Бледный субтильный мужчина шёл по пустой центральной улице. На нём был фрак — ветхий, но ещё хранящий благородство линий, — и в руке он сжимал трость с набалдашником в виде змеи, кусающей свой хвост.
Он стучал тростью по урнам. Одни отзывались глухим, переполненным звоном — там лежали окурки торопливых и неровных мыслей, мокрые программки давних спектаклей и чеки из супермаркета, говорящих о человеке лучше, чем его сны. Другие молчали пустотой. Он простукивал каждую. Ритм его шагов был ритмом метронома, отмеряющего отчаяние, которым разило от него как вчерашним перегаром.
В городе было темно — фонари спали, опустив свои железные головы. Все, кроме одного. Он стоял на углу Малой Песчаной и Глухого переулка. Увидев мужчину во фраке, он изогнулся в приветствии. Его стеклянная голова наклонилась, подсвечивая одну из урн, прижатую к стене деревянной лавочкой.
Мужчина кивнул ему в знак благодарности и, приблизившись, почувствовал резкий запах мокрой сирени, которой здесь никогда не росло.
Он опустил руку в урну — пальцы его, белые, как у покойника, нашарили холодное стекло. Это была старая бутылка, в которой на самом дне, на песчинках карибской соли и микротрещинах, въевшихся в антикварное стекло, спал цветок с пятью счастливыми лепестками.
Он небрежно потёр её, как человек, который делает это в сотый раз, и она появилась.
Женщина в белом платье стояла босиком на холодном, шершавом асфальте. Мужчина вдохнул ее волосы — они пахли озоном и грозами. Она посмотрела на него с той особой печалью, с какой боги смотрят на затянувшийся фарс.
— Прошу, отмени желание, — сказал он надменным голосом, похожим на скрип несмазанной двери склепа.
Женщина молчала. Тысячу лет она пряталась от людей — сначала в бутылке хмельной маниоки, которую карибские моряки под пьяные, грубые песни выкинули за борт, не подозревая, что в ней живёт существо, способное потопить их каравеллу, случайно чихнув. Потом она перебралась в бутылку виски — там было грязнее от желаний ковбоев, пахнувших кровью и золотом. Потом, случайно, оказалась в кагоре — священник с бельмом на глазу отнял её у умирающего каторжанина и спрятал за иконой. В тот день прихожане заплатили своими жизнями за молчание о том, что услышали на проповеди.
И наконец вот этот — с тростью во фраке, тот, кто пообещал ей освобождение за одну небольшую услугу — стать вампиром и пережить свою совесть. Но получив желаемое, он обманул, обрекая её на жизнь среди окурков и мятой фольги.
Теперь он стоял перед ней и требовал, как требуют дети рождественские подарки.
— Верни всё обратно, — процедил он сквозь зубы. — Верни меня в ту ночь, когда я ещё не нашёл бутылку. Пусть я умру на следующее утро от чахотки или под колёсами экипажа. Но я хочу уйти человеком.
Она смотрела на него долгим, осуждающим взглядом.
— Хорошо, — сказала она. — Хоть ты и заслужил эту участь. Но сначала ты выполнишь три мои прихоти.
Чувствуя свою силу и власть, она продолжила:
— Заплети все фонарные столбы в косы. Город должен проснуться и увидеть, что его фонари любимы.
Он удивился, но не стал с ней спорить. Через час все фонари центральной улицы были заплетены в тугие, серые жгуты — пряди.
— Теперь наклони дома руками, без магии, — приказала она. — Чтобы люди высыпались на улицу. Пусть поймут, что устойчивость — лишь иллюзия.
Он подкапывал углы, подкладывал камни, работал стальными ногтями. В три часа ночи послышались крики — люди в пижамах вываливались из перекошенных дверей и смотрели на свой перевёрнутый мир.
— И наконец, — сказала она, спрыгнув с черепичной крыши городского театра и подойдя вплотную, — скажи мне «прости». Искренне.
Он открыл рот и не смог. Он хотел произнести это уже четыреста лет, но сейчас, когда он был так близок к долгожданной смерти, — слово застряло в горле. Вампир не умел просить прощения. Вампир умел только брать — кровь, время, жизни.
Она увидела это и уголки её губ сложились в гримасе, какая бывает у очень старых богов, когда они понимают, что их творение безнадёжно испорчено.
— Ты не можешь, — прошептала она. Это был не вопрос.
Вампир молчал.
И тогда она выгнулась в его руках, как тот фонарь. Движение было плавным, почти любовным. И в этом движении она выскользнула — не из рук, из мира. Её улыбка, волосы, тело, бывшие осязаемыми, стали стеклянными и хрупкими.
Она ударилась о тротуар, издав тихий, мелодичный звон, словно разбилась не бутылка, а хрустальная люстра в заброшенном бальном зале. Вместе с ней навсегда исчезали воспоминания о моряках, священниках и ковбоях — обо всех, кто был лжив, груб и жесток с ней. И о том, кто предал — о единственном, кого любила.
Осколки брызнули во все стороны, но ни один не поранил его. Она была точна даже в собственной гибели.
Он опустился на колени и провел рукой по асфальту, усыпанному звёздной пылью и стеклянной крошкой…
В городе царил хаос.
Дома — кособокие, привалившиеся друг к другу, как раненые солдаты, смотрели в землю. Люди помогали друг другу подняться, отряхивались и смотрели в небо — не падает ли ещё что-нибудь.
И в этот миг он понял, что она пыталась вбить в его мёртвую голову. Есть только две вещи, страшнее которых нет ничего — бессмертие и ее непрощение, то глубинное, тектоническое «нет», которое она унесла с собой.
Он поднял один осколок — маленький, острый, с капелькой крови внутри, и положив его в карман, туда, где у людей бьется сердце, пошел прочь.
Он по привычке постукивал тростью по пустым и заполненным до краев урнам, и думал о своём спасении, которое было так близко. О том, что он почти смог. Но «почти» не существует в масштабах вечности.
Заплетенные в косы фонари и урок иллюзорности теперь не казались причудой. Это делало ее смерть осмысленным актом — ярче солнца и слаще крови. Он шел и прислушивался к звону разбитого стекла, звучавшему внутри, и представлял, как сам разбивается о тротуар снова и снова…