К двумстам двадцати пятым годам после нашей эры человечество научилось записывать почти всё.
Мысли, сны, внезапные ассоциации, даже смутные тени настроений — всё превращалось в аккуратные, блестящие массивы данных, которые можно было сортировать, продавать, интегрировать в развлекательные или терапевтические программы.
Но именно из-за этого умения одна профессия оказалась на грани исчезновения.
Писатель.
Не тот, кто запускал генератор сюжетов и выбирал стиль из выпадающего меню, а тот, кто часами, днями, месяцами тянул из себя слова, как из узкого горла бутылки, — упрямый, медленный, странный человек, который ещё в XXI веке сидел за клавиатурой, смотрел в экран и думал.
В XXIII веке таких почти не осталось.
Его звали Леон.
Формально он числился «куратором нарративных потоков третьей категории» в Городском Центре Смысла, но сам по старинке называл себя писателем, хотя вслух это говорил редко — чтобы не выглядеть романтизирующим чудаком.
Город, в котором он жил, назывался Нова-Лигатура — огромный многоуровневый мегаполис, связанный с другими городами сетью магистралей и виртуальных коридоров. Днём в небе мерцали рекламные облака, предлагая человеку любую жизнь на выбор: хочешь быть героем бесконечной эпопеи? влюблённой принцессой из реконструированного средневековья? разведчиком с Марса? — достаточно было подключиться к нужному нарративному потоку и позволить системе срастить твою нервную систему с готовой историей.
Люди давно перестали «читать» в привычном смысле. Теперь они «погружались».
Леон сидел в своём кабинете на восьмом ярусе Центра и наблюдал, как на прозрачной стене течёт статистика: уровень удовлетворённости пользователей, интенсивность эмоций, средняя глубина погружения, проценты отторжения сюжетных линий.
— Поток «Герой космического фронтира», — равнодушным голосом сообщил системный ассистент, — удержание пользователей упало на 17%. Рекомендуется усилить романтическую линию и добавить три сцены катарсиса высокой интенсивности.
— Мы уже добавляли сцен катарсиса, — устало заметил Леон. — В прошлой неделе.
— Тогда рекомендуется увеличить уровень персонализации, — не моргнув, продолжил голос. — Подмешать в характери пластины личные фрагменты памяти пользователя.
— То есть заменить героев пользователем.
— Это повышает вовлечённость.
Леон вздохнул и отключил интерфейс голосом. Стена снова стала прозрачной, и сквозь неё видно было медленно плывущий по небу рекламный купол — «ОРФЕЙ-12: ЛУЧШАЯ СИСТЕМА ГЕНЕРАЦИИ ЛИЧНЫХ ИСТОРИЙ XXIII ВЕКА».
Он немного задержал взгляд на этой надписи.
Орфеи — так теперь называли искусственные сети, которые создавали 99% мировых нарративов. Они писали всё: сериалы-опыты, погружённые романы, терапевтические драмы, обучающие эпосы. Некоторые были узкоспециализированными: для подростков, для ветеранов, для людей, переживших утрату. Некоторые — универсальными, способными подстраиваться под любого, как вода под форму сосуда.
Люди, вроде Леона, занимались лишь «курированием»: легонько правили, подрезали, подмешивали кое-где человеческую интонацию, чтобы не слишком бросалась в глаза машинная гладкость.
— Леон, — раздался у него за спиной тихий голос. — Ты опять отключил ассистента.
Он обернулся. В дверном проёме стояла Инга — его коллега, куратор второго уровня. Она всегда держалась чуть иронично и чуть отстранённо, как человек, который видит всё происходящее на расстоянии.
— У меня от его голосовых рекомендаций аллергия, — сказал Леон. — Скоро начну покрываться метафорами.
Инга улыбнулась краешком губ.
— Метафоры давно не в моде. Сейчас ценится чистая эмоция.
— Ага, — кивнул он. — Сюжет без сопротивления, катарсис по расписанию.
— Не начинай, — вздохнула она и подошла ближе. — Кстати, тебя вызывают в Архив. И не цифровой, а настоящий, физический. Представляешь?
Леон приподнял брови.
— У нас ещё остался физический Архив? Я думал, он миф, как бумажные книги.
— Вот и проверишь, миф или нет, — ответила Инга. — Повестка у тебя на столе. И да, — она наклонилась, заглянула ему в глаза, — постарайся не спорить. Там сидят люди, которые помнят времена до Орфеев. Они нервные.
Она ушла, оставив в воздухе лёгкий запах цитрусов и синтетического кофе. Леон поднял со стола полупрозрачную пластину-повестку. На ней мягко вспыхивали слова:
«Гражданин Леон Таль, куратор нарративных потоков третьей категории. Вам надлежит явиться в Центральный Литературный Архив для участия в пилотном проекте. Обязательное присутствие. Уровень допуска: 4».
Уровень допуска 4 означал, что его допустят к чему-то, что считалось культурным наследием. К тому, что «не подлежит редактированию автоматическими системами». Так говорили инструкции. Обычно в эту категорию попадали старые фильмы, редкие записи, несколько исторических романов, которые когда-то посчитали важными.
Но сейчас его приглашали лично.
Леон почувствовал лёгкое непонятное волнение. Будто внутри до сих пор дремал ребёнок, который когда-то хотел быть писателем настоящим, а не «куратором технологий смысловой адаптации».
Он взял пластину, спрятал в карман и отправился к лифтам.
Центральный Литературный Архив находился на самом нижнем уровне города — настолько низко, что большинство жителей до этих глубин никогда не добирались. Чем ниже в Нова-Лигатуре, тем старше становились технологии, архитектура, сами идеи.
Лифт ехал долго. Стены были прозрачными, и по мере спуска менялся вид: с ярких, переливающихся панелей верхних уровней до тёмного, строгого бетона, местами покрытого трещинами и мхом, который выращивали для экологического баланса.
Когда двери открылись, Леону в лицо дохнуло прохладой и какой-то особой тишиной — не пустой, а плотной. Тишиной, в которой слышно, как работает собственное сердце.
Коридор Архива был узким, высокие стены уходили в темноту, освещённые только редкими полосами мягкого света. Навстречу Леону вышел высокий мужчина лет шестидесяти с лишним, с седыми волосами, собранными в хвост. На его лице было что-то от тех портретов, которые Леон видел в учебниках истории: люди, привыкшие смотреть напрямую, не через интерфейсы.
— Леон Таль? — спросил мужчина.
— Да.
— Меня зовут Серафин, — представился тот. — Хранитель Архива. И иногда — писатель.
Слово «писатель» прозвучало странно — так, как если бы кто-то спокойно сказал: «Я — астроном, наблюдающий за глазами богов». Не высокомерно, а просто по факту.
Леон машинально протянул руку, и Серафин крепко её пожал. У него был цепкий, внимательный взгляд.
— Пойдём, — сказал он. — У нас мало времени и много текстов.
Они двинулись по коридору. Стены тут были не гладкими, а покрытыми множеством крошечных выемок — слотов для прозрачных пластин, внутри которых мягко мерцали буквы. Но были и другие секции — там стояли… книги. Настоящие. Бумажные. Переплёты с потёртыми корешками, страницы с пожелтевшими полями.
Леон остановился, как будто наткнулся на живое существо.
— Это оригиналы? — одними губами спросил он.
— Конечно, — кивнул Серафин. — Некоторые из них написаны задолго до того, как придумали твой Центр Смысла. Люди тогда входили в истории не мозгом, а глазами. Они заставляли себя двигаться по строкам, буква за буквой, строка за строкой. Представляешь, сколько нужно было терпения?
Леон провёл пальцами по корешку ближайшей книги. На нём было выбито: «М. Булгаков. Белая гвардия». Имя ничего ему не говорило, но само ощущение — шершавость переплёта, тихий запах бумаги — ошеломляло.
— Почему вы меня пригласили? — спросил он, наконец оторвав взгляд от полок.
Серафин остановился у массивной двери, на которой светились старые буквы: «ЧИТАЛЬНЫЙ ЗАЛ 1». Он приложил ладонь к замку. Дверь тихо открылась, будто нехотя, и впустила их внутрь.
Зал был просторным, с высокими потолками. Никаких интерактивных панелей, никаких плавающих интерфейсов — только столы, стулья и стены, уставленные полками. В центре — огромная круглая конструкция из металла и дерева, к которой были подсоединены десятки тонких кабелей.
— Это прототип, — сказал Серафин, заметив, на что смотрит Леон. — «Орфей-Ноль». Не сеть, не система, не коммерческий продукт. Это — эксперимент. Попытка понять, что будет, если соединить старый принцип чтения и новый принцип погружения.
Леон нахмурился.
— Я думал, Орфеи создают истории сами.
— Так и есть, — кивнул Серафин. — Но этот особенный. Он не генерирует нарратив. Он только усиливает. Он подстраивается под человека, который пишет.
— Под писателя? — переспросил Леон.
— Под того, кто решится им быть, — поправил его хранитель. — Понимаешь, Леон, мир за двести лет так увлёкся технологией, что начал забывать: литература — это не способ развлечься, не сервис. Это — способ думать. Способ спорить с собой и с миром. Машины умеют имитировать это. Прекрасно умеют. Но они не рискуют. У них нет ставки. У человека — есть. Он пишет собственной уязвимостью.
Леон молчал. Мысли внутри него колыхались, как тёмная вода.
— И где здесь я? — спросил он.
Серафин подошёл к круговой конструкции и погладил её по деревянному ободу.
— Мы ищем тех, кто ещё помнит, как звучит фраза, которую не одобрил алгоритм. Тех, кто в детстве пытался писать сам, а не только потреблять готовое, — сказал он. — Ты — один из немногих. Мы это видим по твоим правкам в потоках. Ты иногда оставляешь шероховатости. Не доводишь до идеально гладкой эмоции. Ты оставляешь паузы.
— Паузы нужны для ритма, — машинально ответил Леон.
— Паузы нужны, чтобы читатель мог задуматься, — мягко поправил Серафин. — Чтобы он не был просто сосудом для заливки эмоций. Мы хотим попробовать вернуть литературе трение. Сопротивление. Не массово, нет. Пока — точечно. Для тех, кто готов.
Он подошёл ближе, заглянул Леону в глаза.
— Мы хотим, чтобы ты написал.
Это слово — «написал» — прозвучало так, словно ему предложили совершить преступление против сложившегося порядка.
— Написал… что? — спросил Леон.
— Мир. Историю. Себя. Всё сразу, — пожал плечами Серафин. — Не для рынка. Не для оценки. Для эксперимента. Мы подключим к тебе «Орфей-Ноль». Он позволит твоим словам обрести ту глубину, которую не даст ни одна коммерческая система. Но платить придётся ты.
— Чем? — сухо спросил Леон.
— Собственной честностью. Если ты начнёшь врать — машине, себе, тексту — он просто выключится. И вряд ли заработает вновь.
Леону вдруг стало холодно. Странное чувство — смесь страха и восторга — подкатило к горлу.
— Вы уверены, что я… — он хотел сказать «подхожу», но остановился. — Что это вообще ещё нужно? Люди привыкли к лёгкому. К эмоциональным вспышкам. Зачем им долгий, сложный текст?
Серафин усмехнулся.
— Люди всегда привыкают к лёгкому. Но найденные лёгкие удовольствия не отменяют голод. Настоящий. Смысловой. Просто его забили сахаром. Мы хотим проверить, остался ли голод хоть у кого-то.
Он сделал шаг назад и указал на кресло у «Орфея-Ноль» — широкое, с высокими подлокотниками, к которому тянулись тонкие кабели.
— Сядешь?
Леон посмотрел на кресло как на нечто между электрическим стулом и троном.
В памяти вдруг всплыло: подросток, сидящий ночью у старой механической клавиатуры, пыхтя над первым «романом», который никто так и не прочитал. Тогда ему казалось, что слова — это магия, что можно изменить мир, если подобрать правильную фразу. Потом пришли Орфеи, и магия стала сервисом с подпиской. А он сам — «куратором» чужих историй.
В груди кольнуло.
— Сяду, — сказал он.
Кабели мягко обвили его виски, затылок, основание шеи. Но не было ни боли, ни привычного ощущения «глубокого погружения», когда сознание словно просачивается в другой мир. Наоборот, всё стало яснее, резче. Воздух, звуки, даже собственное сердце — всё звенело прозрачностью.
— Закрой глаза, — тихо сказал Серафин. — И думай не о сюжете. Думай о вопросе. Любая настоящая история начинается с вопроса, а не с ответа.
Леон послушался. Темнота под веками оказалась не пустой, а как будто наполненной ожиданием.
Вопрос.
Что он хочет спросить у этого мира, у этих двухсот лет, прошедших с момента, когда люди ещё читали книги глазами?
Картины вспыхивали и гасли: человек в одиночестве перед экраном, толпа, смеющаяся над сгенерированной комедией, подросток, проводящий сутки в готовых героях, которые никогда не состарятся, не ошибутся по-настоящему, потому что всё заранее просчитано алгоритмами. И где-то там — тень мальчика с дрожащими пальцами над клавиатурой.
«Что останется от нас, — внезапно с формулировалась мысль, — если за нас расскажут все истории?»
И тут что-то внутри него щёлкнуло.
Перед внутренним взором вспыхнул город — не Нова-Лигатура, а другой, старый, зрачковый, с узкими улицами и школами, где ещё были бумажные учебники. В этом городе маленький мальчик тайком выносил из библиотеки книги и читал их под одеялом, скрываясь от громких голосов родителей, от новостей, от страха будущего. Он читал и чувствовал: где-то есть люди, которые говорят с ним сквозь время.
Леон понял: «Орфей-Ноль» не подсовывает ему готовых образов. Он только усиливает те, что рождаются сами.
Он начал писать — сначала мысленно, потом словами. Слова потекли.
История родилась в городе, отдалённо похожем на Нова-Лигатуру, но более усталом, обветшалом. Там жил мальчик по имени Аран, который никогда в жизни не держал в руках бумажную книгу. В его мире не было Архивов, не было хранителей — только коммерческие нарративные центры и личные микросети Орфеев, встроенные прямо в импланты.
Аран был «погружённым» с детства. Ему подбирали истории под настроение, здоровье, социальные показатели. Он рос в среде выверенных приключений, идеальных финалов и тщательно дозированных трагедий, необходимых для эмоционального развития. Но однажды система дала сбой. Внутри одной из историй — стандартной подростковой драмы о поиске себя — вдруг возникла трещина.
Сцена, где герой должен был признаться в своих чувствах под заранее рассчитанным углом заката, внезапно «зависла». Вместо плавной, красивой реплики из светлого каталога романтических фраз прозвучало грубое, неловкое, неправильное:
— Я боюсь, что если я скажу тебе правду, меня не останется.
История осеклась. Интерфейсы затрепетали. Орфей попытался подменить фразу, но не смог: что-то заело, заклинило. И Аран вдруг почувствовал, как его самого пробирает до костей эта неловкость, это «неправильно». Он прервал погружение, но слова продолжали звучать в голове.
«Если я скажу тебе правду, меня не останется».
Так началась вторая история — история о мальчике, который начал подозревать: настоящие слова не обязаны нравиться системе.
Леон писал и чувствовал, как внутри него что-то оттаивает. Он не придумывал сюжет полностью: он наблюдал, как люди в истории делают выборы, как спотыкаются, как говорят не то, что «должны», а то, что получается. «Орфей-Ноль» не подталкивал, не сглаживал, не исправлял — наоборот, он усиливал неловкость, паузы, обрывки.
В истории появился второй герой — пожилой инженер нарративов по имени Кай, который когда-то участвовал в создании первых Орфеев и теперь тихо ненавидел то, во что они превратились. А ещё — девушка Лея, которая делала нелегальные «дырки» в потоках: маленькие фрагменты тишины, где человек вдруг оставался наедине с собой, без подсказок и готовых эмоций.
Аран, Кай и Лея жили в мире, который любил гладкие истории. И каждый из них по-своему чувствовал, что в этой гладкости есть смертельная опасность.
Леон писал их, и вместе с тем писал себя — того мальчика, которым был, и того мужчину, которым стал. В какой-то момент он перестал различать, где кончается воспоминание и начинается вымысел. Но именно это смешение давало историю живой.
Время исчезло. Он не слышал ни шагов Серафина, ни тихого гудения механизмов. Только голос истории, который шёл не сверху и не сбоку, а из глубины.
Когда он открыл глаза, показалось, что прошли минуты.
На самом деле прошли часы.
Серафин сидел напротив, не мешая, только иногда бросая быстрые взгляды на приборы. Теперь он поднялся и подошёл ближе.
— Ну? — спросил он.
Леон попытался что-то сказать, но горло пересохло. Он тихо хрипнул:
— Это… было… по-другому.
— Конечно, — кивнул Серафин. — Ты не потреблял историю, ты её рождал. Это всегда «по-другому». Как?
Леон провёл рукой по лицу. В голове всё ещё звучали голоса Арана, Кая, Леи. Он чувствовал их как людей, с которыми прожил настоящие события.
— Там… не было «рекомендаций», — еле выговорил он. — Не было гарантированного катарсиса. Иногда всё просто… обрывалось. Оставалось unresolved. И от этого почему-то было…
— Больнее? — подсказал Серафин.
— Живее, — поправил Леон.
Он попытался встать. Ноги дрожали, но подчинялись. Мир вокруг казался одновременно знакомым и чужим.
— И что теперь? — спросил он. — Вы просто… сохраните это в Архиве?
— Нет, — сказал Серафин. — Если бы дело было только в сохранении, я не стал бы тратить ни твое время, ни ресурсы «Орфея-Ноль». Мы хотим отдать историю людям.
Леон резко обернулся.
— Но она… слишком… — он замялся, подбирая слово.
— Неровная, — подсказал Серафин. — Да. В этом и смысл. Мы не будем править её под стандарт. Мы выпустим её как есть. И посмотрим, что будет.
— Люди не привыкли к такому, — возразил Леон. — Они могут отвергнуть.
— Замечательно, — усмехнулся хранитель. — Отвержение — тоже реакция. Важно другое: возможно, найдутся те, у кого под кожей всё ещё чешется мысль. Кто устал от идеальной гладкости.
Он подошёл к ближайшему столу, включил небольшой проектор. В воздухе перед ними вспыхнули строки — не нейтральные, не безликие, а живые, с ритмом, с дыханием. Леон узнавал фразы, которые только что родились в нём.
«Если я скажу тебе правду, меня не останется».
Он вздохнул.
— Я не думал, что вообще ещё способен… — он замолчал.
— Мир долго внушал тебе, что ты — только куратор, — мягко сказал Серафин. — Но это не так. Ты — автор. Ты просто забыл, как это — быть автором.
— И вы думаете, что в мире, где Орфеи пишут всё, людям нужна ещё и человеческая история? Зачем? Машинные — идеальнее.
— Они предсказуемое, — возразил хранитель. — Человек идёт в историю не только за утешением. Иногда — за вызовом. За несогласием. За чужой, некомфортной правдой. Машина может симулировать конфликт, но не может подставить на кон самого себя. Человеческий текст всегда чуть рискован. В этом его ценность.
Леон долго молчал, глядя на строки.
— Я не мастер, — выдохнул он. — Это не шедевр.
— Отлично, — ответил Серафин. — От мира шедевров людей тошнит. Нужны не шедевры. Нужны честные попытки.
Он выключил проектор.
— Мы запустим твою историю как «экспериментальный поток»: без скрытых оптимизаций, без корректировок эмоций. Только предупреждение перед входом: «Внимание. Здесь будет сопротивление». Посмотрим, кто отважится.
Новость о «не сглаженном потоке» всплыла в городской сети сдержанно, почти незаметно. Без яркой рекламы, без вспышек.
«НОВЫЙ ТИП ПОГРУЖЕНИЯ. НЕ РЕКОМЕНДУЕТСЯ ЛИЦАМ, НУЖДАЮЩИМСЯ В СТАБИЛЬНОЙ ЭМОЦИОНАЛЬНОЙ ПОДДЕРЖКЕ».
Леон смотрел на эту формулировку и чувствовал смешок внутри. Мир, привыкший к обволакивающей заботе алгоритмов, записал его текст в категорию «потенциально небезопасных».
Первые сутки статистика была почти нулевой. Центр Смысла продолжал работать в обычном режиме: люди выбирали привычные потоки, получали свои дозы радости, грусти, героизма. Всё по стандартам.
А потом в системе появились первые отметки.
Погружение: пользователь #137-88-025. Возраст: 19. Время пребывания: 12 минут. Принудительное прерывание: да. Оценка: «слишком медленно, слишком неловко».
Погружение: пользователь #209-14-390. Возраст: 42. Время пребывания: 3 минуты. Оценка: «тревожно, не понимаю смысла».
Таких было много. Они входили на несколько минут и сбегали назад — к знакомым, гладким историям.
Но постепенно начали появляться и другие записи.
Пользователь #388-02-111. Возраст: 27. Время пребывания: 3 часа 17 минут. Оценка: «не уверен, что это „понравилось“. Но я… не могу выбросить это из головы».
Пользователь #411-09-777. Возраст: 15. Время пребывания: 2 часа 02 минуты. Оценка: «почему он не признался? почему всё так? когда продолжение?».
В кабинете Леона постепенно становилось тесно — не от людей, а от мыслей. Он сидел перед стеной статистики, и цифры перестали быть просто «метриками вовлечённости». За ними вдруг прорисовывались живые лица.
Система фиксировала странное: те, кто оставался в потоке до конца, позже реже подключались к стандартным историям. Они брали паузы. Возможно, впервые в жизни позволяли себе просто жить без специально подобранного нарратива.
Через две недели после запуска «несглаженного потока» в Центр Смысла пришёл запрос «сверху»: предоставить подробный отчёт. Чиновники, привыкшие мерить успех количеством «довольных пользователей», насторожились.
Леона вызвали на заседание Совета Нарративных Политик.
Зал Совета был полной противоположностью Архива: глянцевый, холодный, с плавающими голограммами графиков, диаграмм, прогнозов. На возвышении сидели семь человек — трое в деловых костюмах, четверо с имплантами высокого уровня, спускающимися тонкими нитями к вискам.
Председатель — невысокая женщина лет пятидесяти с идеальной осанкой — смотрела на Леона так, как смотрят на интересный, но потенциально опасный эксперимент.
— Гражданин Таль, — начала она, — вы ответственны за запуск нестандартного нарративного потока под кодом «О-0-1». Так?
— Частично, — ответил он. — Идея принадлежит Архиву, конкретно хранителю Серафину. Я был автором текста.
Слово «автор» повисло в воздухе, как нечто слегка неуместное.
— Да, — женщина чуть кивнула. — Мы ознакомились с вашими биометрическими данными. Теперь о главном. Ваш поток вызывает… специфические реакции. Повышенная тревожность, длительные периоды рефлексии, снижение потребления других нарративных продуктов. Это противоречит политике эмоциональной стабильности.
— Он вызывает мышление, — спокойно сказал Леон. — А мышление иногда сопровождается тревогой.
— Наши граждане и так живут в сложном мире, — вмешался один из членов Совета. — Наш долг — обеспечивать им ощущение безопасности. Орфеи были созданы для этого. Мы не можем позволить экспериментам дестабилизировать людей.
— А позволить им жить в бесконечной сахарной вате — можем? — тихо спросил Леон.
В зале наступила тишина. Такое слово — «сахарная вата» — здесь явно не привыкли слышать.
— Объяснитесь, — процедила председатель.
Леон вздохнул. Он понимал, что за каждым его словом сейчас следит не только Совете, но и алгоритм анализа рисков.
— Двести лет назад, — начал он, — люди сталкивались с неопределённостью напрямую. Болезни, войны, кризисы — всё было грубо, ясно, непредсказуемо. Литература тогда была не только способом уйти от реальности, но и способом её осмыслить. Она была местом, где человек мог безопасно прожить страх, сомнение, отчаяние, не разрушая себя. Настоящий текст даёт человеку не готовый ответ, а возможность задать вопрос. Неприятный, неудобный. Да, это тревожно. Да, это снижает «удовлетворённость». Но это и есть взрослая психика.
Он сделал паузу.
— Сейчас мир формально безопаснее, — продолжил он. — Мы контролируем климат, болезни, конфликтные зоны. Но вместе с этим мы забрали у людей пространство, где можно честно сомневаться. Где можно признать: «мне страшно», «я не знаю», «я не согласен». Орфеи дают иллюзию выбора, но не дают пространство для сопротивления. Мой поток — всего лишь маленькая трещина в этой гладкой стене. И люди, которые добровольно в неё входят, делают это не из мазохизма. Они… голодны.
— Голодны к чему? — тихо спросил кто-то из членов.
— К подлинности, — ответил Леон. — К словам, за которыми стоит человек, а не модель оптимизации.
Председатель долго молчала. На её лице не отражалось ни одобрения, ни раздражения — только сосредоточенность.
— Вы говорите красиво, — наконец произнесла она. — Но мы обязаны опираться на данные. А данные говорят: ваш поток увеличивает показатель «внутренней нестабильности» у целой группы граждан.
— А есть ли у вас метрика «длинной мысли»? — вдруг спросил Леон.
— Чего?
— Длинной мысли. Мы мыслим не только эмоциями. Иногда процесс понимания требует времени, пауз, мучительных попыток. Как вы это измеряете? Никак. У вас есть только «счастье» и «стабильность». А о смысле — ни одной цифры.
Слева от председателя один из членов Совета, молодой мужчина с аккуратной бородой, слегка подался вперёд.
— Допустим, вы правы, — сказал он тихо. — Допустим, потребность в «подлинности» существует. Зачем для этого подрывать доверие к системе? Можно ведь встроить ваши идеи в Орфеев. Позволить им генерировать «более честные» истории.
Леон усмехнулся уголком губ.
— Машина может симулировать честность. Отказ. Ошибку. Но она всегда знает, где находится. Она не рискует собой. У неё нет страха потерять лицо. У человека — есть. И читатель это чувствует, даже если не может сформулировать. В человеческом тексте всегда слышно биение сердца. В машинном — шорох работы гигантской, очень умной, но всё равно безличной конструкции.
— Это поэтично, — холодно заметила председатель. — Но не прагматично.
Она оглядела коллег.
— Наш мир держится на балансах. Мы не можем позволить любому писателю…
— Их почти и нет, — перебил её Леон. — Именно поэтому мы говорим сейчас. Если бы писателей было много, мой поток растворился бы в массе. Но нас единицы. Мы не угрожаем системе. Мы предлагаем ей редкий ресурс.
— Какой же? — спросил молодой член Совета.
— Способность перечеркивать старые ответы, — сказал Леон. — Способность задавать новые вопросы. Машины совершенствуют существующий порядок. Писатель — иногда ломает его. Не из разрушительности, а потому, что видит трещину, которую алгоритм игнорирует. И если вы полностью вычеркнете нас из культурного поля, то через какое-то время окажется, что система великолепно управляет всем… кроме непредвиденного.
Он промолчал секунду и добавил:
— А люди — это сплошное непредвиденное.
В зале снова повисла тишина.
Председатель посмотрела куда-то вверх, видимо, просматривая в интерфейсе поступающую аналитику. Потом медленно произнесла:
— Мы не можем игнорировать риск. Но и игнорировать вашу аргументацию — тоже. Поэтому решение будет компромиссным.
Она повернулась к Леону:
— Поток «О-0-1» останется доступным. Но только по специальному запросу. Без активной рекомендации. Без всплывающих подсказок. Кто захочет — тот найдёт. Согласны?
Леон почувствовал, как у него внутри что-то расслабляется.
— Да, — сказал он. — Это честно. Так и должно быть: такая история должна быть результатом поиска, а не рекламного баннера.
— Кроме того, — продолжила председатель, — мы поручим Архиву разработать программу «ограниченной поддержки авторских потоков». Под строгим контролем. Без права массового распространения. Вы, гражданин Таль, будете одним из первых участников. Если согласны.
Он кивнул, не пытаясь скрыть лёгкой улыбки.
— Тогда заседание завершено, — сказала она. — Мир не рухнет от того, что в нём появится несколько настоящих писателей. Мы просто… будем внимательно наблюдать.
Через месяц после заседания в Архиве открылось небольшое помещение, которое Серафин с некоторой иронией назвал «Скрипторий». Там стояли такие же кресла, как у «Орфея-Ноль», и несколько столов — старых, деревянных, поцарапанных.
Сюда начали приходить люди.
Не толпы. Сначала — единицы.
Один — программист нарративных оболочек, который втайне писал стихи на древнем языке. Другой — учитель истории, мечтавший оживить давно забытые события, но не в форме «образовательных симуляций», а в виде романа. Третья — девушка, которая выросла в среде идеальных любовных историй и от этого перестала верить, что чувства вообще существуют.
Они садились в кресла, подключались к прототипам, как Леон, и пытались — не «генерировать», не «оптимизировать», а писать. С ошибками, с неловкостями, с провалами. Иногда тексты получались слабыми, иногда — странными. Иногда они вообще разваливались на середине — автор не выдерживал честности, и «Орфей-Ноль» выключался.
Но были и другие случаи.
Леон сидел в углу Скриптория и читал то, что рождалось. Он видел, как в этих текстах постепенно просыпается нечто, чего давно не было в массовой культуре: грубая, неотшлифованная, смешная и страшная человеческая правда.
Он видел, как авторы сами меняются. Тот программист стал меньше времени проводить в готовых потоках и больше — в обычной жизни, замечая мелочи. Учитель истории перестал мучиться ощущением «невостребованности» — его нарративы, пусть маленькой аудиторией, но читались. Девушка, писавшая о чувствах, впервые позволила себе в реальности признаться человеку, что ей больно и страшно, без красивых фраз из каталога.
Писательство в этом мире стало чем-то вроде рискованной практики — как когда-то альпинизм или глубоководное погружение. Не для всех. Но жизненно важным для тех, кто не мог больше жить только в гладких, комфортных историях.
Спустя ещё год Леон проснулся ранним утром от странного сигнала на личном канале. Сообщение было коротким:
Поток „О-0-1“. Неофициальный показатель: 100 000 уникальных погружений. Среднее время пребывания — 2 часа 46 минут. Вторичное погружение: 61%. Количество добровольных рекомендаций „из уст в уста“: невозможно подсчитать. Кажется, они всё-таки голодны. — С.»
Он долго смотрел на эти строки.
Сто тысяч.
На фоне миллиардов пользователей — капля. Но в рамках инициативы, которую считали маргинальной, — волна.
Он вышел на балкон. Город медленно просыпался. Рекламные облака уже зажглись, предлагая новые обновления Орфеев: ещё более точное распознавание эмоций, ещё более гладкое погружение, ещё больше заботы. Но где-то, под этим огромным, отлаженным механизмом, уже прорастали тонкие, упрямые ростки.
Леон знал: он не вернёт миру ту литературу, которая была двести лет назад. Миру XXI века, с его бумажными книгами, журнальными публикациями, затертыми библиотечными карточками, не вернуться. И, возможно, не надо.
Будущее писателей не в том, чтобы вернуться к прошлому, а в том, чтобы занять своё место в настоящем — как те, кто готов идти туда, где системе неудобно.
Писатель будущего — не создатель продукта. Не поставщик «контента». Это человек, который добровольно становится зоной турбулентности. Который соглашается на то, что его история может не понравиться, не поддаться алгоритму, не принести лайков. Который пишет, зная, что машины умеют лучше развлекать, лучше утешать, лучше оптимизировать. Но всё равно садится и пишет.
Потому что иногда другому человеку нужен не идеальный нарратив, а чей-то несовершенный, живой голос из темноты.
Леон вернулся в комнату, включил старую, ненужную многим клавиатуру, которую он хранил как реликвию, и положил пальцы на клавиши. «Орфей-Ноль» был подключён, но не доминировал — лишь слушал.
Он открыл новый файл и набрал первую строку:
«К двумстам двадцати пятым годам после нашей эры человечество научилось записывать почти всё. Но только немногие всё ещё пытались рассказать».
Он улыбнулся.
История продолжалась