Я стою у окна в библиотеке и смотрю вниз, во двор. Здесь, на третьем этаже, тихо. Слишком тихо для дома, который завтра будет принимать полгорода. А внизу — муравейник.
Я вижу всё. Как слуги тащат корзины с белыми розами — их там столько, что, наверное, можно завалить цветами всю нашу гостиную. Как грузчики, кряхтя, выгружают ящики с шампанским. Я считаю: двенадцать ящиков. В каждом, наверное, бутылок двадцать. Амелия говорила, что шампанское выпишут особое, из самого Парижа. Мать кивала и улыбалась. Когда говорят об Амелии, она всегда улыбается.
Экономка, госпожа Тилни, орёт на молоденькую горничную. Та уронила корзину с цветами, и теперь белые розы валяются на гравии, в пыли. Девчонка стоит, прижав руки к груди, и трясётся. Госпожа Тилни замахивается, но я отворачиваюсь. Не могу смотреть, как бьют. Ничего не могу изменить — только стоять здесь и смотреть, как мир живёт своей жизнью, в которой мне нет места.
Завтра помолвка Амелии. Моей старшей сестры.
Я смотрю на своё отражение в стекле. Стекло холодное, почти ледяное — зима в этом году выдалась ранняя. От моего дыхания на нём остаётся лёгкий туман, и в этом тумане я вижу себя. Бледное лицо. Большие серые глаза, которые мать называет «пустыми». И волосы. Мои персиковые волосы. Мать говорит, что этот цвет — наказание, что в нашем роду все были пепельными блондинами, а я уродилась непонятно в кого. «Мягкая рыжина, — морщится она. — Это не аристократично, Вивьен. Это вульгарно». Я давно перестала обижаться. Волосы я всё равно распускаю, когда она не видит. Так мне хотя бы кажется, что я существую.
В отражении я вижу только бледную девушку, которая смотрит на праздник внизу, как нищая на королевский бал. Я не злюсь. Я вообще ничего не чувствую. Привыкла.
Отворачиваюсь от окна и провожу рукой по корешкам книг. Кожа, бумага, золотое тиснение. Я знаю здесь каждую книгу. Они не кричат на меня, не смотрят сквозь меня, не говорят, что мои волосы не того цвета. Они просто стоят и ждут, когда я приду. Единственные, кто меня замечает. Единственные, кому я нужна.
Внизу снова кричат. Я не оборачиваюсь.
Госпожа Тилни, наверное, нашла еще одну провинившуюся. Или кто-то разбил вазу. Или шампанское оказалось теплым. Какая разница. В этом доме всегда кричат. Всегда суетятся. Всегда бегут куда-то, спешат, суетятся. Только не для меня. Для меня — тишина. Для меня — книги.
Я беру с полки одну, наугад. Томик стихов, кажется. Открываю посередине и читаю несколько строк. О любви. О чувствах. О том, как девушка ждала своего возлюбленного и дождалась. Я захлопываю книгу и ставлю обратно. Не надо. Слишком больно. Слишком неправдоподобно для меня.
Снизу доносится голос матери. Она что-то приказывает, резко, отрывисто. Я не разбираю слов, но интонацию знаю слишком хорошо. Это голос, которым она говорит с прислугой. Холодный, властный, не терпящий возражений.
Я смотрю на часы. Почти семь. Через полчаса ужин. Мне надо спускаться.
Не хочу.
Очень не хочу сидеть за этим столом, слушать, как мать обсуждает завтрашнюю помолвку, как отец молчит, как Амелия сияет, а граф Нортвуд смотрит на нее с обожанием. Смотреть на чужое счастье, когда у тебя нет своего, — это особый вид пытки.
Но если я не спущусь, мать пришлет за мной. Устроит скандал. Будет потом неделю молчать и смотреть сквозь меня еще холоднее, чем обычно.
Я поправляю платье. Простое, серое, с высоким воротом. Мать говорит, что такие цвета меня не красят. Я и не спорю. Зачем меня красить? На кого?
Выхожу из библиотеки и иду к лестнице. В холле уже зажгли свечи. Слуги снуют туда-сюда с подносами, с вазами, с тканями. Кто-то несет скатерть, кто-то — столовое серебро. Завтрашний ужин будет грандиозным. Весь город говорит о помолвке Амелии и графа Нортвуда.
Граф Нортвуд. Эдвард. Высокий, темноволосый, с серыми глазами и правильными чертами лица. Богат. Знатен. Влюблен в мою сестру до безумия. Смотрит на нее так, будто она солнце, луна и все звезды сразу. Амелия светится рядом с ним. Она вообще всегда светится, а с ним — особенно.
Я спускаюсь по лестнице и стараюсь ступать тихо. Чтобы не привлекать внимания. Чтобы никто не обернулся. Чтобы просто проскользнуть в столовую и сесть на свое место, пока все заняты разговорами.
Удается. Почти.
У дверей столовой я сталкиваюсь с Уильямом. Наш дворецкий. Старый, седой, служит еще с тех времен, когда мой дед был жив. Он смотрит на меня, и в его глазах — что-то теплое. Почти жалостливое.
— Добрый вечер, леди Вивьен, — говорит он тихо.
— Добрый вечер, Уильям, — отвечаю я так же тихо.
Он хочет что-то добавить, я вижу. Хочет, но не решается. Просто кивает и отступает в сторону, пропуская меня.
Я вхожу в столовую.
В столовой подают ужин.
Я сажусь на свое место. В самом дальнем конце стола. Подальше от матери, от отца, от сияющей Амелии и ее жениха. Мое место всегда здесь. С детства. Когда я была маленькой, я думала, что это игра — кто дальше сядет. Потом поняла: никто не садится рядом со мной не потому, что играют, а потому что я — та, кого лучше не замечать.
Стол сегодня накрыт по-королевски. Белая скатерть, тонкое серебро, хрусталь. В центре — огромная ваза с белыми розами. Те самые, которые я видела из окна. Они пахнут так сильно, что у меня начинает кружиться голова.
Мать сидит во главе стола. Герцогиня Соулдерс. Ледяная, прекрасная, безупречная. Ей сорок пять, но выглядит она на тридцать. Темные волосы уложены в сложную прическу, платье — темно-синее, с бриллиантами. Она говорит не умолкая.
— ...розы надо будет расставить по всему залу, я уже говорила с флористом. Белые, только белые, ни грамма другого цвета. Шампанское подавать в хрустале, тот сервиз, что из Франции привезли. Музыканты должны начать ровно в восемь, ни минутой позже...
Отец сидит напротив. Молчит. Смотрит в тарелку и ест механически, будто выполняет скучную обязанность. Герцог Соулдерс. Пятьдесят лет. Усталые глаза. Седина на висках. Он почти не говорит за ужином. Только кивает, когда мать обращается к нему с вопросом.
Амелия сидит справа от матери. Ей двадцать четыре. Она прекрасна. Темные волосы, как у матери, только мягче. Глаза синие, как у отца. Кожа светится. Сегодня на ней светло-розовое платье, которое подчеркивает ее фигуру. Она смеется каждому слову графа Нортвуда, и смех ее звучит как колокольчики.
Граф Нортвуд сидит рядом с ней. Эдвард. Он смотрит на Амелию и не может насмотреться. Он красив, да. И, кажется, добр. Хотя по нему не скажешь — он из тех, кто не показывает чувств. Но на Амелию смотрит так, что все видно без слов.
— Эдвард, милый, — щебечет Амелия, — а ты помнишь, как мы встретились на балу у Мортимеров? Я тогда уронила веер, а ты поднял...
— Помню, — улыбается граф. — Ты была в голубом. Самая красивая девушка в зале.
Амелия краснеет. Довольная. Счастливая.
Я опускаю взгляд в тарелку. Передо мной десерт. Что-то воздушное, кремовое, с ягодами. Наверное, вкусно. Но я не чувствую вкуса. Я ковыряю вилкой, размазывая крем по тарелке, и думаю о том, каково это — быть настолько счастливой.
Мать продолжает:
— Завтра приедет архиепископ, он проведет благословение. Потом обед, потом танцы. Амелия, ты не забыла про второй танец с дядей Джорджем?
— Не забыла, маменька.
— Хорошо. И смотри, не переутомись до полуночи. Тебе еще завтра сиять.
— Я буду сиять, маменька, не волнуйтесь.
Отец молча подносит ко рту вилку. Жует. Глотает. Снова опускает глаза в тарелку.
Я смотрю на него. Интересно, о чем он думает? О делах? О политике? Или просто считает минуты до того момента, когда можно будет уйти в кабинет и налить себе виски?
— Вивьен.
Голос матери. Я вздрагиваю и поднимаю глаза.
— Ты завтра будешь в темно-синем, — говорит она. — То платье, что я тебе купила. Не вздумай надеть что-то другое.
— Да, маменька.
— И волосы убери. Не позорь род своей рыжиной перед гостями.
— Уберу.
Амелия бросает на меня быстрый взгляд. В нем нет злости. Только легкое сожаление. И сразу отворачивается к графу.
— Эдвард, а какой подарок ты мне сделаешь на помолвку? — кокетливо спрашивает она.
— Сюрприз, — улыбается он.
— Ну скажи!
— Не скажу.
— Злюка!
Она шутливо бьет его по руке. Он ловит ее пальцы и целует. Амелия смеется. Мать улыбается. Отец не поднимает глаз.
Я снова ковыряю десерт.
Вилка скребет по тарелке. Крем размазывается. Ягода, какая-то красная, лопается под нажимом, выпуская сок. Похоже на кровь. Я отодвигаю тарелку.
В столовой тепло. Камин горит. Свечи на люстре горят. Все горит, сияет, блестит. А у меня внутри — холод. Такой, что не согреться.
— Завтра будет прекрасный день, — говорит мать. — Самый важный день в жизни нашей семьи за последние годы.
— Да, — кивает Амелия. — Я так счастлива, маменька. Вы даже не представляете.
— Представляю, дорогая. Я за тебя счастлива.
Граф снова целует руку Амелии. Она сияет. Отец поднимает бокал с вином, делает глоток, ставит обратно.
Я сижу и смотрю на них всех. Красивая картина. Счастливая семья. Мать, отец, старшая дочь, ее жених. И я. Маленькое серое пятно в дальнем углу.
— Вивьен, ты почему не ешь? — голос матери вырывает меня из мыслей. — Тебе не нравится десерт? Повар старался, между прочим.
— Нравится, — говорю я тихо. — Просто не хочется.
Мать качает головой, но ничего не говорит. Отворачивается.
— Эдвард, а ваша матушка завтра приедет? — спрашивает она графа.
— Обязательно, герцогиня. Она очень ждет этого дня.
— Прекрасно. Надо будет обсудить с ней дату венчания. Думаю, через месяц будет в самый раз.
— Я бы и завтра женился, — улыбается граф.
Амелия краснеет, прячет лицо у него на плече. Мать смеется. Даже отец чуть улыбается — уголком губ.
Я смотрю на эту сцену и думаю: интересно, а для меня когда-нибудь наступит такой день? Будут ли у меня жених, помолвка, счастливая улыбка матери?
Нет. Не будут.
Я слишком незаметная. Слишком тихая. Слишком некрасивая. Волосы не того цвета. Глаза пустые. Характер — ни рыба ни мясо, как говорит мать.
Я для того и существую, чтобы сидеть в углу и не мешать.
— Вивьен, — снова голос матери. — Ты завтра поможешь Амелии с платьем. Чтобы все кружева ровно лежали. И проследи, чтобы букет несли правильно.
— Хорошо, маменька.
— И не стой как тень. Улыбайся гостям. Ты все-таки дочь герцога, имей совесть.
— Постараюсь.
— Постарайся, — передразнивает она. — Вечно ты как в воду опущенная.
Я молчу. Спорить бесполезно. Да и незачем. Она права. Я всегда как в воду опущенная.
Амелия смотрит на меня с легкой жалостью. Граф тоже смотрит — мельком, но я ловлю этот взгляд. В нем нет ничего плохого. Просто констатация: есть Амелия, а есть какая-то сестра. Неинтересная. Неважная.
Я отворачиваюсь к окну. За окном темно. Только фонари во дворе горят, и слуги все еще снуют туда-сюда. До завтрашнего дня еще много работы.
Отец кашлянул и поднял бокал.
— За Амелию, — сказал он тихо. — И за Эдварда. Будьте счастливы.
— Спасибо, папенька, — улыбнулась Амелия.
— Спасибо, герцог, — кивнул граф.
Все подняли бокалы. Я тоже подняла свой, хотя пить не хотелось. Пригубила. Вино кислое, терпкое. Поставила бокал на место.
Мать снова заговорила о цветах. О том, что надо проверить, привезли ли орхидеи, которые она заказывала отдельно. Амелия слушала и кивала. Граф наливал ей вино. Отец смотрел в одну точку.
Я сидела и думала о том, что через час можно будет уйти к себе. Взять книгу. Забраться в кровать с ногами и читать до полуночи. Там, в книгах, у меня есть жизнь. Настоящая. Где я — главная. Где меня любят. Где я нужна.
Вилка снова скребет по тарелке. Я отодвигаю десерт окончательно. Беру салфетку, промокаю губы. Смотрю на часы. Половина восьмого. Еще полчаса минимум. Потом чай. Потом разговоры. Потом еще час.
Я вздыхаю. Тихо, чтобы никто не услышал.
И вдруг —
Удар.
Я даже не поняла сначала, что это. Просто звук. Такой силы, что у меня внутри все оборвалось. Будто кто-то огромный, тяжелый, нечеловеческий ударил в парадную дверь.
Хрустальная люстра над столом жалобно зазвенела. Подвески закачались, застучали друг о друга. Бокалы на столе звякнули.
Все замерли.
Мать застыла с открытым ртом, не договорив фразу. Отец поднял голову и смотрел на дверь столовой — туда, откуда пришел звук. Амелия прижала руки к груди, побелев, как скатерть. Граф Нортвуд вскочил, опрокинув стул, который с грохотом упал на паркет. Никто не обратил внимания.
Ложки застыли в воздухе. Смех Амелии, который еще секунду назад звенел колокольчиками, оборвался. Будто его отрезали ножом.
Тишина. Такая, что уши закладывает.
Я смотрю на дверь и чувствую, как сердце уходит в пятки. Нет, не в пятки. В горле бьется, как птица в клетке. Крыльями машет, вырваться хочет.
Кто-то всхлипнул. Кажется, Амелия.
— Что это? — шепотом спросила мать. Голос ее дрожал. Я никогда не слышала, чтобы голос матери дрожал.
Отец медленно встал. Лицо у него было странное. Будто он знал. Будто он понял, что это за звук, еще до того, как он прозвучал.
— Уильям, — позвал он негромко. — Уильям, откройте дверь.
Никто не ответил.
— УИЛЬЯМ! — крикнул отец так, что я вздрогнула.
Тишина. А потом — шаги. Медленные, тяжелые, старческие. Уильям шел к парадной двери.
Я смотрела на дверь столовой и не могла отвести взгляд. Мне казалось, что сейчас в эту дверь тоже постучат. Или она сама распахнется. И войдет Оно. То, что стучало.
— Амелия, иди ко мне, — тихо сказал граф и протянул руку.
Амелия вскочила и прижалась к нему. Он обнял ее, закрывая собой, будто мог защитить от того, что шло снаружи.
Я осталась сидеть. Меня некому было защищать. Да и не от кого. Я же невидимка. Меня даже чудовища не заметят.
Глупая мысль. Очень глупая. Но почему-то именно она пришла мне в голову.
В холле послышался скрип. Открывалась парадная дверь.
Все затаили дыхание.
Я смотрела на дверь столовой и ждала. Чего? Не знаю. Просто ждала.
Секунда. Две. Три.
Ветер. Я услышала ветер. Он ворвался в холл с такой силой, что загудело в каминной трубе. Свечи в столовой заметались, зашипели, некоторые погасли.
Амелия вскрикнула.
Мать прижала руку к груди.
Отец стоял, вцепившись в спинку стула, и смотрел в сторону холла.
А потом — шаги. Снова шаги Уильяма. Только теперь они звучали иначе. Будто он нес что-то тяжелое. Будто под ногами у него был не паркет, а стекло.
Он появился в дверях столовой.
Я взглянула на него и похолодела. Уильям был белым. Не бледным — белым, как та скатерть на столе. Губы синие, глаза широко открытые, зрачки расширены. В руках он держал серебряный поднос. Тот самый, на который гости кладут визитные карточки.
На подносе лежал конверт.
Алый. Ярко-алый, как кровь. Как запекшаяся кровь, если смотреть на нее при свечах.
Конверт был запечатан. Сургуч темно-красный, почти черный. И на этом сургуче — отпечаток. Не герб, не вензель, не буква. Отпечаток лапы. Огромной, когтистой лапы, будто зверь оставил след на горячем воске.
Уильям стоял в дверях и молчал. Только поднос чуть дрожал в его руках.
Отец шагнул вперед. Протянул руку. Взял конверт.
Печать хрустнула, когда он сломал ее. В тишине этот хруст прозвучал как выстрел.
Отец развернул письмо. Прочел.
Я смотрела на его лицо. Оно менялось. Сначала просто читал. Потом побелел. Потом губы сжались. Потом глаза... глаза стали пустыми. Мертвыми.
Он поднял взгляд.
И посмотрел на меня.
Прямо на меня.
Я сидела в дальнем конце стола, маленькая, серая, незаметная. А он смотрел на меня. И в этом взгляде было что-то такое, от чего у меня сердце остановилось. А потом забилось снова, но уже где-то в горле.
— Нет, — сказал он тихо. — Только не это.
Мать вскочила:
— Что там? Говори!
Отец не ответил.
Он просто стоял и смотрел на меня. А я сидела в дальнем конце стола и чувствовала, как под взглядом его пустых глаз превращаюсь в лед. Не фигурально. Реально. Руки похолодели так, что я перестала чувствовать пальцы. В груди что-то сжалось в тугой, болезненный узел.
Мать дочитала письмо. Я видела, как она меняется в лице. Сначала гнев. Потом страх. Потом — странное, пугающее спокойствие. Она поджала губы, выпрямилась и посмотрела на отца. Они обменялись взглядами — такими, от которых мне стало еще холоднее.
— Эдвард, — голос матери прозвучал ровно, будто ничего не случилось. — Уведите Амелию в ее комнату. Побудьте с ней.
— Что происходит? — граф Нортвуд шагнул вперед, все еще прижимая к себе мою сестру. — Я имею право знать. Мы жених и невеста, скоро станем семьей.
— Узнаете, — отрезала мать. — Когда придет время. А сейчас — уведите Амелию.
Амелия всхлипнула, подняла на мать заплаканные глаза, но спорить не посмела. Граф помедлил секунду, потом кивнул и повел ее к двери. Проходя мимо меня, Амелия бросила быстрый взгляд. В нем было столько всего — страх, жалость, облегчение. Да, облегчение тоже. Она не знала, что в письме, но уже чувствовала: ее это не коснется.
Дверь за ними закрылась.
Мы остались втроем. Я, мать и отец. И этот проклятый алый конверт.
— В малую гостиную, — сказал отец. Голос его звучал глухо, будто из глубокого колодца. — Через полчаса. Мне нужно... мне нужно собраться с мыслями.
Он вышел, не глядя на меня.
Мать подошла ко мне. Я встала, потому что сидеть, когда она стоит надо мной, было невыносимо. Мы встретились глазами.
— Ты понимаешь, что это значит? — спросила она тихо.
— Нет, — честно ответила я. — Я ничего не понимаю.
— Скоро поймешь. Иди к себе. Через полчаса спустишься.
Она развернулась и ушла, оставив меня одну в опустевшей столовой.
Я стояла и смотрела на недоеденный десерт, на опрокинутый стул графа, на догорающие свечи. В голове было пусто. Абсолютно, звеняще пусто. Только сердце билось где-то в горле, не давая дышать.
Потом я развернулась и пошла к себе.