Дядя Витя сидит, сгорбившись сильнее обычного. Кажется, за эту неделю он постарел на год. Его лицо серое, как пепел, а руки дрожат так сильно, что он с трудом удерживает запястье левой руки правой ладонью. Он смотрит на свои старые часы «Командирские». Стекло на них треснуло, но стрелка продолжает двигаться рывками.
Тик... Так... Тик... Так... Звук в тишине двора кажется оглушительно громким, словно удары молотка по крышке гроба. — Слышите? — шепчет он, не поднимая головы.
— Уходит. Каждую секунду уходит. Как песок сквозь пальцы.
Он медленно заводит часы. Хррр... Хррр... Звук скрежещущий, неприятный.
— Пружина на пределе, — говорит он, и непонятно, про часы он или про себя. — Скоро лопнет.
Я ведь тоже... в долг живу. Моя смена затянулась. Он наконец поднимает на вас глаза. В них плещется такая усталость, какой не бывает у живых людей. Это усталость камня, который точит вода.
— Вы молодые. Вам кажется, время — это бесконечная река. Пей — не хочу. А на самом деле... это капельница. И кто-то может пережать трубку. Он кивает головой куда-то в сторону центра города, где небо подсвечено огнями.
— Видели часы на Площади? Ну, те самые, на старой башне с шпилем? Под которыми все свидания назначают? Дядя Витя криво усмехается.
— Красивые часы. Золотые цифры, бой курантов... Только вы никогда не задумывались, почему они то отстают, то вперед бегут? А механики их годами починить не могут? Потому что дело не в шестеренках.
Живет там, прямо внутри этой башни, Часовщик. Никто его не видел, но он всегда там, за циферблатом. Смотрит через щели между римскими цифрами вниз, на толпу. Он не чинит механизмы. Он их... заводит. Вашим временем.
Обычно он берет по чуть-чуть у тех, кто ждет кого-то под часами. Пять минут, пока девушка опаздывает. Полчаса, пока друг задерживается. Вы стоите, нервничаете, на часы поглядываете — а он тянет. Но бывает, что Часовщик голоден. Сильно голоден. Особенно осенью, когда дни короче, а тени длиннее. Тогда он ищет того, кто не следит за временем. Того, кто сел на лавочку прямо под башней, задумался, размечтался и выпал из реальности.
Был у нас парень, Арсений. Сенька его все звали. Простой парень, добрый, только задумчивый вечно. Любил в облаках витать.
Шел он как-то через центр. Устал, решил передохнуть. Сел на ту самую лавочку, что прямо под циферблатом стоит. Кепку на колено положил. Осень, листья желтые кружат, голуби воркуют. Сенька глаза прикрыл и задумался. О жизни, о том, куда пойти работать, о девчонке с соседнего подъезда... Глубоко ушел в себя. А над ним, на башне, стрелки сошлись: Бом... Бом... Полдень бьют.
И в этот момент тень от большой стрелки упала прямо на него. Из тени башни, из маленькой служебной дверцы, вышел Часовщик. Серый, сухой, как мумия в дорогом похоронном костюме. В руке — мешок холщовый, старый, заплатанный. Он подошел к Сеньке сзади. Сенька не слышит, он в своих мечтах уже свадьбу играет. Часовщик руку костлявую положил ему на макушку. И начал тянуть. Не волосы. А время.
Оно выходило из Сеньки, как золотой пар. Годы, десятилетия, сила, здоровье, будущие дети, ненаписанные письма... Всё уходило в мешок. Часовщик вдыхал этот пар ноздрями, и морщины на его сером лице разглаживались. Он молодел, наливался румянцем. Пиджак на плечах расправился.
А Сенька... Сенька сидел и думал. Ему казалось, прошла секунда. Но за эту секунду кожа его высохла и покрылась пигментными пятнами. Волосы поседели мгновенно и поредели, обнажая череп. Спина сгорбилась, как у вопросительного знака. Зубы расшатались и выпали на воротник.
Часовщик выпил его до дна. Оставил только пару минут — на последний хрип. Убрал руку, поправил галстук и юркнул обратно в дверь башни, молодой, красивый, полный чужих сил.
А часы на башне сразу пошли ровно, секунда в секунду. Завелись.
Сенька открыл глаза. Хотел встать, потянуться — и не смог. Ноги не держат, будто ватные. Руки трясутся, вены узлами вздулись, пальцы скрючены подагрой. Он посмотрел на свои руки — а это руки глубокого старика. Кожа как пергамент. Он хотел позвать на помощь, крикнуть: "Эй!", но голос пропал — связки высохли, только сип вырвался.
Мимо люди бегут, спешат по делам, смеются. Центр города, жизнь кипит. И никто не смотрит на дряхлого деда в молодежной куртке, которая на нем висит мешком. Сенька заплакал, но слез не было — глаза сухие, как песок. Он умер через минуту. Просто сердце остановилось от старости. Износилось за миг.
Когда его нашли, документов при нем не было. Никто не узнал в этом 90-летнем старике молодого Сеньку, который пропал в тот день. Родители все морги обзвонили, фото сына показывали — молодого, румяного. А им говорят: "Нет таких. Только дед неизвестный поступил с площади". Так и похоронили его в безымянной могиле. Под номером. А его молодость, его 60 лет жизни... они теперь тикают там, наверху.
Дядя Витя замолкает. Он снова прижимает руку к груди, туда, где под старой олимпийкой бьется (или уже не бьется?) сердце.
— Я чувствую его, — шепчет старик, глядя в сторону центра, где небо заревом горит. — Часовщик... он знает, что я о нем говорю. Он знает, что я засиделся. Дядя Витя с трудом встает. Колени хрустят громче обычного. Он опирается о спинку скамейки, чтобы не упасть.
— Сенька просто задумался. А я... я слишком много помню. Память — она тоже время весит. Тяжелая ноша. Он смотрит на вас долгим, прощальным взглядом.
— Не назначайте свидания под теми часами. И не сидите там просто так. Бегите, любите, живите. Пока стрелка не упала на вас тенью. Потому что однажды... — он криво усмехается, и в этой усмешке сквозит обреченность.
— Однажды на эту лавочку сядет кто-то другой. А меня... меня спишут в утиль. Как того деда.
Дядя Витя медленно, шаркая, бредет к подъезду.
— Тик-так... — доносится из темноты. — Тик-так...