, вылезшую из-под одеяла, радостно возвестила: — О, а вот и Димчик!

Старик вздрогнул, всплеснул руками и, неловко пятясь, повернулся к Диме. Дима почувствовал, как ему в грудь впрыснули, будто шприцом, ледяной раствор. Старик с белыми глазами, без радужки и зрачка, словно зомби, беспорядочно помахал руками и застыл.

— Дедушка, садись, — Лерка тянула старика за полу истрепанного пиджака. Тот послушно сел, вперя в Диму пустой взгляд. Он тоже смотрел на него, дышал тихо, словно боялся привлечь внимание.

Лерка, ловко перегнувшись через бортик кровати, достала из тумбочки тарелку с утренней кашей. В каше неаппетитно потонул кусок булки с крохотной полоской сыра.

— На, поешь, — Лерка осторожно протянула старику тарелку, держа ее двумя руками, словно драгоценную корону на подушечке. Тот потянулся к тарелке трясущимися руками, схватил, окунув руки прямо в кашу. Каша ползла из тарелки вязкой кляксой, плюхалась на пиджак. Старик лакал кашу, словно старый больной пес. Лерка безуспешно пыталась вложить ложку в его высохшую ручку.

Дима понял, что еще чуть-чуть, и его стошнит. Сунув не глядя ноги в резиновые тапки, он промчался мимо Макса, который усердно делал вид, что читает, к двери.

В туалете было холодно — тут всегда оставляли форточку открытой, — и воняло. Аммиачный запах приводил его в чувство, тошнота отступила. Он захлопнул дверь кабинки и, придерживая ее рукой (чертовы защелки везде сломаны), плюхнулся на крышку унитаза. Бренчала плитка на полу, отзываясь на шаги, хлопали тонкие дверцы. К аммиаку примешивался запах табака откуда-то сбоку. Надо уходить, а то вдруг сиги повесят на него.

Он медленно вышел, у палаты помялся, но, обреченно вздохнув, все-таки вошел. Лерка была одна — читала свою книгу. Ей оставалась пара страниц.

— А где Макс?

Лерка удивленно взглянула на него.

— Не знаю, Димчик. Он не докладывает мне о своих похождениях, — и снова вернулась к книге. Будто и не было здесь ее странного дедушки. Только вымазанная в каше тарелка плавилась на подоконнике в рьяных апрельских лучах.

Его буквально разрывало от любопытства, он не мог усидеть на месте — нетерпеливо раскачивался на своей кровати, бросая выразительные взгляды на Лерку. Но та не замечала их.

Дверь раскрылась, и в палату, размахивая руками, влетел Макс и плюхнулся на свою кровать. Лера резко захлопнула книгу, обвела комнату глазами. Откинувшись на подушки, жалостливо протянула:

— Старый дедушка тихо плачет, очень кушать ему охота.

Макс, отвернувшись к стенке, бормотал про дурку.

— Лера, а это твой дедушка приходил? — Дима спросил осторожно.

— Ага, — просто ответила Лерка и улыбнулась.

— А что с ним? — спросил он тихо. Он знал, что говорить о таком неприлично, но не мог не спросить.

— У него деменция, — Лерка открыла тумбочку и закинула туда прочитанную книгу. — И катаракта.

— А что такое цеменция? — последнее слово он нарочно проглотил, потому что знал, что не сможет повторить это

— Димчик, де-менция. Mentis — разум, приставка de — отмена признака. Получается анти-разум — безумие. Андерстенд?

Дима покивал:

— То есть он сумасшедший?

— То есть он очень старый. Настолько, что мозг уже не работает в нужной кондиции. Можно сказать, превращается в младенца.

— А ты... Ты любишь своего дедушку?

— Я никого не люблю, — она печально улыбнулась. — Но дедушка старый, и его жалко. Пока я здесь, его ведь даже никто не покормит.


Они также бегали по утрам в столовку, брали «школьную пиццу», снимали с нее морковку гнущейся пластиковой вилкой. Смотрели на теплое солнце сквозь пыльное окно. Разучивали песни и посмеивались над Максом, который бормотал свою «дурку», не переставая. Но во всем этом исчезло очарование новизны.

Все уже было и, в сущности, они просто коротали дни друг с другом в ожидании выписки. Он тосковал по дому, друзьям. Лерка обещала, что если ее не выпишут завтра, то она непременно сбежит прямо через окно, ведь на следующей неделе гиг, а ей еще надо покрасить волосы и сделать трафарет для новой футболки. Но ее все не выписывали. И она обреченно таскалась на перевязки, шумно втягивая воздух — было больно.


В один из дней он проснулся от того, что главврач с усталыми глазами тряс его за плечо, повторяя его имя.

— Дима Сергеич, а Дима Сергеич, будем дрыхнуть или все-таки на выписку пойдем?

Дима оглушенно уставился на него, не понимая, что тот говорит

— А... Вы разве уже нашли, что у меня?

— Конечно, нашли. А точнее, подтвердили, что у тебя все хорошо, — и доктор, усаживаясь возле него на стул, хлопнул себя по потертым джинсам, выглядывающим из-под халата. — Просто так иногда бывает, когда ты начинаешь быстро расти. Сюда же добавим эмоциональное перенапряжение. Организм реагирует на изменения, в том числе повышением температуры. Мы исключили вялотекущее воспаление и пару-тройку еще кое-каких гадостей. А значит, можем отправить тебя под амбулаторное наблюдение.

Дима продолжал молчать.

— Твоим родителям позвонили, скоро они подъедут. Так что ты пока собирайся. А я выписку подготовлю.

Доктор удалился так же внезапно, как и возник, вытащив из беспокойного сна. Что он чувствует — радость? Облегчение? Сожаление? Все не то. Чувства выблекли, вылиняли на сошедшем с ума солнце.

Что бы он хотел? — Еще хоть раз, один только раз спуститься вниз, в желтый, теплый свет и запах тихой сырости, заретушированный больницей. Только дотронуться до двери — и тут же подняться наверх на скрипучем медленном лифте.

В коридоре он шел на цыпочках, но это было бесполезно — сестричка Антуанетта смотрела на него с подозрением, щуря близорукие глаза.

— Фурманов? Так, Фурманов, куда пошел? Иди постель убирай, на твое место очередь уже...

Он перешел на бег, и слова ее потерялись в эхе. В коридоре текла своя жизнь, дети вылезали из палат, не в силах усидеть в затхлых комнатенках.

Он бежал мимо них, к лифту — конечно же, возле него уже толпилась очередь, но медлить было нельзя. Он влез в переполненную кабину, грубо потеснив вошедших раньше. Послушно ездил по этажам, которые они понажимали — вверх, вниз, снова вверх. И лишь когда с ним в кабине осталась одна девочка в очках со смешными круглыми стеклами, он нажал «-1».

Скрипя, лифт разжал свою беззубую пасть. Дима вздохнул и ступил в коридор. Сегодня, когда за стенами был день и слепило солнце, идти по нему было странно, чужеродно. Он шел, и сердце замирало: рабочий день был в разгаре. Показался стол дежурного — он был так же пуст.

Что бы сказала Лерка, увидев его здесь? Подбадривая себя, он тихо напевал их любимую песню про малыша и морг.

«Малыш в морге — это же я!» — хихикнул он. И внутри похолодело.

Он видел тяжелую дверь и, хотя и подгонял себя, ноги вязли в невидимом болоте. Схватился за ручку — и стоял, слушал свое обезумевшее сердце. Лучше бы уйти. Повернуть назад, пока его не обнаружили за преступлением. Да, лучше бы уйти — но что ему теперь сделают? Он больше не пациент, уедет сегодня же. Он повернул ручку, открыл тяжелую дверь и вошел. Было сумрачно и, казалось, где-то тяжелыми струями лилась вода. Справа на двери блестела вывеска — «Секционная». В прошлый раз он даже не заметил ее, да и теперь название не говорило ему буквально ничего. Звук льющейся воды шел оттуда, и он не решился войти.

Он помнил, что комната с холодильниками была слева. На двери тоже висела вывеска — тяжеловесная, он успел прочитать только «Помещение». Схватился за ручку, помедлил — но так нельзя, времени совсем мало. Он чувствовал, что попадется, хоть и подбадривал себя, что все нипочем, но сердце ухало и запах влажной сладости оглушал. И он вошел. Его буднично встретили те же каталки и «сейфы», как в ту ночь.

Он хотел просто посмотреть, что там дальше, на тех полках, до которых в прошлый раз они не дошли. И, слыша неспешные шаги где-то там, словно в параллельной Вселенной, и собственное сердце, так и стучавшее отчаянным молотом, он схватился за ручки и — да ведь нечего уже терять — дернул что было сил. Средняя секция не была пуста.

Трясущимися руками он выдвинул поддон — не ожидал, что тот вовсе нетяжелый. Белые, выжженные волосы. Он все уже знал. И эта дурацкая оранжевая клеенка, свисающая с высохшей ручки.

За спиной мягко скрипнула дверь. Все, что он успел прочитать — выдолбленный жирной пастой «1993» и краткий шифр: «д см — 31.03.2008».

Лера.

— Эй, блин, парень, — за секунды торопливых шагов он узнал ее: волосы, курносый нос, губы, теперь бледные, плоские, осунувшееся лицо. Закрытые глаза. Такая спокойная — как неживая. Совсем другая, словно это не она вовсе, а ее печальная маска. Ниже шеи, но выше намотанной простыни тянулась грубая бурая полоса.

— Слышь, ты зачем здесь? — Мужчина — в каком-то сизом скафандре, как из фильмов ужасов про эпидемии, в натянутых до локтя перчатках. Лицо его почти полностью скрывала маска, но даже сквозь этот массивный арсенал было заметно, что в глазах изумление мешалось с ужасом. — Тебе здесь нельзя. Да как ты здесь?!..

— Но Лера... Понимаете, это не может быть Лера. Я ее видел только недавно, понимаете? Это ошибка. Может быть, просто ошибка? У нее дедушка, он без еды совсем, — удивляясь самому себе, Дима тараторил и тараторил. Его вынужденный собеседник в замешательстве молчал, но наконец выдавил:

— Так, парень, успокойся. Успокойся. Эта... девочка тут давно, — мужчина замялся. Вздохнул и взял Диму за руку, потащил к выходу. — Мы все ждем, чтобы... В общем, ты что-то напутал. Давай-ка я проведу тебя наверх. Ты, наверное, здорово перепугался, да? Ну ничего, ничего…

Дима сопротивлялся, не в силах отвести взгляд. Ошибся? Когда же он ошибся? Он выдернул руку и что было сил припустил вперед — дверь, коридор, мягкий свет, пыльный стол. Пот заливал глаза, он ничего не слышал и ничего не различал. Жал чавкающую кнопку лифта, пока тот недовольно не распахнулся. По коридору отделения — мимо перевязанных и бледных, страдающих и беззаботно хохочущих.

У стола медсестры он увидел маму. Она заполняла бланки, и крупные локоны ее роскошных льняных волос вальяжно улеглись на бумаге.

— Димочка, зайка, ты где бегаешь? — Она улыбалась восторженно-изумленно, широко распахнув глаза, но в голосе слышалось раздражение. Дима небрежно кивнул, пронесся мимо нее в палату — пусто. Не было никого. Вылетел обратно, к сестричке Антуанетте, лениво взиравшей на то, как мама выводит пустые слова на серой прозрачной бумаге.

— А где все?

— Димочка, что с тобой? — Мама начинала беспокоиться.

— Мама, подожди! — Он истерично взвизгнул, и сестричка перевела недоуменный взгляд на маму. — Скажите, где пациенты из пятнадцатой палаты?

— На процедурах, — неизменно усталым голосом протянула Антуанетта. — Эк тебя, Дмитрий, колбасит. Рано выписали, что ли?

— Я сейчас, — крикнул он маме: процедурный находился в конце коридора.

— Ну уж нет, родной мой, — мама схватила его за руку и больно сжала. Она наклонилась к нему — горько-сладкий запах ее духов воплощал собой всю тревогу мира, она щурилась, а значит, злилась. — Я не для того папу с работы дернула, чтобы тебя часами ждать.

Он хотел было возразить, но по коридору, широко размахивая руками, шел папа. По-небрежному спокойно он кивнул Диме, и Дима понял, что он действительно не будет ждать — даже минуты.


В машине Дима невпопад и односложно отвечал на мамины вопросы, и мамин голос уже терял напускную заботливость, становился нервным, норовил уколоть, чтобы старый, прежний Дима наконец вернулся. Нагретое кожаное сидение жгло, от духоты и въевшегося в салон табака мутило.

Но у него есть диск — диск с песнями! Приоткрыв рюкзак, рука нырнула в него и нащупала пластмассовый тонкий квадратик, не доставая. Он приободрился, и пустота отступила, растаяла под яркими солнечными лучами.

А еще... О господи, да у него же есть ее номер! Он рывком расстегнул молнию рюкзака («Молодой человек, имей совесть! Мы так с вещами не обращаемся») и выхватил свой мобильник. Дрожащими руками тыкнул в номер контактов и — «Абонент временно недоступен».

Он звонил и звонил, всю дорогу по пробкам и красным светофорам. Звонил дома, нехотя доставая учебники и тетради на завтра. Звонил перед сном, лежа в одинокой комнате (и как же непривычно после палаты, в которой в первое время он совсем не мог уснуть!). Но ответ был неизменен.


Он заслушал ее диск так, что из-за царапин тот заглючил пару песен. Поначалу он звонил каждый день, терпеливо выслушивал тишину и бескомпромиссное «Абонент временно недоступен».

Он звонил, когда шел из школы домой. Звонил, когда парни звали встать на ворота, кричал: «Ща, ребя!» — и набирал номер пищащими цифрами. Он выучил его наизусть.

Звонил, после того как папа, все чаще с раскрасневшимися лицом и запахом коньяка, тупым молчанием сопровождал то, как он слушал ее диск. И в паузах с усилием, словно заставлял себя, кивал:

— Ну, сынок... Пусть так, пусть такое. Лучше, чем вся эта музыка гомиков. Трали-вали, тили-тили, я любил — меня долбили, — И глухо смеялся, и заходился в лающем кашле.

Через пару лет они с мамой уйдут, оставив папу в просторной прокуренной квартире, источающей тяжелый, несвежий запах коньяка. Мама выходила замуж, и они поселились в другой квартире: еще большей, с высоким потолками, ближе к центру. Дядя Валера был высоким, худым, молчаливым. Они с мамой часто пропадали по театрам, ресторанам, путешествиям.

Дима на полную слушал диск и звонил.

Звонил, когда приходил в прокуренные клубы других, но таких же громких групп, зная, что не встретит ее. Но чувствовал, что она была здесь.

Звонил после пьяных поцелуев с какой-то девкой в рваных колготках. Звонил после приходов, дрожа и мечтая умереть.

В полупьяном забытьи обещал друзьям и случайным прохожим, что завтра, обязательно завтра, позвонит в ту больницу и поднимет все архивы. А если откажут — выкрадет. Или просто взорвет нахер, чтобы точно знать, что больше их не существует: тогда и искать не надо.

В умирании похмелья звонил. После первого-второго-десятого концерта звонил, потный, уставший, будто из него вынули разом полжизни, в соленой от дыма дешевых сигарет гримерке.

Звонил.

Звонил.

Звонил.

Но однажды раздались гудки. В горле пересохло, и сердце гулкими ударами прорвало грудную клетку и выпрыгнуло вон.

— Слушаю.

— Лерка, — он не спрашивал. Лишь прошептал имя.

— Я вас не слышу.

— Лерочка.

Молчание.

— Вы ошиблись, — сказала она, и он чувствовал, как в уголках ее губ проступают ямочки. Раздались короткие, хлесткие удары гудков.

Он звонил еще и еще, звонил, пока разряженный телефон не вырубился и отказался еще хоть когда-нибудь включаться, и неживой голос где-то там, далеко, в его воспаленном мозгу продолжал равнодушно чеканить: «Абонент временно недоступен».


Загрузка...