— Я вернусь и уничтожу вас, — сказала она тогда.

— Уничтожите, — легко согласился Архаров. — Но для этого вам надо вернуться.

Всю дорогу Анна крутит и крутит этот разговор в голове, как и долгих восемь лет прежде. Она почти не видит мелькающих за вагонными стеклами станций, не смотрит на людей — их слишком много вокруг. Такие громкие, такие яркие.

Закрыть глаза — страшно, открыть — слепит. Чем ближе к столице, тем публика приличнее. Нет больше бородатых одичалых мужиков и грубых злобных баб, сплошь зонтики и картонки, и все подряд нынче носят полоску, и мир почти не изменился, но все же, все же…

У нее лишь потрепанная холщовая сумка, в которой болтаются помятая кружка, смена застиранного белья и пачка неотправленных писем. Первое время Анна строчила как сумасшедшая — Ванечке-Ване, блистательному Ивану Раевскому, а потом апатия взяла свое, и писать расхотелось. Некуда и некому отправлять эти наполненные тоской страницы.

В кармане старого байкового пальто — отпускное свидетельство с печатью Отдельного корпуса жандармов, где крупными буквами выведено: КАТОРГУ ОТБЫЛА.

Кажется: все сон. Проснешься, а ты снова посреди льдов и бесконечной полярной ночи, и старик Игнатьич скрипит за стеной, а биение сердца заменяет ритмичный стук главного распределительного клапана. Ровно шестьдесят ударов в минуту — они отмеряли ими дни, недели, годы.

Анна вздрагивает и запрещает себе вспоминать. Станция «Крайняя Северная» осталась далеко позади, она уплыла от нее в трюме с бочками и ящиками, и льдины царапали обшивку маленького дежурного судна. Она уезжает от него на паровозе — третий класс, жесткая деревянная лавка, клубы угольного дыма и горький чай. Очень хочется сахара — ложки три, не меньше, но Анна только смотрит на заплеванный пол перед собой и не позволяет себе тратить последние медяки.

Она почти вернулась. Осталось — уничтожить.

***

Столица встречает неласково, холодным ветром и изморозью дождя. Анне некуда больше идти, не к отцу же в самом деле, отрекшемуся от нее на суде. Но бродить под дождем — слишком жалко, и она спешно листает улицы, неосознанно стремясь туда, где когда-то была так счастлива.

Это бьет наотмашь, в самую грудь: дом все такой же нарядный, сияет огнями. Анна смотрит, не веря глазам, а за шторами двигаются люди, и кажется, вот-вот Раевский выйдет на балкон с неизменным фужером игристого, перебрасываясь с насмешницей Софьей остроумными замечаниями. Ольга, угрюмая как обычно, явится следом — она всегда таскалась за Ванечкой по пятам, как преданная собачонка.

Все они собачонки. Три напарницы. Три наперсницы. Три соперницы.

Так сложно удержать себя от ненужного, так легко взбежать по ступеням и заколотить в эти двери — пустите, здесь я еще была жива. Здесь я еще была.

Анна сглатывает сухую горечь, с трудом отводит жадный взгляд от окон — уже чужих, там смеются новые люди. И вздрагивает крупно, потрясенно: на самом углу, где будка сапожника вечность стояла и столько же простоит, нарисована лихая закорючка, тайный знак, только их с Ванечкой Раевским символ любви. Никто не знал об этом бессмысленном на первый взгляд росчерке — то ли птица, а то ли рука сорвалась. И стрелка, конечно, стрелка, ведущая за будку, в тихий переулок, где так удобно назначать неприметные встречи.

Ноги не слушаются, но Анна все равно как-то идет: шаг, другой… Раевский здесь, в столице? Он ждет ее? Ищет? Но как? Откуда? Анна своими ушами слышала: пожизненное на Урале, поселок Степной… Она потом спрашивала у Игнатьича, есть ли там степи. «Как не быть», — отвечал старик, но он со всем соглашался, не любил ее огорчать.

И вот — явное послание. Только от Ванечки. Только для Анны. Ведь больше никто не знает про эту специальную закорючку, которой Раевский обыкновенно завершал свои записки — и любовные, и по делу, а чаще вперемешку. Слова нежности у него безмятежно чередовались с приказами, всегда так было.

Анна помнит этот проулок: о те кусты шиповника порвала кружево на юбке, а в тени этого дуба они с Ванечкой однажды упоенно целовались, не добравшись совсем чуть-чуть до его дома.

О шиповник она и теперь укалывает пальцы, специально так делает: было же? Правда было? Не приснилось случайно? Капля кажется бледной и чахлой, будто и кровь у нее теперь жидкая, усталая.

— Анна Владимировна, вы вовремя, — звучит равнодушный голос из тени дуба.

Он стоит, небрежно прислонившись к дереву, — неприметный человечек, на первый взгляд самый обыкновенный, неопасный, но Анна точно видит, что он собой представляет. Отчаяние падает тяжестью ледяной глыбы: нет, росчерк не Ванечкин. Чудес не бывает.

— Ведите, господин филер, — говорит она устало, — куда вам там приказано меня доставить?

***

К счастью, не в жандармерию. Она все еще помнит долгие часы допросов, жалостливые взгляды сыскарей: ну надо же, такая молодая, такая красивая барышня, а уже, считай, покойница. Мало кто выживает на каторге, мало кому так везет, как Анне.

Теперь бы они смотрели иначе, безо всякой участливости.

Вслед за филером Анна поднимается по мокрым ступенькам, внутри казенно, безлико, будто не человек тут живет, а учреждение расположено. Она так замерзла, проголодалась, устала, что и сама не совсем человек. Всего лишь пустая оболочка, едва-едва перебирающая ногами. Кажется: наставь кто дуло в грудь, пойдет прямо на пулю, без разницы. И ненависть, годами сжигающая ее сердце, унялась, опала бессильно, притихла.

Как некстати, отстраненно думает Анна, когда видит человека, к которому ее приводят.

Сейчас бы собраться пружиной, выстрелить ему в лицо всей накопленной яростью, когда-то казалось — она его задушит голыми руками, справится даже полумертвой, но на деле стоит неподвижно, сотрясаясь от крупной дрожи.

Он поднимает голову от бумаг, и его лицо, расплывшееся за мокрыми ресницами, в первое мгновение кажется растерянным, а потом она моргает и видит яснее: хмурится.

— Анна Владимировна, — говорит сухо, будто она оторвала его от важных дел, а не явилась тут под конвоем. — Прошу.

И скупым жестом указывает на стул перед столом, тот выглядит жутко неудобным, но Анна не из капризных. Роняет на пол свой полупустой баул, неловко наклоняется и молча, без спроса, крутит латунную ручку паромеханической буржуйки, добавляя тепла.

Жар опаляет лицо, она блаженно зажмуривается на несколько секунд, а потом пристраивает свое тело-оболочку на стул.

— Вась, попроси нам чая, — мягко говорит хозяин дома филеру, — и сушки там у Надежды должны быть, а то и пряники.

С тихим стуком дверь затворяется.

Анна смотрит в упор: Архарову к лицу прошедшие восемь лет. Из милого юноши он превратился в породистого мужчину, и ей даже хочется выпрямить плечи и поднять подбородок, но к чему все это.

Они оба молчат, и негромко тикают ходики, и дождь стучит по стеклу, и память, дурацкая память подкрадывается на мягких лапах. Кажется, будто запах антикварной лавки — металла и пыли — царапает горло.

Анна приходила в «Серебряную старину» по вечерам, когда улицы уже густились синим сумраком. Опустив веки, она легко, безо всякого усилия, воссоздает в своей голове негромкий, многоголосый перезвон десятков часов на полках. Каждый тикает в своем ритме, создавая сложный, убаюкивающий беспорядок. Иногда один из механизмов вдруг сбивается и отчаянно щелкает маятником, или срывается бой, и глухой, медный звук проплывает по комнате. Молодой антиквар Сашенька Басков что-то пишет в толстом гроссбухе, и его перо скрипит по бумаге. Легкий шелест и звон издает сама Анна, перебирая крохотные детали, откладывая нужные. Щелкает отвертка о латунь, скрипит надфиль по металлу, и дождь, все тот же дождь стучит по стеклу. Дождливая тогда выдалась осень.

Антиквара нашла Софья, которая знала всех и каждого в Петербурге. Именно она как-то проведала, что принципиальный старик Басков умер, а его наследник платит щедро и не задает лишних вопросов. У Раевского всегда было множество вещиц, которые нужно было сплавить по-тихому, и он крайне заинтересовался «Серебряной стариной». Если бы они тогда только знали, что шагают прямо в расставленную столичными сыскарями ловушку!

Анна ежится от болезненных сожалений и торопливо, стряхивая с себя паутину ошибок, оглядывается по сторонам.

— Немного же вы нажили, Александр Дмитриевич, — замечает бесцветно. — Что же, поимка группы Раевского не принесла вам ни повышения, ни славы?

Он тоже, будто впервые тут, осматривает собственный кабинет и качает головой.

— Вся слава досталась вам, — разводит руками с деланым простодушием, но она уже знает, как ловко он притворяется.

А шумиха и правда вышла знатная: еще бы, три девушки из хороших семей помогали обаятельному проходимцу грабить инкассаторов и взламывать сейфы. Уже на суде Анна узнала, что были на счету их группы и убийства, но ее, простого механика, на такие дела не брали.

Она слушала все это как во сне, отчаянно мечтая проснуться.

Спустя восемь лет все еще мечтает.

В комнату входит удивительная красавица с полным подносом, где есть и исходящий паром чайник, и пряники, и даже розетки с вареньем. Анна сглатывает постыдно обильную слюну и бессильно сплетает ладони, сохраняя мелкодрожную неподвижность. Однако ее хватает ненадолго, и как только красавица ставит поднос прямо на стол, аккуратно пристроив его среди бумаг, голод перестает быть привычным, ноющим фоном. Накатывает властно и беспощадно, острой резью в желудке, дрожью рук, губ.

Ложечка звенит о стекло, когда Анна торопливо добавляет сахар в кружку, невыносимо густым кипятком обваривает горло, и жгучая боль в пищеводе вдруг расходится волнами наслаждения. Ее почти тошнит от забытого сладкого вкуса, и вместе со спазмами накатывают силы. Она вгрызается зубами в печенье, подмечая и многозначительный взгляд красавицы, обращенный к своему — хозяину? любовнику? И как Архаров торопливо отворачивается, будто не в силах смотреть на то, как низко опустилась его гостья, как жадно она хватает печенье с нарядных блюдечек. Что, господин сыщик, неужели тоже вспоминаете прежнюю Анечку, беспечную и пылкую? Ту самую Анечку, с которой молодой наследник антиквара вел задушевные беседы о мечтах и смыслах?

Она щетинится мрачным злорадством. Отчего же вы не любуетесь, Александр Дмитриевич, плодами рук своих?

— Я принесу еще чаю, — говорит красавица и исчезает за дверью. Анна выгребает остатки варенья из розетки и блаженно жмурится, облизывая губы и стряхивая крошки. На станции «Крайняя Северная» их кормили довольно однообразно, в основном привозили жестяные банки с тушенкой, прогорклые крупы, дешевую муку да квашеную капусту в бочках. Из этого скудного набора Игнатьич пытался изобразить что-то съедобное, а Анне было все равно.

Дав себе несколько секунд тупого сытого молчания, она с трудом шевелит губами:

— Разве я не должна отмечаться у околоточного надзирателя? Отчего же вы лично утруждаетесь, Александр Дмитриевич?

— Ну что вы, это разве хлопоты, — рассеянно отвечает он, все еще явно думая о чем-то ином.

Она отправила прошение на возвращение в Петербург два года назад, и все это время бумажонка болталась по неведомым кабинетам, так что Анна уже уверилась, что курьер на ездовых собак попросту потерял ее. Таким, как она, бывшим каторжникам, предписывалось жить в закрытых поселениях или отдаленных губерниях, а о столице даже не думать. Но по какой-то причине на этот раз государственная машина проявила милость — разрешение пришло за несколько недель до того дня, когда ей предстояло покинуть станцию «Крайняя Северная».

И ненависть вспыхнула с новой силой: она все же сможет добраться до Архарова.

И вот же он, сидит перед ней — упорно таращится в окно, будто в жизни до этого не видел дождя. А она развлекает саму себя вопросом: будь прямо при ней оружие, воспользовалась бы или нет? Представляет себе, как это породистое лицо превращается в кровавое месиво, и не испытывает даже крошечной искры удовольствия. Нет, не убийство. Мечта Анны проста и приятна: отправить Архарова за решетку. Пусть на своей шкуре испытает, каково это. Он ведь ничем не лучше нее, просто у них разные убеждения.

— Анна Владимировна, — тишина разбивается о спокойный голос человека, который не подозревает, что в чужом воображении его мозги минуту назад оказались размазанными по стенке, — что вы собираетесь делать дальше?

— Вам-то какое дело? Мне обязательно отвечать? Так велит закон?

Все ее довольно шаткие планы — это адрес жены Игнатьича и письмо для нее же, если, конечно, старушка все еще жива. А если нет, то совершенно непонятно, в какой канаве придется ночевать. Вероятный ответ — в любой.

Архаров разводит руками, демонстрируя дружелюбие.

— Если вдруг вам совершенно нечем заняться, — ровно говорит он и прячет насмешку так глубоко, что она остается только в словах, но никак не отражается в интонации, — то позвольте предложить вам работу.

Анна отчаянно соображает: она сошла с ума? Ослышалась? Или у нее начался горячечный бред?

— Кажется, у вас есть кому принести чай, — отвечает она едко, но на самом деле растерянно. — А для других услуг, уж простите, я теперь не очень-то гожусь.

По крайней мере, пока на ее костях не нарастет хоть немного мяса, а волосы не перестанут выпадать из-за вечного холода и однообразной пищи. Не то чтобы Анна не рассматривала для себя карьеру падшей женщины, но отражение в зеркале подсказывало: спрос выйдет невелик. Она, конечно, изрядно отстала от моды, но изможденные скелеты, надо думать, все еще не в чести у развратников.

— Помилуйте, Анна Владимировна, — Архаров даже не притворяется смущенным, на его службе стыдливость быстро испаряется, — на свою кухню и в свою постель я поднадзорных не пускаю.

Ей хватает самообладания не дернуться от такого определения. А вроде привыкла, давно привыкла, еще во время допросов поняла, что она не барышня больше, а арестантка, с которой можно не церемониться. И все же одно дело — чужие, совсем другое — Архаров. Он ведь должен помнить, какой она была прежде, он ведь понимает, что от него — всё больнее.

— Так что тогда? — она так хорошо притворяется безразличной, что и сама себе верит.

— Я предлагаю вам должность младшего механика в своем отделе.

— В каком отделе? — не сразу понимает Анна, а потом ее будто ледяной водой окатывает. — В полицейском отделе?

— Я получил для вас специальное разрешение, — объясняет он, — как для особо ценного специалиста…

Смех вырывается из обожженного горла вместе с хрипом. Анна встает, ничего не отвечая, и идет к выходу. Тело кажется непривычно тяжелым, она задевает плечом какой-то шкаф, и дверь по-прежнему слишком далеко, и чтобы доползти до своей канавы, надо так много сил.

Она уже почти достигает порога, когда вдогонку прилетает:

— А я думал, вам небезразлична судьба Раевского.

Как хлыстом ошпаривает спину. Анна дышит, и дышит, и не может надышаться. Слепо разворачивается и возвращается к своему стулу.

Ей все еще смешно: опостылая механика, которую она ненавидит едва ли не сильнее, чем Архарова, снова настигает ее. И дурно, и удушливо, и страшно. Столько чувств разом, и все мучительные.

— Что с Иваном? — бессильно спрашивает Анна и слышит, как наяву, щелчок захлопнувшегося капкана.

Загрузка...