Вокзал в небольшом городке N всегда был чем-то сродни магниту – люди собирались вокруг него по поводу и без. Справедливости ради нужно отметить, что поводов у жителей городка было совсем немного: раз в сутки мимо проносился «курьерский» - красно-голубой экспресс до самой Москвы, да два раза в день, утром и вечером, останавливались на три минуты поезда дальнего следования. Электрички здесь не ходили уже лет десять, и вокзал, вместе с единственной платформой, потихоньку переходил в стадию превращения в музейный экспонат. Ископаемое, знававшее лучшие времена. Шесть белых колонн вдоль фасада облупились, сквозь обвалившуюся штукатурку просвечивала наскоро подбеленная дранка, платформа зияла трещинами и заплатками, скамейки походили на неполные скелеты – во многих не хватало досок, а у некоторых их не осталось вовсе. Генриетта Львовна медленно одолела выщербленные ступени у края платформы и присела на ближайшую. Спинка у скамейки отсутствовала, зато все до одной дощечки сиденья были на месте. Вздохнув, женщина распрямила позвоночник и расправила угловатые сухие плечи, отчего подбородок гордо задрался вверх. Мама всегда учила её держать спину прямо. Мама… Генриетта Львовна грустно усмехнулась. Мамы не было на свете уже сорок лет, а спина по сей день помнит жёсткий тычок острого кулачка между лопаток. До прибытия поезда оставалось чуть больше получаса, и женщина не спешила. К утреннему приходило не так много народа, как к вечернему и она успевала обойти два, а то и три вагона со своей сумкой-тележкой.

Осень пришла раньше обычного, отхватив у прохладного дождливого лета целых две недели, но зато оказалась сухой и солнечной. Старые клёны за перроном ещё на что-то надеялись, и не спешили окрашивать листья в красный, желтизна лишь немного коснулась самых слабеньких, а вот берёзы развесили по ветвям золотые мониста, щедро рассыпая сияющие листья-монетки под ноги. На пыльном, замусоренном перроне они резко выделялись яркими пятнами. Большие вокзальные часы – старинные, подвешенные на чугунном копье упора, показывали без пяти двенадцать. Генриетта Львовна уже забыла, когда они перестали ходить, а может и не знала, ведь она не всегда торговала пирожками из потёртой сумки на колёсиках. Несмотря на преклонные годы, зрение и слух оставались у неё в полном порядке, чего нельзя было сказать о руках – скрюченные, распухшие в суставах пальцы выдавали её недуг с головой – артрит не позволял больше заниматься любимым делом. Женщина снова печально улыбнулась и покачала головой в ответ на собственные мысли. Если бы только артрит! В забытом богом городишке почти не осталось молодёжи, а та, что ещё не заскочила на подножку вагона вечернего поезда, не интересовалась игрой на рояле. Музыкальную школу, маленькую, но весьма приличную, закрыли во времена Перестройки. Генриетта Львовна ещё преподавала какое-то время на дому, благо прекрасный дореволюционный инструмент занимал лучшую комнату в её небольшом доме, но учеников становилось всё меньше, а потом они и вовсе пропали. Огородничать она так и не научилась, зато пригодились уроки няньки Матрёны – Генриетта Львовна начала печь. Больные суставы тонули в податливом тесте, на время переставая ныть. Поначалу не всё было гладко, записей рецептуры никто никогда не делал, но со временем она смогла вспомнить почти всю хитрую Матрёнину науку, а позже, неожиданно войдя во вкус, добавила и кое-что от себя. Пирожки получались пышными, румяными и буквально таяли во рту. Тесто не бухалось пластилиновым комком на дно желудка, а нежно растворялось где-то в глубине благодарного организма. Как-то раз Семён Ильич, местный плотник, которого Генриетта Львовна подрядила латать крышу, за один присест умял штук пятнадцать, и съел бы ещё, да пирожки закончились. Пекла она с любовью, с какой была приучена трудиться, с какой касалась раньше костяных клавиш рояля. Пирожки – с капустой, с мясом, с абрикосами и яблоками, стали её новой музыкой.

На перроне появилась дежурная по станции – пышнотелая высокая блондинка в форменной одежде железнодорожников, и Генриетта Львовна поднялась со скамейки. Откинув клапан сумки и растянув спрятанную под ним горловину, чтобы не тратить на это время, когда подойдёт поезд, она вдохнула теплый запах печева, устремившийся из клетчатого сумочного нутра и смешавшийся с запахом влажной росяной травы, с особым, тревожным запахом мазута, которым были заляпаны шпалы под перроном, с сигаретным дымком, тянущимся от бледной, худой Ленки-кукольницы, которая замерла неподалёку. Торговала она страшненькими куклами-на-чайник, сшитыми из пёстрых лоскутов. Кукол покупали неплохо, но Генриетте Львовне всегда казалось, что берут их из жалости к несчастной Ленке.

Мимо пронеслась стайка мальчишек. Ловко увернувшись от прикрикнувшей на них дежурной, они, смеясь и толкаясь, удалялись в другой конец перрона. Генриетта Львовна знала, что будут ребята стоять, разглядывая редких утренних пассажиров, кто-то, притиснув домик сложенных ладошек к грязному стеклу, будет смотреть в окна поезда, кто-то отважно перенесёт ногу прямо в тамбур, пока не видит сонная проводница. «Уедут. И эти уедут», - без горечи подумала женщина, просто констатируя факт. Городок вымирал на глазах.

Изогнутая лента поезда показалась вдали, выравниваясь, выпрямляясь на подъезде к вокзалу, и вот он вздохнул, чухнул, бряцнул колёсами и замер у перрона, словно служака, вытянувшийся во фрунт перед генералом. И на миг, один-единственный, короткий, как мазок закатного солнца, вокзал вдруг изменился. Исчезла обветшалость, заиграла золотом жёлтая краска стен, ровной шеренгой выстроились скамейки, перемежающиеся тумбами бетонных урн, дрогнула стрелка в часах…


- Быстрее, Генриетта, быстрее! Стоянка короткая! – торопит её мама – молодая, хрупкая, невозможно красивая в коричневом дорожном платье и крохотной шляпке-таблетке, небрежно закреплённой на чёрных кудрях.

Генриетта робко ступает на перрон, крепко прижимая к груди плюшевого Топтыгина, и страшно боясь, что потная от страха ладошка сейчас выскользнет из маминой руки, и поезд – шумный, вонючий - унесёт маму в страшное далеко, а она, Генриетта останется здесь совсем одна. «Бомм!» - бьют вокзальные часы, и мама ступает следом за Генриеттой на перрон. Весна тридцать девятого. Прощайте сады Ленинграда, здравствуй, маленький тихий город N.


Генриетта Львовна подкатила тележку к пятому вагону. Дверь раскрылась и показалась проводница Галина, вполоборота крикнувшая в сонное нутро вагона: «стоянка три минуты!»

Вручив улыбающейся проводнице подготовленный заранее пакет, Генриетта Львовна торопливо опустила деньги в карман жакета и поспешила к следующему вагону – оттуда вышли мужчины. «И как они умудряются унюхать еду через свой табачище?» - изумилась Генриетта Львовна, когда, не выпуская сигарет изо рта, пассажиры расхватали исходящие теплом и ароматами пирожки. Так происходило всегда, стоило только раскрыть сумку, и запах никому не позволял пройти мимо.

- Отправляемся! Просьба вернуться в вагон!

Мимо погромыхала, подпрыгивая на неровностях и звеня, самодельная тележка Василия. Он приторговывал сигаретами, пивом и другими жидкостями, умудряясь пробежать вдоль всего состава, пропихнуть свой товар в окна, выскочить из тамбура с деньгами чуть не на ходу.

- Удачно? – спросил он Генриетту Львовну, не замедляя шаг.

- Вполне, - деликатно отозвалась она, затягивая шнурок на опустевшей сумке и опуская клапан.

- И я – удачно, - довольно заявил Василий, и угромыхал подпрыгивающей тележкой в сторону ступеней.

Там он крякнет, выдохнет вчерашний хмель, от сивушного запаха которого на лету, должно быть, дохнут комары, и обхватив тележку длинными жилистыми руками, кряхтя понесёт её вниз.

Генриетта Львовна неодобрительно качнула головой. Василий пил, и сильно сдал в последнее время. Похудел, согнулся, а ведь человек-то неплохой, и не старый совсем…


На площади перед вокзалом собрались подростки. Немного, всего пятеро – две девушки и трое ребят. Они громко спорили, показывая друг-другу что-то на экранах своих телефонов. Все в одинаково синих джинсах, длинноногие и угловатые.

Генриетту Львовну опередила Ленка-кукольница. Судя по тому, как тяжело она волокла свою сумку, ей сегодня не повезло. Одна из девушек покраснела и отвернулась.

- О, Кать, твоя мамашка с работы ползёт, - загоготал рыжеватый подросток.

Девушка отшатнулась и отскочила в сторону, словно парень бросил в неё не слова, а камень.

- Козёл ты, Славка! – пихнула его вторая девушка и обняла подругу за плечи, что-то шепча.

Ленка-кукольница молча удалялась через площадь, сгорбившись сильнее обычного. У Генриетты Львовны кольнуло в груди. Жалость разливалась горячей волной под рёбрами. Жалость к непутёвой Ленке, не сумевшей устроить свою жизнь, к этим, мающимся от безделья мальчикам и девочкам, к спивающемуся Василию, к обветшавшему вокзалу, к городку, зажатому между обмелевшей рекой и заросшими бурьяном полями, где не осталось никакого производства, а в остовах заводских цехов жило только крикливое вороньё да бродячие собаки. Жалость к пожелтевшим клавишам рояля, из которых некому больше извлечь гениальные сюиты и ноктюрны. Жалость к промелькнувшему лету, возможно – последнему в её долгой, так быстро растаявшей жизни.

Генриетта Львовна развернулась, и пошла к главному входу в здание вокзала, прямо через стайку подростков, которые удивленно смотрели в её непреклонно выпрямленную спину. В прохладных сумерках пустого зала женщина постучала в закрытое окошко кассы.

- Чего? – скорее удивлённо, чем недовольно прозвучало из-за картонки с надписью «открыто», и она исчезла.

- Один билет до Ле… Санкт-Петербурга, пожалуйста. Купе.

- Генриетта Львовна?

На неё с изумлением уставилась располневшая, начинающая седеть Марина Круглова, которой когда-то никак не давались вариации и гаммы. Живая, как ртуть, девочкой она не терпела однообразия. Одарённая слухом, терпением она была обделена.

- Здравствуй, Мариночка, - Генриетта Львовна слышала свой голос словно со стороны, пребывая в загадочном трансе от принятого так внезапно решения.

- Уезжаете?

- Да. Мне давно пора.

Это прозвучало так двусмысленно, что Марина не нашлась с ответом, и просто сосредоточилась на поиске места получше. Генриетта Львовна никогда её не обижала, и всегда с большим терпением защищала Марину перед гневливой и спорой на наказания маман.

- Вот. Нижняя полка, пятый вагон. Отправление, - она сбилась, - ну, вы же сами знаете…

- Спасибо, - кивнула женщина. – Знаю. В двадцать – тридцать три.


В притихшем, словно он мог что-то почувствовать, доме Генриетта Львовна собрала вещи, складывая их в старинный саквояж – коричневый, кожаный, открытой пастью напоминавший ей в детстве зевающего бегемота. Вещей оказалось до странного немного. Последним она достала из простенькой деревянной шкатулки письмо в пожелтевшем конверте. Написанный фиолетовыми чернилами обратный адрес слегка размылся, но его вполне можно было разобрать: Ленинград, Коломенская улица, дом 12. И только вместо номера квартиры на самом кончике конверта расплывалось мутное пятно. Но Генриетте Львовне этот номер был известен. Цифры три и шесть, латунные, надраенные до блеска, красовались на высокой двери в их квартиру, и всякий раз, когда Матрёна вела Генриетту с прогулки домой, девочка замирала, в надежде увидеть, как солнце отразится в пузатой тройке или острохвостой шестёрке, чтобы весёлый солнечный зайчик заплясал на противоположной стене. Солнце редко заглядывало во двор дома, ещё реже - в окно на лестнице, тем ярче была радость Генриетты, когда такое всё-таки случалось.

Письмо пришло в пятьдесят шестом. Через семнадцать лет после ареста отца и их с мамой поспешного бегства в далёкий крохотный N. Семнадцать лет полной неизвестности и страха, через годы войны, голода и разрухи. Отец вернулся, и даже умудрился получить комнату в их старой квартире. Правда тогда она уже была коммунальной, на шесть семей, а ему досталась Матрёнина клетушка за кухней, но он был жив и звал их домой. Тогда, промозглой осенью пятьдесят шестого года, Генриетта Львовна и была в Ленинграде в последний раз. Чужой, спившийся, совершенно больной старик никак не совмещался в её сознании с блестящим инженером во френче военного образца, который жил в детских воспоминаниях. Видимо, в мамином сознании этот новый отец тоже не совместился, и они вернулись в N, не пробыв в Ленинграде и недели.

Конверт отправился в саквояж, и кожаный «бегемот» захлопнул свою пасть, щёлкнув замком.


По вечерам на перроне людно. На искалеченных скамейках выпивают, судачат о жизни, перемывают друг другу косточки. «Тусуется» молодёжь в конце перрона под громкую музыку. У Генриетты Львовны такая музыка вызывала свербящую головную боль, и она невольно поморщилась, взобравшись с саквояжем по крутой лестнице на перрон. Ленка-кукольница проводила её безучастным взглядом пустых, растерявших синеву глаз. Василий, пьяно покачнувшись, приветливо помахал рукой. Генриетта Львовна заняла привычное место у остановки пятого вагона. Случайно ли так получилось, или Марина подгадала нарочно, но женщине это показалось даже символичным. «Всё правильно» - утвердилась она, наконец, в своём решении.

Проводница – незнакомая, молодая и симпатичная, подсвечивая себе фонариком, проверила билет и сказала:

- Шестое купе. Там никого нет, выспитесь спокойно.

Три минуты истекли, и поезд дёрнулся, трогаясь. Генриетта Львовна застыла у окна в коридоре. Мимо проплыло бледное лицо Ленки. Она заметила Генриетту Львовну, и тусклые глаза приоткрылись шире, а бледные губы сложились в букву «о». Растерянность, испуг, озарение, надежда – всё промелькнуло за один миг. Поезд набрал ход, и сутулая фигурка под фонарём исчезла, сменившись вечерней синевой, неровно подрезанной чёрными кронами деревьев.

Генриетта Львовна немного посидела в купе, ни о чём не думая, как-то механически разобрала постель и легла. Полка была жёстче привычной кровати, колёса перестукивали по стыкам рельс, вагон убаюкивающе покачивался. В груди снова заныло, как утром, только сильнее, настойчивей. Стараясь дышать ровнее и глубже, Генриетта Львовна закрыла глаза. Не обращать внимания на боль было привычкой. Сон наступал и отодвигался, она принялась думать о Ленинграде, о том, как пойдёт в Летний сад, в Большой зал Консерватории, прогуляется по набережной. Другая, непрожитая жизнь манила загадкой, прожитая – теснила грудь. Генриетта Львовна застонала от острого осознания потери, грудь спину, левую руку обожгло огнём и вдруг она ощутила себя птицей. Чайкой. Да, именно чайкой, летящей по ветру над Дворцовым мостом. Внизу раскинулась ослепительно прекрасная панорама Зимнего и Дворцовой площади, справа сиял ангел на шпиле Адмиралтейства. Резкий порыв ледяного ветра швырнул её вниз, к самым волнам Невы, подбросил вверх, ещё выше, чем прежде, расстилая перед Генриеттой Львовной весь город, с ниточками каналов и рек, набережными и садами, проспектами и мостами. В мучительном восторге она-чайка вскрикнула в последний раз и затихла.

Она поднималась всё выше и выше в ослепительно-белое сияние, а боль и надежды – сбывшиеся и не сбывшиеся – остались там, внизу, где пронзал холодную тьму ночи поезд, и, в такт перестуку колёс, безжизненно покачивалась изуродованная артритом старческая рука, соскользнувшая с полки.


Загрузка...