Надо остерегаться и опасаться ловушек, говоря Врагу, когда он насылает искушение: «Поди прочь! Ты не совратишь меня!» Вот так должно говорить. «И даже если ты мне переломаешь все члены, я хочу жить и умереть в своей вере». И сказав так, сражаться с Врагом оружием до смерти...
Людовиг Святой // Жуанвиль
Пётр де Пуарэ, настоятель аббатства Клюни, шёл по мощёному монастырскому двору. Худое, обтянутое желтоватой кожей лицо аббата давно потеряло обычную печать умиротворения. От благочестивых мыслей отвлекали заботы. Приходилось самому вникать в каждую мелочь, дабы достойным образом подготовить грядущий диспут по богословию между лучшими христианскими теософами и умнейшими еврейскими клириками. Диспут устраивался по соизволению его величества, радевшего за обращение в христианство язычников; ожидалось прибытие множества особ дворянского звания, а духовенства и простолюдинов — без числа.
От исхода богословского спора зависело решение старой монастырской тяжбы королём, да хранит его Господь, вот и вышло, что отец настоятель пренебрёг обетом молчания. «Телесное благо предпочёл духовному», — с горечью подумал аббат. Ради процветания монастыря он собирался произнести речь.
За настоятелем, отдуваясь и вытирая потное лицо, семенил отец келарь, чуть подальше, со шкатулкой с письменными принадлежностями в руках, следовал секретарь аббата — Гийом де Болье, серьёзный, благочестивый юноша, младший отпрыск знатной семьи, за ним — маленький послушник Жан, личный слуга аббата, с мешочком и белой болонкой Жоли на руках.
Аббат вышагивал длинными ногами. Развевались полы монашеской белой туники из некрашеной шерсти, перехваченной кожаным поясом. Поверх туники, под чёрным куколем, белый шерстяной скапулир, кап черный, без рукавов, в руках — сандалового дерева чётки. И только послушник Жан да старый духовник аббата Клюни знали, что под бенедектинской туникой, на иссушённом постами теле — колючая власяница и шрамы от семихвостой, с узлами, плети.
— Кельи для братии подготовлены, отец настоятель, и гостиница для светских, — говорил на ходу келарь, — распоряжения по кухне ещё вчера сделаны. Гостей много, может, отменить на время диспута раздачу обедов беднякам?
— Нет, брат мой, — покачал головой аббат. — Этим мы угождаем Господу и нашему доброму королю. Раздайте обеды как обычно.
— Отец келарь забыл сказать, что не готовы помещения для слуг, — флегматично заметил брат Гийом.
Потный келарь метнул в секретаря гневный взгляд.
— Для прислуги мы расчистили конюшни! — задыхаясь, сказал он.
— А лошадей приезжих разместите в трапезной? — улыбаясь, осведомился секретарь.
— Гийом, дитя моё! — мягко прервал аббат. — Оставьте отцу келарю его дела, займитесь своими. Вы переписали мою завтрашнюю речь?
Секретарь открыл рот, чтобы ответить настоятелю, но не успел. Перед аббатом невесть откуда возник человек.
— Подайте на хлеб Христа ради! — спокойно и твёрдо сказал он.
Аббат воззрился на просителя с изумлением. Тон прошения походил на приказ, а нищий — на грабителя.
Человек огромного роста, на костыле, тянул к аббату двупалую ладонь. На единственной ноге кожаный башмак, один чулок изорван и грязен чрезмерно, второй завязан узлом под культёй выше колена. Носа не было, на аббата таращились голые дырки ноздрей. Один шрам рассекал бровь и щеку до подбородка, второй стянул верхнюю губу, отчего казалось, что человек улыбается беззубым, с пеньками, ртом, но блестящие глаза из-под опухших век смотрели неожиданно умно, строго и трезво.
— Что вам угодно, сын мой? — с лёгкой дрожью в голосе спросил аббат.
— Подаяния, святой отец, — более мягко повторил человек.
Аббат оглянулся на Жана. Маленький послушник немедленно протянул замшевый мешочек. Аббат опустил туда руку, вынул монету и вложил её в протянутую ладонь. Человек посмотрел на монету, затем на отца настоятеля.
— Денье? — спросил он. — Что бы сказал святой Бенедикт о таком подаянии калеке, воевавшему за Гроб Господень?
— Какая дерзость! — вспыхнул за спиной аббата келарь. — Благодарите отца настоятеля за милость!
— Отец келарь! — прервал аббат и поджал губы. — Я вас не задерживаю!
Затем более внимательно посмотрел на нищего. Изуродованное лицо было выбрито, в лохмотьях угадывался хороший в далёком прошлом камзол, ныне прохудившийся и истёртый до дыр. Несомненно, перед ним стоял человек благородного происхождения.
— Я даю просителям в зависимости от того, кто передо мной: одному больше, другому меньше, — терпеливо и смиренно сказал аббат, — но я не смог бы хорошо управлять аббатством, если бы не умел достаточно твёрдо отказывать в просьбах. Вы и в самом деле воевали в Святой Земле, сын мой?
— Я был одним из королевских рыцарей, — ответил нищий.
Аббат задумался.
— Простите меня за вопросы, сын мой. В наш век люди любят выпрашивать. Редко встретишь того, кто печется о спасении души своей или о личной чести, если правым или неправым путем может присвоить добро ближнего. Если вы рыцарь, почему не отправитесь ко двору? Наш добрый король не оставит вас своей милостью.
— Я отправляюсь в те места, где Богу угодно меня видеть, и это не королевский двор, — мрачно ответил нищий рыцарь, сурово глядя на аббата, отчего тот, испытывая неловкость, принялся перебирать чётки длинными перстами.
Ему хотелось сделать наущение странному просителю, но слов не находилось.
— Почему же? — только спросил аббат.
— Там слишком сытно живётся, — последовал странный ответ.
— Но ваши увечья дают право... — вмешался из-за спины аббата секретарь, видимо, впечатлённый нищим рыцарем не менее настоятеля.
— Христианин должен гордиться всеми страданиями, которые претерпел в союзе с Богом, умершим за людские грехи на кресте, — прервал Гийома рыцарь. — Лучше жить подаянием всех, чем дармоедом при дворе одного короля. Я ни на что не ропщу. Благодарю вас за милостыню, святой отец.
Аббат подал для поцелуя руку, вялую, как дохлая рыба. Рыцарь прикоснулся к ней губами и заковылял, опираясь на костыль, в сторону чёрной трапезной, откуда тянуло запахом вареной для нищего люда бараньей похлёбки. Аббат поражённо смотрел вслед.
— Какой странный человек, — заметил секретарь. — Ему мало вашего денье, но от королевских милостей он предпочёл отказаться из гордыни.
— Не судите, сын мой, — прервал юношу аббат. — Один Господь знает, через что пришлось этому шевалье пройти, и от чего помутился его разум. Вернёмся к завтрашней речи...
Настоятель сделал несколько шагов, но тут же остановился.
— Гийом, дитя моё, — сказал он секретарю. — Догоните несчастного и проведите на кухню, либо в трапезную для братии, скажите, что я распорядился хорошо его накормить. И спросите, не можем ли мы чем-либо ему помочь.
Секретарь поклонился, пряча глаза, и ушёл. С отцом настоятелем остался маленький Жан с белой причёсанной болонкой, подарком аббату от королевы. Карие глаза послушника были красивы и глупы, как собачьи. Но кожа на щеках — смуглая, бархатная и невероятно нежная. Аббат ласково провёл пальцем по щеке мальчика.
«Ты устал, Жан?» — жестом по-клюнийски спросил он.
«Нет, святой отец», — весело показал мальчик.
— Ну, всё равно, я и тебя отпускаю до вечера, — сказал аббат вслух.
В последние дни настоятель, прежде по уставу аббатства поощрявший молчание, был вынужден говорить так много, что и язык, и горло его болели.
В келье он пятьдесят раз преклонил колени. Читал «Ave», отдыхая через каждые десять раз. В душе настоятеля царило смятенье. Дурные предчувствия вместе с запахом ладана с жаровни проникали сквозь складки туники, крались, лезли в душу, травили ядом сомнения. Среди неясного, зыбкого страха перед завтрашним диспутом то и дело упрёком выскакивало безносое лицо калеки-рыцаря, отвергающего королевский хлеб. Сколько на своём веку повидал аббат блаженных и нищих духом, почему же вспоминается этот?
Диспут. Всё ли готово? Аббат поспешно завершил молиться и позвал секретаря, чтобы ещё раз прочесть перед юношей завтрашнюю речь, которой собирался открыть богословский спор. Изысканно и остроумно составленная, она содержала цитаты святого Бенедикта и не только безоговорочно доказывала правоту христианской веры, но и касалась святости престола папы, а также содержала намёк на строгий устав клюнистов, чего не смогут не заметить отцы доминиканцы и францисканцы. Слишком много злословия развели вокруг аббатства языки недоброжелателей, словно забыты прежние заслуги и то, сколько кардиналов и пап вышло из этих стен.
Тем более стоило не ударить в грязь лицом, ведь диспут удостоился чести присутствия самого доктора Аквинского с новым тезисом против манихейской ереси. Также ожидали искусного клирика Робера Сорбоннского, основавшего коллеж Сорбонну с помощью короля, храни его Бог!
Гийом в очередной раз нашёл речь восхитительной, чем немного успокоил аббата. Тот отпустил секретаря, разделся с помощью маленького Жана и четырежды прочёл «Confiteor». Молился и каялся с жаром, при словах «mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa» заплакал. Покаянные слёзы настоятель никогда не вытирал, чтобы они стекали в рот. Аббат находил их весьма приятными на вкус.
Вдоволь намолившись, отец настоятель с помощью Жана лёг в постель. Спал он без тюфяка, на простой подстилке, и всегда испытывал глубокое удовлетворение от собственной аскезы, но этой ночью ложе было жёстким, как никогда прежде, а власяница жалила, словно аббат лежал на муравейнике в старом парке близ отцовского замка.
Аббат стал вспоминать родителей: жестокого властного отца и бедную, страдавшую от диких вспышек его нрава мать, святую женщину, невинную как ангел. Избрав духовную карьеру, Пётр де Пуарэ сделал всё, чтобы вымолить родителю место в раю, рядом с ma mère. Удалось ли это ему? Аббат вздохнул. От отца мысли вернулись к встреченному днём нищему рыцарю, аббат вспомнил поданный денье и громко застонал. Из просторной ниши, примыкающей к келье, послышался топот босых ног, и перед настоятелем опустился на колени Жан в белой рубашке до пят.
— Вам приснилось дурное, святой отец? — спросил послушник.
— Нет, милый мальчик, я стар, и мне не спится, — ответил аббат, осеняя крестом красивую детскую голову.
«Зажги ещё свечей и помоги встать», — добавил он привычными жестами.
Монастырские часы пробили полночь. Аббат перечёл проповедь и принялся молиться подле ложа, сперва на коленях, затем — простершись на земле.
Желанное успокоение не приходило.
Как много зависит от исхода диспута. Даже один обращённый доставит многую радость его величеству.
Король истово желал обращать язычников в христианство и для этого часто прибегал к помощи клириков, не забывая и поощрения. Однажды аббату случилось видеть счет от казначейства, согласно которому двадцать четыре крещеных еврея получили каждый по королевской шкатулке с четырнадцатью денье. Их нарекли Луи, Луи де Пуасси, Луи де Бланш, ибо король и королева-мать, несомненно, держали обращенных над купелью. А Гийом де Сен-Патю однажды рассказал аббату, что в замке Бомон-сюр-Уаз король велел крестить одного еврея, его троих сыновей и дочь; Людовик, его мать и братья были крестными.
Правда, в начале своего христианнейшего правления он отдал приказ сжечь Талмуд, ибо, без сомнения, не доверял антихристианскому духу ученых евреев и их каббале, а ордонансом тысяча двести шестьдесят девятого года предписал евреям носить кружок из желтой ткани в четыре пальца диаметром, нашив его на одежду.
Аббат с силой сжал костлявые руки и вперил взор в распятье чёрного дерева со страдающим Христом слоновой кости, превосходно выполненное венецианским мастером.
— Pater noster! — запинаясь, сказал он вслух. — Я не желаю угодить королю с корыстной целью. Тебе открыто моё сердце, я пекусь о благе аббатства и всех добрых детей Церкви Твоей. Я пощусь изо дня в день, истязаю плоть. Ложусь спать, не испив воды на ночь. Я кормлю голодных, подаю нуждающимся, способствую обращению в веру язычников. Я стараюсь наставлять братию и мирян жить в вере Твоей. Почему мне так тяжко теперь, когда солнце моей жизни близится к закату? Гораздо проще было в молодости, когда боролся с томлениями плоти, но против сомнений духа я бессилен. Я пренебрёг обетом молчания, но правильно ли поступил? Подай же знак, Отец Небесный, что мне делать, чтобы стать угодным Тебе?
Бледный Господь слоновой кости промолчал, только огоньки свечей чуть дрогнули от сквозняка.
— Жан, подай мне плеть! — глухо сказал аббат.
Немного позже отец настоятель снова лёг, на ложе молился до рассвета, встал с первым звоном и в сопровождении Жана отправился к заутренней.
Монастырь полнился приезжими. Даже на хвалитнах кроме духовенства присутствовало несколько придворных короля, среди монашеских сутан мелькали облачения из мехов, богатого камлена и дорогого зелёного сукна. Аббат рассеянно прослушал все восемнадцать псалмов, двенадцать уроков и двенадцать ответов, «Те Deum landamus» и Евангелие. Прибывший накануне доктор Аквинский в глубокой задумчивости сидел рядом с ним. Когда пели ответы, доктор почтил аббатство тем, что встал со скамьи, взял свечу, подошел к книге и принялся читать.
При мысли о диспуте аббата бросило в пот.
«Что с вами, святой отец?» — быстрым знаком спросил Жан.
«Принеси воды», — ответил настоятель.
Служба близилась к концу.
«Скорее бы прибыли еврейские клирики!» — с ужасом и нетерпением думал аббат, как человек, которому должно прыгать в холодную воду и смертельно страшно. Настоятеля снова бросило в пот, но тут его спас отец келарь, шепнувший на ухо, что случился скандал: у графа де Шалона, дяди королевского сенешаля Жунвиля, кто-то украл коня, выпряг прямо из пристяжки. Аббат обрадовался возможности отвлечься и хлопотал, пока Гийом не пришёл за ним, чтобы сопровождать в Благовещенский собор, главный храм аббатства.
Волноваться времени не осталось.
Аббат прошёл по шевелящемуся людьми двору, то и дело осеняя крестами прихожан. К нему подошла за благословением графиня де Сержин, добродетельная дама. Частая гостья аббатства, она беспокоилась о душевной своей красоте, чтобы искупить небрежности поведения во времена красоты внешней, увядшей, подобно цветку.
У притвора в богатых мехах стоял скандально известный монсеньёр Ангерран, по приказу короля принуждённый к постройке трёх церквей за то, что повесил в своих владениях двенадцать юношей. Также сир де Куси уплатил штраф в двенадцать тысяч парижских ливров, лишился права высшей судебной власти и посылался королём на три года воевать в Святую землю. Аббат осенил крестом и его склонённую голову.
Церковь была душна от обилия скученных человеческих тел, яркие фрески покрылись каплями влаги от дыхания. Перед отцом настоятелем расчистили дорогу, и он прошёл на трибуну, чтобы занять место рядом с самыми почётными гостями диспута: доктором Аквинским и Роббером Сорбонским; настоятелем аббатства Сен-Николя; кардиналом-доминиканцем, красным пятном выделявшимся среди прочих; известным проповедником, братом Гуго де Динем, францисканцем, и многими другими почтенными мужами.
У соседней кафедры толпились еврейские клирики в тёмных одеждах с нашитыми на них жёлтыми кружками, в высоких шапках. Все — известные мэтры, знатоки Талмуда. Среди них: ребе Аврахам бар Хия, учёный еврей ребе Ицхак Лурия, а также мэтр Аврахам Абулафия, каббалист.
Сжимая в руке пергамент с речью, аббат опустился в предназначенное ему кресло. Оправил складки сутаны, поднял голову и вздрогнул всем телом. Прямо перед ним стоял вчерашний нищий.
— Что вам угодно, сын мой? — холодея, спросил аббат.
— Я прошу вашего разрешения сказать первое слово на диспуте, — ответил рыцарь.
— Это невозможно, — немедленно отрезал отец настоятель. — Для диспута составлена очередь, подготовлены речи, я не могу вам позволить этого, сын мой.
— Скажите лучше, что сомневаетесь в моём красноречии, святой отец, — быстро сказал рыцарь, оглядывая почтенных теософов. — Или вас смущает моё лицо и бедность одежды? Святой Франциск был так же беден, как и я, это вас смущать не должно, что касается моих увечий, то ими я горжусь.
— Кто это? — спросил аббата Клюни кардинал де Витри.
— Я человек, ратующий за веру Христову, — с достоинством произнёс нищий рыцарь прежде, чем аббат открыл для ответа рот.
— Шевалье, если у вас вопрос к язычникам, вам обязательно дадут слово в ходе богословского спора, — сказал рыцарю мэтр Роббер.
Человек с костылём горою высился над растерянными богословами и оглядывал их внимательным взором, который в сочетании с зияющим носом внушал странную робость достойным мужам.
— Если вы не дадите мне первого слова, святые отцы, то, клянусь господином нашим, святым Иаковом, пожалеете об этом.
— Настойчивость этого человека впечатляет, — пробормотал доктор Аквинский. — Надеюсь, это не угроза?
— Сударь, что же вы имеете сказать такого важного? — удивился кардинал. — Из уважения к вашим ранам, полученным в Святой Земле, мы дадим вам слово, только несколько позже.
Но рыцарь упорствовал в своём намерении, и было в нём что-то, заставляющее слушать:
— Святые отцы, поверьте человеку, повидавшему на своём веку немало неверных. Я лучше богословов знаю аргументы, которые нужно использовать в споре с ними. Я не предам позору честь Святой Католической Церкви!
Учёные мужи устремили взоры на аббата.
Отец настоятель душой горел в аду, а телом изнемогал. Власяница под сутаной пропиталась потом и яростно, как гарпия, грызла спину. «А что, если это тот самый знак Божий, которого я просил? Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное», — подумал Пётр де Пуарэ, глядя на калеку. И сказал:
— Я даю вам первое слово, сын мой.
Рыцарь развернулся всем своим огромным телом и заковылял на кафедру.
Церковь смолкла.
Тысячи людей разных сословий, словно яблоки бочку, заполнившие церковь, смотрели на бредущего к кафедре, изрядно потрёпанного калеку.
— Пусть ко мне выйдет самый лучший клирик из евреев, — первым делом сказал рыцарь в наступившей тишине. — Умнейший и учёнейший мудрец среди вас, собравшихся.
От еврейской трибуны отошёл и приблизился к кафедре мэтр Аврахам Абулафия, каббалист, грузный муж с печатью мудрости на бледном лице, в сиреневом коротком плаще и высокой шапке, из-под которой ниспадали чёрные с проседью локоны.
— Мэтр, я вас спрашиваю, верите ли вы, что Дева Мария, выносившая Господа нашего на руках своих, была девственницей, когда была избрана стать Божьей матерью? — спросил Абулафию рыцарь.
Каббалист с удивлением оглядел изуродованное лицо рыцаря, истрёпанный камзол и покачал головой:
— Нет, я не верю во всё это.
Кто-то громко чихнул в церковном притворе, на него зашикали. Аббат Клюни без мыслей, без чувств, взирал на кафедру. Он уже понял, что сейчас случится непоправимое, но не имел силы встать, только руки его продолжали жить какой-то своей, особой жизнью и без конца тискали пергаментную речь.
— Воистину вы безумны, — сказал еврейскому клирику рыцарь, — когда, не веря в Богородицу и не любя ее, вошли в ее церковь и в ее дом.
— И воистину, — продолжал рыцарь, — вы за это заплатите!
Он схватил свой костыль, широко размахнулся и страшным ударом в лицо отшвырнул мэтра Абулафию прочь от кафедры. Бесчувственный каббалист с грохотом упал на трибуну, обливаясь кровью. На лбу его зияла огромная рана, из которой хлестала кровь на вдавленный в череп, искрошенный костылём нос клирика.
В церкви поднялась суматоха, громкий говор среди духовенства и горестные вопли евреев. С плачем клирики подняли на руки мэтра Аврахама и быстро понесли прочь из церкви, толкаясь среди расступавшихся людей. Миряне из бедных плевались в клириков и проклинали их.
— Нехристи проклятые! Христопродавцы! — крикнул кто-то.
Толпа взорвалась криками.
К рыцарю подошёл потрясённый, еле пришедший в себя аббат Клюни.
— Что же вы наделали, сын мой? — горько спросил калеку настоятель. — Вы сорвали диспут, о коем ратовал сам благословенный наш король. Это большая глупость с вашей стороны, шевалье. Не считая этого, в какое положение вы поставили меня?
— Нет, святой отец, — твёрдо ответил рыцарь. — Это с вашей стороны было большой глупостью устраивать диспут при всём добром люде. Поглядите, сколько собралось народу. Монастырские часы не пробили бы полдень, как половина христиан стала бы неверующими потому, что неправильно поняла евреев.
Аббат слушал рыцаря и, казалось, не слышал его, только всё мял в руках бесполезный пергамент. «Да, это значит — блюсти веру. Вот что каждому надо делать — заниматься своим делом и держаться заветов...»
Тем временем нищий рыцарь вернулся на кафедру и обратился зычным, звучным голосом к собравшимся в храме:
— Добрые христиане! Я же первый говорю, что не спастись иначе, либо Святое Писание нам лжёт, чего не может быть. Никто, кроме слишком сильного священника, не должен спорить с неверными. А мирянин, услыхав, как поносят христианскую веру, должен защищать ее не иначе как мечом, погрузив его в живот язычника так глубоко, насколько он войдет.
Так закончился, не успев начаться, богословский диспут в аббатстве Клюни.
К аббату подошёл маленький Жан с полными слёз глазами и протянул болонку, подарок королевы: скверную, избалованную собачонку.
— Вы очень огорчились, святой отец? — спросил послушник.
«Оставь меня», — жестом приказал аббат, роняя на пол пергамент с речью, содержащей святые имена.
С этого дня и до конца своей жизни Пётр де Пуарэ не произнёс ни слова.