Я всегда говорила, что если когда-нибудь решу рассказать о том, как я научилась ненавидеть, то напишу этот рассказ. Рассказ о том, как чистая душа, не знавшая ни злости, ни страдания, отравилась ненавистью.
Мне было шесть лет, и выглядела я, как обычный шестилетний домашний ребёнок, домашний настолько, что вызывала злость у других, наверное, не таких домашних детей, как я. Годы спустя я поняла, что у всех участников этой истории были полные семьи, младшие сёстры и братья, а у меня — только бабушка, дядя и мама на заработках в другом городе.
Но стоит ли рассказывать, как может залюбить единственную внучку самая добрая на свете бабушка, единственную племянницу — неженатый и бездетный дядя, водитель по трудовой и поэт в душе, и мама, недолюбленная когда-то самой доброй бабушкой, потом своим мужем, моим отцом, которого я никогда не видела, но и слова плохого о нём не слышала? Ведь как можно говорить плохо о нём, ведь через него Бог дал им всем МЕНЯ, не кого-то и не что-то, а МЕНЯ — самое важное и ценное для всей нашей семьи. И мама, не жалея ни сил, ни себя, работала в другом городе, потому что в нашем платили мало, а мне нужно было всё лучшее.
К дяде у бабушки были меньшие требования. Она поняла, что беременна вторым ребёнком, через несколько недель после похорон деда и, несмотря на всеобщие уговоры избавиться от ребёнка, сохранила беременность и в положенный срок родила моего дядю — красивого, талантливого (за что ни возьмётся — всё получалось) сына.
Мама училась на отлично, а дядя на всех днях рождения, похоронах и свадьбах пел и играл на гармошке. Мама с 9 лет подрабатывала, стирая бельё у собственного дяди, брата бабушки, а мой дядя был звездой школьных спектаклей. Мама перепрыгнула через класс, в пятнадцать лет сама поступила в лучший институт города, закончила его с красным дипломом. Бабушкины подруги называли дядю положительным мальчиком. Мама с двадцати трёх лет была начальником отдела кадров, дядя, окончив ПТУ, работал водителем на том же заводе, где мама — начальником отдела кадров.
Мама вышла замуж, дядя влюбился в замужнюю женщину. Мама забеременела мною, дядина любовница тоже оказалась в положении. Мама ушла от отца, потому что тот не хотел ребёнка. Дядина любимая сделала аборт, потому что выбрала остаться с мужем.
И так всё это скрестилось в бабушкиной квартире, где скоро появилась я. Наверное, для моей мамы бабушка была не идеальной мамой. Быть может. Но для меня она стала лучшей бабушкой на свете: доброй, чуткой, заботливой.
Наверное, мой дядя не был идеальным братом для моей мамы — она рассказывала мне, что дралась за него в детстве, всегда она ему, а не наоборот, давала денег. Но для меня это был самый надёжный и заботливый мужчина в моей жизни, мой любящий папа-дядя. И мама простила им то, кем они не были для неё, за то, кем они стали для меня. Взвалила на свои плечи все материальные заботы.
И жили мы очень хорошо, у нас всё было: шведская стенка, финская люстра, что-то югославское, а у меня был спортивный костюм «Мантана», жвачки и кукла Барби — первая во дворе. Это была цена почти трёхлетней разлуки с мамой.
Сейчас, когда мне за тридцать, у меня за спиной два развода и двое детей от разных браков: один истеричный подросток, второй — самоопределяющийся семилетка. Я могу себе представить, с какой силой могла раздражать других детей во дворе такая вот «чк»: «Леночка», «Танечка», «Светочка» — я, то есть.
Теперь, когда нет бабушки, нет дяди, а моя мама — лучшая бабушка для моих детей, я представляю, что такое в перестроечные времена вымотанная безденежьем и заботами мать, пьющий, бьющий отец, которому месяцами не платят зарплату. У моей соседки папа повесился в собственной гостиной, потому что ему нечего было принести домой. А она, на два года старше меня, пришла из школы и обнаружила его мёртвым. Я много разговариваю с ней об этом сейчас, и вот что я имею сказать взрослым: если вы когда-нибудь решите свести счёты с жизнью, позаботьтесь о том, чтобы ваше мёртвое тело обнаружили не ваши близкие, и уж точно не дети.
После смерти мужа Лилина мама начала пить. И Лиля часто стала приходить к нам ночевать. Мне было запрещено задавать вопросы, и я знаю, что бабушка их тоже никогда не задавала. Кажется, и без того всем всё было понятно. Всем, кроме меня, конечно. Я только радовалась, что ко мне с ночёвкой приходит старшая подруга. Через год Лилю забрала к себе тётя, сестра отца, и я много лет о ней ничего не слышала. Встретились мы на похоронах моей бабушки. После всех процессий мы остались вдвоём, пили, курили на балконе, много говорили, и буквально каждые полчаса Лиля прерывала свой рассказ вопросом:
— Неужели ты и правда ничего не понимала?
И правда — нет. Я была в коконе, вакууме, в изоляции от всего, что тогда происходило: от повсеместного алкоголизма, дефицита, очередей, драк, от «за ней приехали на девятке», от невыплат зарплат, и даже от стиральных машин «Пчёлка».
У нас всегда было много еды, одежды, меня возили в цирк и театр, летом — в Крым на море.
Я даже не знала, что мой дядя сел в тюрьму. Он просто исчез на три года, мама и бабушка сказали: уехал на работу в другой город, как мама когда-то.
Не было никаких шёпотков, слёз или чего-то, что могло разбудить детское любопытство или недоверие. Только иногда во дворе кто-то мог показать на меня пальцем со словами: «Вон она». И ко мне подходили незнакомые мне мужчины, говорили: «Значит, ты Мишкина племянница?» И мне вручали пакеты с дефицитными продуктами: колбасу, сыр, масло, шоколад и Uncle Benz. Иногда давали денег — иногда много, иногда только на мороженое. Бабушка не спрашивала, кто мне передал, не запрещала брать ни пакеты, ни деньги, просила только ни к кому не садиться в машину и не уходить со двора.
Через три года дядя вернулся так же внезапно, как и исчез когда-то. Ничего, в целом, не произошло, ничего особо не изменилось. Разве что дядя не работал больше на заводе, а стал личным водителем какого-то важного бизнесмена, начал курить, часто вместо кресла садился на корточки и на мои капризы отвечал: «Не блатуй».
Теперь я совсем по-другому смотрю на всё, что тогда со мной происходило, и с сочувствием отношусь не только к той маленькой девочке, которую, как ей казалось, так незаслуженно обидели, но и ко всем её обидчикам. Потому что теперь я понимаю, сколько несчастных и озлобленных от своего несчастья, нелюбви детей превратилось в злых, нелюбимых и не любящих взрослых.
И за одно несомненно спасибо моей маленькой семье, в которой ни у кого не было пары, и у меня, кстати, её сейчас тоже нет, за то, что я знаю, что такое любовь и забота. Я знаю: у меня это в жизни было благодаря им, а есть теперь — уже благодаря себе. Меня научили, меня защитили, а многих — нет.
Это началось, когда дядя ещё не вернулся, а мама должна была приехать на Новый год. Был, скорее всего, ноябрь. В моём детстве уже в ноябре были сугробы и стояли холода. Почему ноябрь? Потому что эта история продолжалась несколько месяцев — для меня тогда очень долго. И когда я её вспоминаю, то всегда вижу снег, в каждой сцене — уличную темноту и белый снег.
В ту пору и почти всё моё детство у меня было двое закадычных друзей: Валька, сосед с третьего этажа, сын маминой подруги, и Наташка с первого — падчерица Антона, друга и одноклассника моего дяди. Мы были одного возраста и из одного подъезда. Наивные, озорные, домашние.
Удивительно теперь осознавать, что я никогда не видела своего отца, Валькин жил в соседнем подъезде, у него была семья, и с Валькой он не общался. Наташкин иногда приходил, часто нетрезвый, алиментов не платил. И Наташа предпочитала говорить, что, как я и Валька, не общается со своим папой.
Но не менее удивительно то, что ни для кого из нас тогда это не было поводом хоть для каких-то переживаний. Может, потому что у меня был дядя, который часто заступался и за Валю, а у Наташки — отчим. То ли потому что это была норма того общества — ребёнок без отца, то ли мы были детьми, а дети не всегда способны осознавать своего в чём-то неполноценного положения, но от отсутствия пап в наших жизнях мы совсем не горевали.
Сейчас я плохо помню, когда всё началось — с какого шага, с какого слова или движения. К нам троим стали подходить девочки, группа девочек старше нас, выше нас. Как будто бы издалека, настолько, что я не всматривалась в лица, не запоминала и не вспоминала их тогда.
«Че тут делаете?», «Вот уроды!» — вроде бы эти слова сначала не вызвали в нас особого сопротивления или негодования.
Их часто произносили во дворе, и я лично, поделив все выкрики на троих — себя, Наташу и Валю, — не почувствовала никакого беспокойства.
Крики стали чаще, к нам стали подходить всё ближе и ближе, оскорблений становилось больше. Мы стали в свете уличных фонарей замечать уже узнаваемую группу, и если Валя или Наташа говорили: «Вон они», — мы уходили с того места, где «они» были рядом. Но я всё ещё делила происходящее на троих и всё ещё не беспокоилась. Они были из другого двора, и это было обыкновенно — не дружить с кем-то из других дворов.
Однажды они окружили нас. И неожиданно всем своим шестилетним телом, спрятанным под толстой мутоновой шубой, я ощутила, что все ненавидящие взгляды — злые, дерзкие — обращены на меня. Но я и тогда не разглядела и не запомнила лиц этих девочек. Они для меня были просто общей ненавидящей массой.
Они говорили что-то про то, какая я уродина, какая у меня нелепая шуба, что меня нужно задушить, и всё в таком роде. Я не запоминала их слов, я их как будто и не слышала — я слышала ненависть. А она имеет звук.
Они стали подходить к нам и окружать всё чаще. Нас не били. Меня не били. Даже не пытались. Нам просто говорили гадости, много гадостей, и много говорили. И уже не нам, уже только мне. Мы слушали молча, мы не отвечали. Этого я не могу объяснить. Может, мы оторопели перед лицом такой неведомой нам раньше злости. Может, мы не умели отвечать. Конечно, мы знали слова «дурак», «дебил» и даже покрепче. Но мы же не использовали их как оружие.
Для того чтобы драться, мало обладать физической силой — нужно обладать злостью, злостью, чтобы толкнуть, ударить, ответить, сказать. В нас этого не было. Не было страха, не было хитрости. Мы просто были не подготовлены к такой открытой агрессии.
Поэтому всё, чем мы отвечали, была фраза: «Идите отсюда».
Я до сих пор не могу объяснить, почему я ничего не рассказывала бабушке. Людям, которые передавали мне деньги и пакеты с продуктами, ведь они всегда спрашивали: «Тебя никто не обижает?» Я не знаю, почему молчали Валька и Наташка. Мы все молчали. Даже тогда, когда меня стали окружать одну, даже тогда, когда я рассмотрела каждое лицо, даже тогда, когда я уже знала, как зовут каждую из них и где каждая живёт, я не сказала бабушке: «Меня обижают».
Через месяц, ложась спать, я стала представлять, как встречаюсь с каждой по отдельности, бью их, жестоко бью. Ударяю лицом об окрашенную подъездную стену, разбиваю нос, дёргаю за волосы. Я ненавидела их. В своём воображении я мстила каждой, мстила жестоко, мстила сама. В действительности же я продолжала молчать и перед ними, и перед бабушкой.
Они останавливали меня иногда каждый день, иногда через день. За ненавистью пришёл страх. Я стала бояться, что меня начнут бить, что меня ударят. Я знала, что мне не справиться с ними, когда они вместе. Я знала, что я слабее, и я была слабее. Но каждый вечер в своей голове я жестоко избивала каждую. Я кипела ненавистью, кипела, но молчала.
Однажды я толкнула одну из девочек. Она не упала, но меня повалили на снег и валили при каждой попытке встать. Меня не били. Но с большей ненавистью говорили, какая я уродина, какой у меня некрасивый нос, шуба и меня надо повесить. Я знала, что я их ненавижу. И я начала отвечать им на их языке. Но он был им привычен — ни одна моя ядовитая стрела не ранила их, а я задыхалась от бессилия. И так несколько месяцев — два или три.
На Новый год я загадала не платье, не капор и не новую Барби, я загадала, чтоб все они сдохли.
Я горела ненавистью и продолжала молчать. Но и никто вокруг — хотя кто вокруг? Бабушка, у которой сын сидел в тюрьме, дочь работала в другом городе, а сама она часами выстаивала в очередях, обеспечивая мне бытовой и психологический комфорт, — не знал о моём пожаре.
К концу истории мама Вали, тётя Люда, рассказала, что какие-то девочки «цепляют Танечку». Бабушка спросила, я подтвердила, но никогда и никак не раскрыв того, что появилось и пускало корни во мне. Более того, я сказала бабушке, что я не знаю этих девочек: «Кажется, среди них Лидка из десятого дома, остальных не знаю».
Закончилось всё через несколько дней после этого разговора. Стояли морозы, и я не выходила во двор, а значит, ни с кем из них не встречалась. Когда потеплело, я, Наташка и Валька пошли на горку — стройка, вырытый заледеневший котлован. Был день, было светло, нам было весело, мы смеялись, скатываясь вниз и забираясь вверх, чтобы снова скатиться на дно котлована.
«Они!» — внезапно крикнул Валя.
И меня в первый раз охватило предчувствие беды. Я это хорошо помню: как я почувствовала, что может случиться что-то плохое, не просто плохое.
«Бегите за бабушкой!» — приказала я, и друзья убежали.
В тот день меня били — первый раз в жизни. Повалили на снег, пинали, колотили руками, растирали колючий снег о лицо. Кажется, я сопротивлялась, но не сильно. Я помню, что из глаз посыпался сахар — что-то сладкое на вкус. Помню кровь во рту от разбитых губ, помню их крики, громкие крики, и помню, как среди стройки и белого-белого снега бежит бабушка с расстёгнутым пальто и кричит. Она так далеко, но её видно. Девочки тут же убежали, оставив меня на снегу с красными пятнами. Впереди бабушки показались Наташка и Валька. Я потеряла сознание.
Остальное и всё, что потом, я плохо помню. Осталось ощущение, что всё происходило за закрытой дверью моей комнаты. Я помню скорую, помню крик бабушки в телефонную трубку, помню, как стали приходить мамы и папы этих девочек к бабушке, они извинялись и спрашивали: «Как Миша?» Я помню, что приехала мама, она всё время плакала и просила у меня прощения.
Я помню, как выходила во двор, и все замолкали. Я много раз потом встречала этих девочек, но больше ни одна из них ко мне не подходила. Никогда. Мама Лиды говорила моей бабушке: «Я ей все волосы выдернула! Не переживайте! Уж она у меня получила». Вот так лечилась ненависть.
Всё стихло. А потом вернулся Миша.
Но очень долгое время у меня сохранялась привычка в воображении жестоко избивать любых своих обидчиков: от вредных одноклассников до нелюбимых родственников первого мужа. И только когда у меня появился первый сын и я на триста шестьдесят градусов вывернула свои внутренности, я поняла, как сильно ненависть отравляет ненавидящего.
И теперь для меня это болезнь, вирус, от которого нужно бежать, прятаться, укрываться, беречь себя и запрещать себе ненавидеть, лечить себя любовью, добром, детьми, животными и природой. Потому что только любовь порождает любовь, а ненависть порождает ненависть.
Не знаю, вылечилась ли я, могу ли я считать себя здоровой — скорее нет, чем да. Но, думаю, больной, который знает о своей болезни и лечится, всё-таки не безнадежен.