Дни в шахте текли, как подземная вода, — медленно, неостановимо, без единого всплеска, которым можно было бы отметить их течение. Я потерял счёт времени на второй или третий день, когда понял, что солнце, поднимающееся и заходящее за лесом, перестало для меня что-либо значить. Оно было. Оно светило. Оно не грело. Этого было достаточно.
Моя новая жизнь укладывалась в простые, повторяющиеся циклы. Скелеты — те, что уцелели после битвы у хижины, — работали без устали. Их костяные фигуры мелькали в полумраке шахты, вынося наружу груды мокрой породы, обломки старых креплений, всё, что мешало продвижению вглубь. Теперь у них были инструменты — кирки и лопаты, доставшиеся от разбойников, и несколько топоров, которые мы нашли в их скудных пожитках. Металл звенел о камень, деревянные рукояти ходили в мёртвых пальцах с монотонной, неумолимой регулярностью. Ни одного лишнего движения. Ни одной остановки. Только работа.
Новообращённые — шесть разбойников, чьи тела я поднял в ту первую ночь, — трудились рядом со скелетами. Их мёртвые руки сжимали кирки с той же механической покорностью, с какой когда-то сжимали ножи и вилы. Они были медленнее, чем скелеты, их мышцы ещё хранили память о недавней смерти, но они были сильнее и, что важнее, могли выполнять более сложные задачи. Я отправлял их на вырубку леса, и они валили деревья, обрубали сучья, тащили стволы к шахте, где другие принимались распиливать их на брёвна и колья. Топоры в их руках двигались размеренно, как маятники, каждый удар ложился точно в то же место, что и предыдущий. Ни брака. Ни отходов. Ни усталости.
Сэр Генрих работал среди них. Его доспехи, помятые, в нескольких местах пробитые, покрытые слоем засохшей крови, уже не сверкали, как в тот день, когда он въехал на поляну перед моей хижиной. Он был просто одним из моих солдат. Самым сильным, самым быстрым, самым искусным — но всего лишь солдатом. Я посылал его на самые тяжёлые участки, и он выполнял приказы с той же безучастной покорностью, что и остальные. Ни тени прежней ненависти в глазах. Ни тени прежней гордости. Только пустота.
Ворон сидел на выступе скалы у входа в шахту, неподвижный, как изваяние. Его мёртвые глаза следили за лесом, за небом, за редкими птицами, осмеливавшимися приблизиться к этому гиблому месту. Я чувствовал его присутствие как слабый, но отчётливый импульс на задворках сознания — готовность взлететь, готовность смотреть, готовность служить. Он был моими глазами, когда я не мог смотреть сам. И пока он сидел там, я знал: никто не приблизится к шахте незамеченным.
Первые дни ушли на то, чтобы вычерпать воду из затопленных участков. Это было самой трудоёмкой и самой монотонной работой. Я поставил на неё десятерых — скелетов и разбойников, всё равно. Они черпали воду вёдрами, которых было всего три, и выносили её наружу, в канаву, которую я велел вырыть у подножия холма. Процесс был медленным, мучительным для живого человека. Для моих мёртвых — просто последовательностью движений. Они шагали вниз, наполняли вёдра, шагали вверх, выливали воду, возвращались. Снова. Снова. Снова. Вода в шахте убывала по миллиметру, но они не ускорялись и не замедлялись. У них была вечность.
На четвёртый или пятый день — я уже сбился со счёта — вода наконец отступила достаточно, чтобы открылся проход в нижние горизонты. Я сам спустился туда, ступая по мокрому, скользкому камню, и увидел то, что надеялся увидеть. Руда. Железная руда, тёмная, тяжёлая, с прожилками, поблёскивающими в слабом свете, проникавшем с поверхности. Её было много. Целые жилы уходили в глубь горы, в темноту, которую не могли разведать даже мои глаза.
Я оставил там десяток работников. Они вгрызались в породу кирками, и звон металла о камень стал новым, постоянным звуком этого места.
Вокруг входа в шахту рос частокол. Я велел рубить сосны, которые росли по склону холма, и ставить их в вертикальные ямы, плотно прижимая друг к другу. Сэр Генрих, с его силой и точностью, вбивал колья в землю, и каждый удар его топора был идеально калиброван — достаточно силён, чтобы войти в промёрзшую землю, достаточно точен, чтобы не расколоть древесину. Скелеты подтаскивали брёвна, разбойники укрепляли их поперечными перекладинами.
К концу первой недели частокол был готов. Он не шёл ни в какое сравнение с теми стенами, что я видел в Чёрном Кряже, — низкий, сложенный из свежего, ещё не высохшего дерева, без башен и ворот, только проход, заваленный тяжёлыми кольями, которые можно было растащить за минуту. Но он был. Он обозначал границу между моим пространством и всем остальным миром. Он давал мне иллюзию безопасности, которая была важна не для тела, а для того, что оставалось от моей человеческой души.
Я сидел на срубленном стволе у входа в шахту и смотрел на этот частокол, на лес за ним, на серое, низкое небо, нависающее над холмами. Мои работники копошились вокруг, безмолвные, неутомимые, и их присутствие, ещё недавно вызывавшее во мне отвращение и страх, теперь казалось естественным, как дыхание. Они были моими руками, моими ногами, моими пальцами, протянутыми в этот мир.
Книга лежала у меня на коленях, раскрытая на странице, которую я уже знал наизусть. «Liber Nucto». Я изучал её каждый день, каждый час, каждую свободную минуту. Не просто читал — впитывал, вдалбливал в память, заучивал до тех пор, пока буквы не начинали плыть перед глазами, а латынь не звучала в голове настолько отчётливо, что я мог бы произносить её во сне.
Я знал теперь все ритуалы, описанные в книге. Не по названиям, не в общих чертах — досконально. Знал, в каком порядке чертить символы, где ставить имена стражей, какими словами начинать инвокацию и какими её заканчивать. Знал рецепты благовоний, их пропорции, их замены на случай, если какого-то ингредиента не окажется под рукой. Знал, как построить треугольник для одного мертвеца и как начертить круг, способный удержать десяток яростных духов. Всё это уместилось в моей голове, вытеснив воспоминания о другой жизни, о другой науке, о другом мире, где я был просто врачом, а не повелителем мёртвых.
Иногда, по ночам, когда костер догорал и только светящиеся грибы в глубине шахты отбрасывали бледно-зелёные блики на стены грота, я отрабатывал движения. Пасы руками. Жесты, сопровождающие заклинания. Медленно, плавно, беззвучно я поднимал руки, складывал пальцы в нужные фигуры, чертил в воздухе невидимые линии. Каждое движение было выверено, отточено, доведено до автоматизма. Я не хотел больше полагаться на книгу. Я хотел быть книгой.
Кольцо на моём пальце пульсировало в такт этим движениям, тёплое, живое, неразрывно связанное со мной. Я смотрел на него, и мысли о безопасности, о вечности, об уязвимости снова и снова возвращались, заставляя прокручивать одни и те же доводы, как заезженную пластинку.
Носить филактерий с собой было удобно. Кольцо всегда при мне, всегда под контролем, всегда готово впитать мою душу, если тело будет уничтожено. Я чувствовал его присутствие каждую секунду, ощущал ту тонкую, неразрывную связь, что соединяла металл с тем, что осталось от моего человеческого «я». Без него я был бы уязвим. Без него я был бы просто мертвецом, ожидающим, когда кто-то более сильный придёт и подчинит меня своей воле.
Но если меня убьют, если кто-то сумеет пробить мою защиту и отсечь голову или размозжить череп — кольцо останется на пальце мёртвого тела. И тот, кто убьёт меня, снимет его. Наденет на свою руку. И получит не просто украшение, а ключ к моему бессмертию. К моей душе. К моей вечности.
Я представлял себе эту картину: чужой палец, скользящий в кольцо, чужая воля, входящая в контакт с филактерием, и я, пробуждающийся где-то в глубине металла, осознающий, что теперь принадлежу другому. Что моя вечность — это вечное рабство. Что я стану тем, кем сделал сэра Генриха.
Мысль была настолько отвратительной, что впервые за долгое время я почувствовал нечто, отдалённо напоминающее страх.
Значит, кольцо нужно спрятать. Где-то, где его никто не найдёт. Зарыть в землю, утопить в болоте, забросить в расщелину, куда не ступала нога человека. Или — я вспомнил старые легенды, которые читал в другой жизни, — выбросить в море. Заковать в сундук, нагрузить камнями и отправить на дно, в пучину, где нет света, где нет жизни, где нет никого, кто мог бы найти мою тайну.
Но море было далеко. А я не хотел расставаться с кольцом. Не сейчас. Не тогда, когда оно было единственной гарантией того, что смерть не станет для меня концом.
В детстве мне читали сказки. Русские сказки, в которых Кощей Бессмертный прятал свою смерть в игле, иглу в яйце, яйцо в утке, утку в зайце, зайца в сундуке, сундук на дубу, дуб на острове. Иван-царевич находил, добирался, ломал — и Кощей умирал. Беззащитный, жалкий, потому что отделил свою смерть от себя.
Я не хотел быть Кощеем. Но я не хотел и быть тем, кто носит ключ к своей вечности на виду, рискуя потерять его при первой же неудаче.
Размышления эти не привели ни к чему. Я отложил их, как откладывают инструмент, который ещё не пригодился, но может пригодиться завтра. Решение должно было созреть само, без спешки, без давления. У меня была вечность.
Частокол был завершён.
Я обошёл его по периметру, касаясь пальцами свежих, ещё смолистых брёвен. Они стояли ровно, плотно пригнанные друг к другу, с заострёнными верхними концами, направленными в серое небо. Ни одной щели, ни одного просвета, через который мог бы пробраться враг. Проход был завален кольями, которые можно было растащить за минуту, но для этого нужно было подойти к самому частоколу, а подойти к нему, не будучи замеченным, было невозможно.
Я остановился у входа, положил ладонь на гладко обструганный кол, вбитый глубже всех, и позволил себе то, что в другой жизни назвал бы удовлетворением. Не радостью — радость была мне больше не доступна. Не гордостью — гордость была слишком человеческой. Просто спокойной, холодной уверенностью в том, что первый этап завершён.
Но расслабляться было рано. Даже теперь, когда у меня была крыша над головой, стены, частокол, армия мёртвых и книга, полная тайн, я не мог позволить себе остановиться. Потому что остановка означала, что я стал тем, против чего боролся, — тем, кто довольствуется малым, тем, кто не стремится дальше. А я стремился. Я должен был стремиться.
Я сел на своё место, у входа, и закрыл глаза, погружаясь в то состояние, которое заменяло мне теперь размышления. Это не было медитацией в человеческом смысле — скорее холодным, расчётливым перебором фактов, возможностей, ресурсов.
Что у меня было?
Рабочая сила. Много. Бесплатная. Неутомимая. Скелеты, которые не знали усталости, и зомби, которые, хоть и были медленнее, могли выполнять более сложные задачи. Всего — около двадцати единиц, не считая сэра Генриха, который был ценнее любого десятка простых мертвецов.
Ресурсы. Лес, который можно было валить и использовать для строительства, для топлива, для орудий. Руда, которую мои работники уже начали добывать в нижних горизонтах шахты. Вода, доступная круглый год. Земля, на которой, если бы мне это было нужно, можно было бы что-то вырастить.
Чего у меня не было?
Кузница. Плавильня. Инструменты для обработки металла. И, самое главное, человек, который умел бы всем этим пользоваться. Добывать руду — это одно. Превращать её в железо, а железо в оружие, доспехи, инструменты — совсем другое. Я мог представить в общих чертах, как это делается, но мои знания были теоретическими, книжными, не подкреплёнными ни опытом, ни практикой. Мои мёртвые работники были сильны и послушны, но они не были кузнецами. Они не могли построить горн, не могли рассчитать температуру плавки, не могли выковать клинок, который не сломался бы при первом же ударе.
Значит, мне нужен был кузнец. Или, как вариант, возможность обменять руду на готовое оружие.
Но кто согласится на такой обмен? Кто захочет иметь дело с некромантом, который живёт в проклятой шахте, окружённый армией мертвецов? Даже если я найду того, кто не побоится, кто будет готов рискнуть, как удержать его от предательства? Как заставить его молчать?
Я открыл глаза и посмотрел на лес. Тёмный, непроходимый, бескрайний. Где-то там, в его глубине, могли скрываться те, кому тоже было нечего терять. Разбойники, беглые крестьяне, отшельники, подобные тому, кем я был когда-то. Люди, у которых не было дома, не было семьи, не было будущего. Люди, которые не побегут доносить барону, потому что барон для них — враг не меньший, чем для меня.
Мне нужен был связной. Кто-то, кто сможет выйти к людям, не вызывая подозрений. Кто сможет найти тех, кто захочет торговать, не задавая лишних вопросов. Кто сможет принести мне новости о мире, о бароне, о том, что происходит за пределами моей шахты.
Ворон.
Я поднял голову, и птица, сидевшая на выступе скалы, встрепенулась, словно почувствовав мой взгляд. Её мёртвые глаза смотрели на меня, и в их глубине горел тот же зелёный огонь, что я вдохнул в неё в день своего превращения. Она ждала. Она всегда ждала.
«Лети, — мысленно приказал я, и воля моя, холодная и неумолимая, коснулась её сознания, как рука касается струны. — Лети над лесом. Ищи дым. Кострища. Людей. Тех, кто прячется. Тех, кто не хочет, чтобы их нашли. Вернись и покажи мне».
Ворон сорвался с места, тяжело взмахнул крыльями и взмыл в небо. Я смотрел, как он поднимается всё выше, превращаясь в чёрную точку на фоне серого, низкого неба, и чувствовал, как наше ментальное звено истончается, растягивается, но не рвётся. Он был далеко, но он был мой. Его глаза были моими глазами.
Теперь оставалось ждать.
Я опустил взгляд на шахту, на чёрный провал входа, из которого доносился монотонный, успокаивающий звон кирок. Мои работники трудились там, внизу, добывая руду, которая должна была стать основой моей власти. Скелеты — восемь костяных фигур, сохранившихся после битвы у хижины и последующих ритуалов, — работали в самой глубине, где воздух был спёртым, сырым, пропитанным запахом железа и камня. Их движения были механическими, лишёнными какой-либо грации, но каждое попадание кирки было точным, каждый удар — выверенным. Они не отвлекались, не уставали, не ошибались.
Разбойники, которых я поднял в первую ночь, трудились выше, там, где вода ещё не полностью отступила и пол был скользким, опасным для живых. Для них это не имело значения. Они ступали по мокрому камню с той же уверенностью, с какой ходили по сухой земле, их кирки вгрызались в породу, и отколотые куски руды они складывали в грубые корзины, сплетённые из ивовых прутьев. Потом другие — скелеты или те же разбойники — выносили эти корзины на поверхность, где их содержимое ссыпалось в растущую у входа кучу.
Я управлял ими всеми одновременно, и это не было трудно. Это не было даже усилием. Это было похоже на то, как человек управляет своим телом, когда идёт, — не думая о каждом шаге, не отдавая приказа каждой мышце, просто двигаясь в нужном направлении.
Вот двое скелетов в нижнем забое. Я чувствовал, как их кирки врезаются в породу, как вибрация удара передаётся по костяным рукам, как трещина в камне идёт по нужной линии. Вот разбойник с корзиной. Я чувствовал тяжесть руды на его плечах, ощущал, как его ноги ступают по мокрому камню, как он поднимается по тоннелю, огибая выступы и впадины, которых не касался свет. Вот сэр Генрих, рубящий брёвна у входа в шахту. Каждый удар его топора был совершенен, каждое движение — безупречно. Я чувствовал, как топор входит в древесину, как она трещит, поддаваясь, как щепки разлетаются в стороны, падая на землю.
Я был всем этим. Всеми этими руками, всеми этими инструментами, всей этой силой, сосредоточенной в одном месте, под моей волей.
Раньше, ещё человеком, я бы, наверное, испытывал что-то вроде экстаза от такого ощущения. Теперь — ничего. Только холодную, ясную удовлетворённость от того, что механизм работает, что процесс идёт, что каждый час приближает меня к цели.
К какой цели? Я ещё не знал. Или знал, но не решался сформулировать. Власть. Настоящая, абсолютная власть над этим миром. Не та, что даётся титулами и землями, а та, что идёт от знания и силы. Та, что позволяет перекраивать реальность по своему желанию.
Я смотрел на кучу руды, растущую у входа, на частокол, отгораживающий меня от леса, на небо, в котором скрылся мой ворон, и думал о том, что это только начало. Что за этими холмами, за этим лесом, за этими серыми, низкими облаками есть целый мир, который ещё не знает о моём существовании. Мир, который скоро узнает.
А пока — ждать. Ждать, пока ворон найдёт тех, кто мне нужен. Ждать, пока руды накопится достаточно, чтобы начать торг. Ждать, пока моя армия вырастет настолько, что никто не сможет ей противостоять.
У меня была вечность. Я мог себе позволить подождать.