Выглядел мертвяк погано.

Далеко не первой свежести труп в простой крестьянской одежде валялся в канаве и вяло щёлкал челюстями, пытаясь ползти в мою сторону.

Получалось у него так себе. Откровенно говоря — совсем не получалось.

Присев на корточки у обочины, я с интересом рассматривал непокойца.

Когда-то белая рубаха грубого кроя была испачкана грязью и кровью, плоть от черепа понемногу начинала отслаиваться, и в целом смотрелся мертвец весьма жалко.

В гроб краше кладут.

— Что, бедолага, совсем отощал, да?

Мертвяк не ответил. Ожидаемо.

Сжалившись над непокойцем, я отошёл к нервно раздувающей ноздри лошади, достал из перемётной сумы пистоль, и, щёлкнув курком, вернулся к канаве.

— Отходную читать не стану, прости уж, — проговорил я и, тщательно прицелившись, выстрелил.

Череп разлетелся на куски, мертвяк дёрнулся и затих. На этот раз насовсем.

Брезгливо стряхнув с сапога ошмётки мозгов, я бросил последний взгляд на упокоившуюся нежить, вздохнул, вернулся к лошади и одним движением взлетел в седло.

Солнце садилось, окрашивая пришедшие в запустение поля в кроваво-красные тона. Нужно бы добраться до усадьбы засветло. Если здесь при свете дня бардак такой, страшно подумать, что в ночи творится.

От станции мне пришлось ехать одному. Я пытался нанять сопровождение, но, едва услышав, куда я собираюсь, от меня бежали, как от прокажённого. Даже многозначительное потряхивание тугим кошелём не возымело действия. Точнее, возымело, но не такое, как я ожидал.

Несколько мутных личностей, сидящих за дальним столом придорожного трактира, воспряли было духом, явно намереваясь поживиться за счёт наивного одинокого путника, но даже они, расслышав название конечной точки маршрута, притихли и поумерили энтузиазм. М-да. Совсем поганая слава у моего родового имения. Ну, что ж, будем выправлять по мере сил.

По крайней мере, так я думал тогда. Сейчас же, отмахав без малого три десятка вёрст, я стал задумываться, что задача эта, мягко говоря, несколько сложнее, чем мне представлялось.

Некогда богатые, плодородные поля заросли сорняком в человечий рост, дорога — разбита, колодцы заброшены, а, проезжая через опустевшую деревеньку, мы с конём едва унесли копыта от целой стаи непокойцев, очень резво бросившихся из засады, невзирая на белый день.

Откормленные, зар-р-разы…

В общем, картины предо мной представали малорадостные.

Дорога вильнула, делая крутой поворот, и за ним я, наконец, увидел частокол деревеньки. Худой, местами покосившийся, над ним — соломенные крыши изб, а в отдалении на холме маячила хмурая громада двухэтажного особняка, давно не видавшего ремонта.

Малое Днище. Моё родовое гнездо. А по совместительству — место, где мне предстоит прожить ближайшие… А чёрт его знает, сколько мне здесь прожить придётся. Эх, не стоило всё же тому графу башку сносить… Да и задница его супруги, какой бы аппетитной она ни была, явно того не стоила.

На меня обратили внимание, только когда я подъехал к воротам практически вплотную. С той стороны частокола послышалось какое-то шевеление, в воротах открылось смотровое окошко, и из него высунулся ствол аркебузы внушительного калибра.

— Кто таков, чего надобно? — послышался недружелюбный голос.

— Ворота открывай, приготовь овса коню, да баню прикажи затопить, — в тон вопрошающему буркнул я. — Хозяин приехал.

— Наш хозяин уже почитай, как десять лет в земельке-то лежит, — донеслось в ответ. — Так что, ежели ты действительно он, так тебя сейчас свинцом накормлю. А если просто подурить захотелось — так лучше езжай, пока розог не всыпали.

— Ты пушку-то убери из оконца, а морду высунь, — почти вежливо посоветовал я. — А то как бы самому розог отведать не довелось.

С той стороны забора недовольно засопели, потом ствол ружья втянулся обратно, а вместо него показалось красное, обожжённое солнцем и битое ветром мужицкое лицо. Несколько секунд он всматривался в меня, а потом послышалось бормотание.

— Батюшки святы, и правда, вылитый Ляксей Григорич… Только молодой…

— Почти, — буркнул я. Портретное сходство с покойным батюшкой никогда не доставляло мне особенного удовольствия. — Думай, башка соломенная, думай!

— Ой… Да нешто Ляксандр Ляксеич пожаловал… — в голосе слышалось удивление и недоумение. — Вырос-то как…

— Он самый, собственной персоной, — пробурчал я, чувствуя, что теряю терпение. — Отворяй давай, не то высечь прикажу!

— Сей момент, барин, сей момент… — за воротами засуетились и послышался скрип отпираемого засова. — Прошка, а ну бегом беги! Скажи всем — Ляксандр Ляксеич приехали! Пулей!

Послышался дробный перестук босых ног, створка со скрипом открылась, и под звонкие мальчишеские вопли «Барин приехал!» я въехал в ворота своего родового имения.

Деревенька, прямо скажем, не впечатляла.

Десятка полтора изб, сложенных из посеревшего от времени дерева, жались друг к другу вдоль единственной улицы, утопающей в грязи. Соломенные крыши просели, заборы покосились, а то немногое, что когда-то могло сойти за огороды, представляло жалкое зрелище: чахлая ботва, пожелтевшая капуста, да пара грядок с чем-то неопределённым, что могло оказаться как репой, так и обычными сорняками — отсюда было не разобрать.

Меж избами бродили тощие куры, а привязанная к столбу коза с философским выражением на морде меланхолично жевала какую-то тряпку. Из живности, пожалуй, и всё — ни коров, ни свиней я не приметил. Лошадей тоже не наблюдалось, если не считать моей, которая нервно пряла ушами и косилась по сторонам с нескрываемой брезгливостью — и я её понимал.

Прошка, тот самый, которого отправили с вестью о приезде барина, бежал впереди моей лошади, то и дело оборачиваясь, и вопил с таким восторгом, будто прибыл не ссыльный дворянчик сомнительной репутации, а по меньшей мере сам государь император. Впрочем, для этих людей, запертых в своей деревеньке средь мертвецов и запустения, и событие, вероятно, сродни визиту августейшей особы. Событие года, а может, и десятилетия.

Навстречу мне, придерживая полы видавшего виды армяка, торопливо семенил кряжистый мужичок, одновременно пытаясь и пригладить всклокоченную бороду, и поклониться, и не упасть в грязь — и все три задачи давались ему с переменным успехом. Рядом вилась баба — дородная, крепкая, с лицом того особого свекольного оттенка, который приобретается десятилетиями жизни у печи.

— Батюшки, батюшки, да неужто! — запричитал мужичок, добравшись наконец до меня и кланяясь с такой энергией, что я невольно испугался за целостность его поясницы. — Ляксандр Ляксеич! Барин! Кормилец! Да мы уж и не чаяли, что кто из господ-то приедет, уж и не надеялись! Да вы-то каков, каков! Вылитый батюшка покойный, царствие ему небесное, вылитый! Только помоложше, конечно, и статью, не в обиду будь сказано, поуже маленько, а так-то — вылитый!

— Ты, значит, староста? — осведомился я, спешиваясь.

— Он самый, барин, он самый! Ерофеич, Матвей Ерофеич, к вашим услугам! А это вот Марфа моя, — он ткнул в сторону свекольной бабы, которая немедленно поклонилась. — Хозяйка, стало быть…

— Вырос-то как, вырос! — не унимался Ерофеич, обегая меня со всех сторон с проворством, неожиданным для его комплекции. — Помню ж вас о-от таким, ещё мальчонкой, — староста показал рукой примерно на аршин от земли. — А теперь — вон! Офицер, небось? Выправка-то офицерская! В столице, поди, все мамзели ваши были, а, барин?

Я невесело хмыкнул.

— Да уж. Не то слово.

Собственно, из-за «мамзелей» — а точнее, одной, конкретной, и её излишне ревнивого мужа я, строго говоря, и имел сейчас удовольствие стоять по щиколотку в грязи посреди этого очаровательного местечка. Но в подробности вдаваться не хотелось.

— Кликни кого-нибудь, пусть конём займутся, — распорядился я, потянувшись до хруста в позвоночнике. Тридцать вёрст верхом, без передышки, после нескольких дней тряски в экипаже — даже молодое тело протестовало. — Овёс есть? Животина заслужила. А я бы отдохнул да помылся с дороги.

— Дык я уже распорядился, как не распорядиться! — Ерофеич аж подпрыгнул от усердия. — Ванька! Ванька, мать твою через коромысло, чего рот разинул! Коня прими у барина! Аккуратно! Да зерна засыпь, не жалей! А баньку-то мы уж затопили, Марфа моя расстаралась, как Прошка-то крикнул — она сразу, она у меня баба проворная! Марфа! Поздоровкалась? Ну всё, беги на стол накрывай! Барина потчевать будем! — и тут же продолжил, повернувшись ко мне: — Откушаем, чего бог послал, не обессудьте, вашбродь, не графские палаты у нас тут…

— Это я уже понял, — проговорил я, окидывая взглядом окрестности.

— Я вас, не обессудьте, покамест у себя расположу, — продолжал тараторить Ерофеич, принимая из моих рук поводья и передавая их подбежавшему вихрастому парню, который смотрел на меня так, будто узрел восставшего из гроба. Учитывая здешнюю обстановку, сравнение было, мягко говоря, неудачным. — Барский-то дом совсем обветшал, сколько уж там никто не живёт… Одна Пелагея, покойница-экономка, обитала, да и ту мертвяк пожрал, почитай, годков пять назад. С тех пор — никого. Да и не ходит туда народ. Нечисто в доме, барин. Ей-же-ей, нечисто.

— Ладно, — буркнул я, пытаясь не утонуть в потоке словоблудия. — Потом про дом расскажешь.

— Так-то, коли по правде, пустых изб хватает, — помрачнев, добавил Ерофеич, понизив голос. — Их ещё в порядок привести надо, конечно… А вы к нам как, барин? — он бросил на меня испытующий, неожиданно цепкий взгляд, мало вязавшийся с образом простодушного говорливого мужичка. — Проездом аль насовсем?

Меня передёрнуло.

Насовсем. Какое поганое слово. Особенно — в данном случае.

— Искренне надеюсь, что не насовсем, — проговорил я. — Но пока — надолго.

Ерофеич кивнул, и в его глазах мелькнуло что-то, чего я не сумел сразу разобрать. Облегчение? Расчёт? Или — не дай боже — надежда? Впрочем, тут же его физиономия вновь приобрела выражение радушного, чуть суетливого гостеприимства, и он зачастил:

— Ну, барин, ну дак и слава богу! А мы-то уж истосковались тут без хозяйской руки, ой как истосковались! Пойдёмте-ка, пойдёмте, я вам тут всё покажу по дороге, вы ж, поди, и не помните ничего, маленькие ж были, когда батюшка вас увозили…

Мы двинулись по улице. Точнее, по тому, что когда-то было улицей, а ныне представляло собой полосу жидкой грязи с вкраплениями навоза и гнилой соломы. Ерофеич семенил рядом, не умолкая ни на секунду, и я, слушая его вполуха, оглядывался по сторонам.

Деревня рассматривала меня с не меньшим интересом, чем я — её.

На улицу высыпали все — от мала до велика. Старики и старухи крестились и кланялись, бабы шушукались, прижимая к себе ребятишек. Несколько мужиков стояли поодаль, хмуро и выжидающе поглядывая в мою сторону — от них веяло не столько почтением, сколько настороженностью. Оно и понятно: бог знает, что за барина им прислали, и чего от него ждать. Могут и оброк ввести, и на конюшне выпороть, или вовсе продать всех скопом, вместе с землёй и мертвяками в нагрузку. Хотя, положа руку на сердце, кто бы всё это купил?

А вот девицы — те реагировали иначе. Несколько девок, собравшихся у колодца, хихикали и шептали друг дружке что-то на ухо, то и дело бросая в мою сторону быстрые взгляды и заливаясь румянцем. Одна, черноволосая, с бойкими глазами и статью, которую не могла скрыть даже грубая крестьянская одежда, глянула на меня прямо, дерзко, и тут же, фыркнув, отвернулась.

Я тяжело вздохнул.

На дам у меня, в данный момент, наблюдалось нечто вроде аллергии. Не исключено, что временной, но тем не менее.

— …А тут у нас Прохоровы жили, — не умолкал Ерофеич, указывая на избу с заколоченными окнами. — Дружная семья была, работящая. Но того года летом мертвяк пролез через забор, ночью-то, и… Ну, в общем, нету больше Прохоровых. Пожрал их мертвяк. Земля им пухом.

Он перекрестился и тут же, без перехода, ткнул в следующий двор:

— А тут Лукерья Тимофевна живёт, вдова, шестеро детей, все мал мала меньше. Мужика мертвяк пожрал аккурат на Покров, позапрошлый год. Она с тех пор немного того… — он повертел пальцем у виска. — Но баба справная, работящая. Когда в себе.

— Ерофеич, — прервал его я. — А есть тут кто-нибудь, кого мертвяк не пожрал?

Староста на мгновение задумался. Потом почесал бороду.

— Ну, батюшку нашего, отца Никодима, мертвяк не пожрал, — сообщил он. — Батюшка сам помер, годков восемь назад. От водки. Но мертвяк тут ни при чём, это точно. Хотя, — Ерофеич понизил голос, — ходят слухи, что батюшка-то из могилки встал, да по ночам вокруг церквушки бродит. Но я в это не верю. Батюшка в жизни-то дальше кабака не ходил, а уж после смерти — и подавно не станет.

Я посмотрел на старосту. Староста посмотрел на меня.

— Церковь, стало быть, тоже без священника?

— Давно уж, барин. Нового-то нам не прислали, а сами мы неграмотные, службу отправить не можем. Ну, молимся по-своему, как умеем. Бог-то он не в стенах, он — вот тут, — Ерофеич постучал себя по груди, — и тут, — постучал по лбу. Потом подумал и добавил: — Ну и в стенах тоже. Когда стены целые.

Церквушка, мимо которой мы прошли, целой, мягко говоря, не выглядела. Маленькая, деревянная, с просевшей крышей и покосившимся крестом, она, тем не менее, была единственным строением, вокруг которого не росли сорняки. Кто-то выметал дорожку и подновлял ограду.

— Сколько всего душ в деревне? — спросил я.

Ерофеич принялся загибать пальцы.

— Мужиков, стало быть, ежели считать способных работать… Да десятка полтора наберётся, может. Это ежели Кривого Федота считать, но у него спина не гнётся после того, как ему Гришка хребтину подпортил, так что работник из него — сами понимаете. Баб, девок — поболе будет. Стариков да старух — ну, кто ещё коптит. Ребятишек — ну тоже десятка два будет. Было больше, но…

— Я понял. Мертвяк пожрал, — обречённо перебил я его. — Итого?

— Душ полсотни, может, чуток поболе. — Ерофеич вздохнул. — А было, барин, при вашем дедушке, царствие ему небесное, больше двух сотен душ! Кого мертвяк пожрал. Кто сам… Того. А некоторые к соседям подались. Тут, барин, такие дела творились…

Он сокрушённо покачал головой.

— Ладно, — проговорил я. — Потом расскажешь.

Мы подошли к избе Ерофеича, которая выгодно отличалась от прочих хотя бы тем, что не производила впечатления готовой рухнуть при первом порыве ветра. Крепкая, ладная, с подновлёнными стенами и крышей, крытой не соломой, а дранкой — этот мужик о себе явно заботился. Что ж, хозяйственный. Уже неплохо.

— Марфа! — рявкнул Ерофеич, распахивая дверь. — Готово ли? Барин с дороги!

Изнутри пахнуло теплом, хлебом и кислой капустой. Запах, в иных обстоятельствах показавшийся бы мне убогим, сейчас, после тридцати вёрст по мертвецкому бездорожью, пробудил в желудке зверский голод.

— Готово, готово, заходите, кормилец, — Марфа появилась в дверях, утирая руки рушником, и поклонилась. — Банька уже поспела, вода горячая. Сперва попаритесь аль откушаете?

— Сперва попарюсь, — решил я, переступая порог. — Три дня толком не мылся, боюсь, аппетит отобью — и себе, и вам.

Ерофеич хохотнул, Марфа смущённо замахала руками — мол, да что вы, барин, какой аппетит, мы люди привычные. А я прошёл в горницу — чистую, небогатую, с вышитыми рушниками на образах и ситцевыми занавесками — и опустился на лавку.

Лавка скрипнула.

За окном в закатном свете продолжала жить своей тихой, полумёртвой жизнью моя деревня. Моё родовое гнездо. Место, куда я не хотел и не планировал ехать, но мне не оставили выбора.

Полсотни душ. Полтора десятка работоспособных мужиков. Гнилой частокол. Развалины барского дома, в котором «нечисто». Заброшенные поля, и полная округа непокойцев, куда ни плюнь. Блестящая диспозиция.

Я откинул голову к бревенчатой стене, закрыл глаза и в который раз подумал, что всё-таки надо было воздержаться от интрижки с графиней.

Хотя чего уж теперь.

Из сеней донёсся голос Ерофеича — он распекал кого-то за нерасторопность, этот кто-то оправдывался. Во дворе взвизгнул ребёнок, тявкнула собака. Из-за стены доносилось глухое утробное мычание — где-то всё-таки была корова, хотя бы одна.

Жизнь. Худая, тощая, еле теплящаяся — но жизнь.

И она, чёрт её дери, была теперь моей ответственностью.

Дверь скрипнула, в горницу заглянул Ерофеич.

— Банька готова, барин. Пожалуйте.

Я поднялся.

Что ж. Начнём с малого. Помоюсь, поем, высплюсь. А завтра…

Загрузка...