Хорошая книга — какая она? Наверное, прежде всего искренняя, заставляющая верить в то, что происходит на её страницах. Хорошая книга цепляет с первой строчки и скоро овладевает тобой целиком — твоим разумом, воображением и даже временем, — и не отпускает до строчки последней. Она вызывает внутренний отклик, эхо от которого долго живёт в сердце, так что её хочется перечитать, открывая, быть может, новые грани и смыслы.

На свете много хороших книг, и каждый из нас может назвать несколько, которые читал, а также объяснить, чем они хороши. Но если с хорошей книгой всё в принципе ясно, то как быть с лучшей? Лучшая книга — в чём её суть? Вопрос, на первый взгляд, весьма несложен, если не примитивен, — но попробуй-ка ответь! Однако случилось так, что я, далёкий, в общем-то, от литературы человек, вплотную подошёл к ответу…

Мы были знакомы со школы, класса, наверное, с третьего, когда он появился в дверях — растерянный и как будто немного не от мира сего, и учительница представила новенького: Иннокентий. Все засмеялись над непривычным для слуха именем. А мне стало не то чтобы жалко этого невысокого худощавого пацана в отглаженной, но далеко не новой форме, — скорее, мне почему-то показался несправедливым смех одноклассников. И как-то так получилось, что я взял шефство над Кешкой, а совсем скоро мы и вовсе стали не разлей вода.

Было ли с ним интересно? Его голова всегда была полна странных, захватывающих воображение мыслей! Был ли он хорошим другом? Он никогда не отказывал в помощи, даже не задумывался, полностью отдавая себя! Сейчас мне кажется, что он и вовсе не думал о себе.

У Кешки была своя страсть: он любил разбирать и собирать заново всё, что только попадало ему в руки, и провернуть этот трюк он был готов с чем угодно. Его особым сокровищем была груда металлических деталей — разные реечки, колёсики, панели, винтики, гаечки, уголки — из которых он сооружал непостижимые для меня конструкции. А ещё Кешка, как и многие, пожалуй, мальчишки нашего возраста, склеивал пластмассовые модели из набора деталей — но каждый раз ему становилось скучно и он всё переиначивал, создавая что-то своё. У него в комнате было полно этих големов — непонятно для чего предназначенных машин и механизмов. Хотя, возможно, непонятных только для меня.

Наверное, всё-таки мы были очень разными. Но мы же были детьми! Мы оба любили приключения. Мы ввязывались в какие-то авантюры и разрабатывали невозможные проекты. Мы мечтали. Грезили о дальних странах и неизведанных планетах. Мы читали книги: одни и те же, по очереди. Потом, наравне с детским прожектёрством и изобретательством, стали придумывать истории сами. Вечная тройка по русскому отнюдь не мешала Кешке в сочинительстве: «Запятые — дело наживное, — отмахивался он, — главное в книге не буквы и знаки, даже не сюжет — идея. Идея! А точки-крючочки, винтики-колёсики — это всё детали».

Примерно в конце восьмидесятых он снова перевёлся в другую школу. Не знаю, что было тому причиной — развод родителей, быть может, и возникшие в связи с этим проблемы? — однако ещё какое-то время мы продолжали встречаться, что-то придумывать, о чём-то мечтать. Но уже реже. В девяностые мы потеряли связь.

Снова увиделись мы только лет через десять-пятнадцать, на встрече выпускников. Разговорились. Я будто окунулся в школьные годы: увидел перед собой того же мальчишку — мечтателя, сбегавшего от скучных учебных будней в свой особенный мир.

Он пытался рисовать («писать», как он говорил) и писать — тексты, истории. Кешка рассказывал о своей деятельности, а я путался, не отличая, когда он говорит о живописи, а когда о литературе. Впрочем, для него самого эта разница была не принципиальна. Ну а то, что выходило из-под кисти и пера неформала-экспериментатора, как можно было догадаться по его же оговоркам и умолчаниям, вгоняло в недоумение всех окружающих. Насколько я понял, Кешка так и не продал ни одной картины и не опубликовал ни одного рассказа. И всё же, несмотря на беспрерывную череду неудач, он упорно продолжал изобретать изображения и тексты, пытаясь достичь только одного его устраивающего идеала.

«Лучшее произведение — какое оно? Что из себя представляет? — рассуждал мой вновь обретённый друг детства. — Может, лучшее — это которое растёт в цене и активнее всех продаётся? Или которое имеет личную ценность для самого автора? Или всё-таки которое пользуется наибольшей популярностью у публики, собирая восторженные отзывы и новые орды поклонников? Или лучшее — это суть грамотный, проработанный во всех отношениях конструкт, создающий безупречно-гармоничный образ, и заслуживший в итоге максимум благосклонных оценок виднейших профессиональных критиков и искусствоведов? Или, в конце концов, лучшее произведение — то, которое, как говорят некоторые, ещё не написано? Чушь! Предвзятые, однобокие, субъективные оценки! Неустойчивые во времени и сознании критерии никак не способны дать точного определения или хотя бы интуитивного, но более-менее ясного понимания феномена, о котором все говорят, но который неуловим настолько, что кажется, будто его нет! Так существует ли в действительности лучшая картина? Лучшая книга — реальна ли она?..»

Я поддакивал и улыбался, удивляясь его занятным размышлениям и выводам, — я будто опять стал маленьким мальчиком, которому было хорошо с другом, полным выдумок, затей и проказ.

Мы снова стали встречаться. Не часто, но засиживались за общением подолгу. Пару раз — у меня, но большей частью в разных дешёвых кафешках-забегаловках. Помню, там, среди запахов общественной столовой, он даже зачитывал мне отрывки из своих опусов — неясные, неконкретные, оставлявшие в душе чувство подспудного беспокойства, как будто неведомое океанское животное заворочалось спросонок в непроглядной глубине.

Ещё один раз он вытащил меня за город, в дачный дом, где непонятная мне компания обсуждала непонятные мне темы. Там было довольно людно, но отчего-то не тесно. Может, благодаря почти забытой мною негородской чистоте и свежести воздуха, словно целиком состоящего из ароматов цветущих трав с едва уловимой ноткой базилика на фоне бархатного звучания нагретой солнцем рассохшейся древесины, а может, просто от отсутствия преследующей меня уже долгие годы нескончаемой суеты… Какая-то девица поздоровалась с Кешкой, назвав Кеном, кто-то походя бросил: «Иной». В ответ на моё недоумение Кешка, хмыкнув, сказал, что на самом деле имеет всего четыре имени. Если, правда, сложить его четырежды десять прозвищ.

Все что-то пили из мутных стаканов, я же лишь пригубил, опасаясь последствий употребления похожего на низкосортный портвейн пойла. Кешка, однако, не побрезговал, и язык его развязался не на шутку.

«Мы пишем книги. Каждый о своём и вместе о чём-то общем. Каждый в меру способностей и, хотелось бы думать, таланта, — разглагольствовал он, весь в кольцах терпкого дыма из трубки, которую курил тут же тощий и лохматый персонаж, за чёрными космами начисто скрывавший не только лицо, но и возраст. — Мы мечтаем реализовать талант, создав самую лучшую книгу, — имея, однако, весьма туманное представление о ней! И вот мы работаем, прилагаем усилия, стремимся к мечте, с каждой новой попыткой ожидая достичь желаемого. Временами, озарённые музой, даже как будто видим своё сокровище где-то в просветах многостраничного вороха труднопреодолимой банальщины, и рвёмся к видению с безрассудной ошалелостью измождённого до галлюцинаций марафонского бегуна, заплетаясь фразами, не вписываясь в формат… Рвёмся, бежим, спотыкаемся… Бывает, сам порой перестаёшь верить в сказку о том, что финиш реален, и великим чудом воспринимаешь момент, когда дистанция оказывается позади и — вот он, приз!»

Волосатый похмыкивал, кивал и всё пускал свои духовитые, странно приятные, однако вызывающие резь в глазах кольца, и последним, надо сказать, несколько меня раздражал. Но моему другу это, кажется, не мешало, и он говорил, говорил…

«Вот он, лежит перед тобой на столе — результат испытания нервов на прочность, крайний предел творческих возможностей! Онако проходит время, и ты с болью (а когда и со стыдом!) понимаешь: вожделенный приз — всего лишь за участие, а на самом-то деле как не было её, «самой лучшей», так и нет! Ты пытаешься как-то осознать этот факт, потом смириться, принять… и — взрываешься: душа противится компромиссу! Ты напрягаешь интеллект (или что там у тебя, дурака, бездарности, вместо него!), пинками в чувство собственного достоинства заставляя себя разобраться без эмоций в причинах очередной неудачи!..» — «Так ли уж без эмоций?» — вставил свои ироничные пять копеек я, отгоняя вьющуюся у недопитого стакана осу. «Вопреки столь оголтелому надругательству над законами конструктивного мотивирования, иногда подобное насилие, надо сказать, помогает, — не заметил насмешки мой разгорячившийся друг. — И вот ты нащупываешь странный слой в своём видении происходящего, и из него вытаскиваешь на свет мысль: а ведь дело, пожалуй, не в том, что ты родился отнюдь не гением (спасибо, что всё же не идиотом) и развиваешься постепенно, набираясь опыта и мастерства с каждой следующей книгой, — совсем не в том. Ты начинаешь подозревать, что ни талант, ни опыт вообще не имеют отношения к «самой лучшей». Ты озадачен и желаешь продолжения крамольной во всех отношениях мысли, и снова лезешь к её источнику — но когда принимаешься шарить более активно (однако же вслепую), намекающие на что-то проблески уходят в тёмную глубину неосознаваемого, а все твои прочие (ясно различимые, «правильные» и контролируемые — примитивные) рассуждения неизменно приводят к выводу, что самая лучшая книга — просто-напросто недостижимый идеал, миф, и никогда не будет написана по определению. Неразрешимый вот такой парадокс!..»

Он рассказывал взахлёб, с блеском одержимости в глазах. А я просто кивал снисходительно, не вникая толком: чем бы дитя не тешилось…

«Знаешь, я обнаружил занятную вещь… — заявил Кешка в другой раз. — Если, к примеру, читать произведения одного автора в порядке их создания (не публикации!), то за развитием мастерства, за поворотами сюжетов, за характерами и взаимоотношениями героев, — за всей этой хохломой можно уловить общий вектор, смысл, поступательное движение сочинителя текстов к неосознаваемой им на самом деле цели. Здесь даже не имеет значения продуманность сюжетов или идеальная грамотность: важен внутренний посыл, который пробивается сквозь стиль и художественные изыски независимо от воли автора, развивается (или угасает) от книги к книге. Теперь я чувствую — лучшая книга, она растворена в сути отдельных произведений, этих фрагментов единого текстового стержня, и чем фрагментов больше, чем они разнообразнее, тем сильнее будоражит сознание отчётливое понимание: там, в этом овеществлённом неистовым бумагомаранием потоке творчества, что-то есть!»

Он посмотрел на меня торжествующе, словно совершил поворотное для существования всего человечества открытие, и, не услышав восхищённых возгласов или хотя бы понимающего кивка, произнёс — проникновенно, глядя в глаза: «Самая лучшая книга. Главная. Её нет и в тоже время она есть. Её нельзя написать, невозможно создать… но можно найти!»

Должно быть, на волне своего интереса (или всё-таки одержимости?) он увлёкся алхимией, и при встречах иногда подолгу втолковывал мне, абсолютному в этой области профану, какое значение имеют для стадии «рубедо» Юпитер и четвёртая фаза Луны и чем истинные алхимические тигель и реторта отличаются от химического лабораторного ширпотреба. И, мне кажется, был в его рассказах об этих тонкостях и отличиях некий не определённый мною тогда подтекст.

Кешка, несомненно, был практиком, что ни говори, и если брался за дело, то почти всегда доводил его до конца. Он рассказывал мне о своих экспериментах и опытах, даже порывался что-то из этого мне показать, но вряд ли я смог бы оценить его труды — даже сама мысль о том, что я, до мозга костей человек двадцать первого века, на полном серьёзе взялся бы шуровать в каком-нибудь подземелье, пытаясь «поженить» Меркурий и Серу, вызывала у меня своей нелепостью внутренний смех. Да, Кешка был практиком — но практиком совершенно оторванным от реальности. Или принадлежавшим реальности иной?

Кешка буквально жил этой своей «лучшей книгой» — слава богу, не заставляя участвовать, прямо скажем, в мальчишеской авантюре меня. Однако иногда его зацикленность становилась попросту невыносимой. «Ты бредишь! — чёрт меня дёрнул ляпнуть в сердцах однажды. — Что ты можешь знать о книгах, если до сих пор не издал ни одной?» Неожиданно Кешка спал с лица и посмотрел удивлённо и настороженно, будто не ожидал от меня таких слов. «Ты… ничего не понял?» — спросил он, крайне разочарованный. И ушёл, не дожидаясь ответа. И исчез на несколько лет.

Отгоняя, как назойливую осу, иррациональное чувство вины, я вспоминал это окончание нашей встречи, этот взгляд. Точно такой же взгляд я видел у него раньше всего лишь раз. Мы полезли в заброшенной промзоне на какую-то трубу — всё та же тяга к приключениям понесла нас, безмозглых и безрассудных мальчишек. Похожая на печную, труба была во много раз больше обычной и довольно старой — наверху даже росли какие-то тонкие деревца. Помню выщербленную кирпичную кладку, ржавые ступени-скобы… Я поднялся от силы на треть, и — ни туда ни сюда. Было не так уж высоко — если смотреть снизу, но я будто завис на высоченной скале, подо мной — пропасть. Внутри всё сжалось, пальцы онемели… Не в силах преодолеть свой страх, я кое-как спустился и с завистью наблюдал, как Кешка достиг самого верха. Он перехватился за край трубы, перегнулся внутрь, постоял так и спустился обратно. Я мямлил что-то по поводу непрочности кирпичей и шаткости скоб, а он посмотрел на меня этим вот самым взглядом. И вообще Кешка выглядел так, словно вернулся из другого мира, заглянув за некую невероятную и недостижимую для человека грань. И что он там увидел — не рассказал никому. Ну а как, действительно, говорить о невыразимом словами с теми, кто не испытал того же?

У меня остался Кешкин очередной новый номер, и иногда я звонил ему (не то чтобы извиниться — убрать из души неприятный осадок), но трубку каждый раз поднимал не пойми кто: позже я узнал, что Кешка занимал комнату в коммуналке с общим телефоном. Куда подевалась родительская двушка, я даже не представлял.

Два-три раза, проявив нечеловеческое упорство, я дозванивался-таки до «блудного сына», чтобы позвать на сбор одноклассников, но Кешка всегда отказывался, и следующая наша встреча произошла уже на похоронах школьной подруги. Мы толком не поговорили, погружённые в траур — скорбные мысли, соболезнования родственникам и понимающие кивания друзьям. За весь день он произнёс всего несколько фраз — в ответ на какие-то мои банальные сентенции по поводу жизни и смерти: «Смерть — только лишь слово. Мы сыплем словами, поднимая облака застилающей смысл пыли. Но произнесённое отдельно и в точно определённый момент — слово безупречно и ясно. И слово становится силой». Я не уразумел, к чему это он, и хотя был несколько озадачен, но посчитал не к месту браться за расспросы.

Потом я снова долго не видел его, а собравшись позвонить, услышал в ответ, что Иннокентий пропал. Я не понял сначала, решив почему-то, что у него проблемы, что он, может, сорвался и ушёл в запой, или что-то вроде того, предложил помощь… Нет, он пропал в прямом смысле этого слова — исчез. Я оставил свой номер и просил сообщить, если будут вести.

От Кешки не было ни слуху ни духу уже довольно долго, больше трёх лет, наверное, и вот мне позвонили и пригласили забрать какие-то из его вещей: так и не приватизированная им комната в коммуналке ожидала нового жильца.

Я приехал, сосед открыл мне комнату и оставил на пороге одного. Странно, но я так и не знал, где Кешка работал и работал ли вообще, был ли когда-нибудь женат. Обстановка не давала подсказок, просто совершенно не позволяла ничего конкретного определить: шкаф, диван, два стула возле заваленного книгами и немытой посудой стола…

Под столом я заметил сплющенный бумажный свёрток. Освободив на полу место, я вытащил его, развернул и расстелил поровнее: склеенное из отдельных фрагментов полотно сплошь покрывали слова — где-то подчёркнутые или обведённые овалами, прямоугольниками и прочими геометрическими фигурами, где-то вымаранные частично, где-то усиленные восклицательными знаками. Слова стояли поодиночке, сбивались в группы, цеплялись друг за друга, образуя вереницы, наподобие железнодорожного состава. Они указывали друг на друга стрелками, связывались тропами пунктирных линий и виляющими дорожками сплошных — обходящими друг друга, пересекающимися, разветвляющимися и ответвляющимися от ответвлений. Несколько элементов были обведены красным и соединены между собой жирными линиями, в целом образуя похожую на кристалл структуру. По сути, найденная мной картина-паззл представляла собой нечто, похожее на подробную и запутанную карту, а ещё на «дерево жизни» — схематическое изображение появления и развития живых организмов на Земле.

Пожалуй, разобраться в этом бедламе способен был лишь учёный… или сумасшедший. Я подивился и запихнул карту обратно под стол. И продолжил осматривать утлое Кешкино жилище.

Пришпиленные прямо к обоям гравюры без рамок: миры вывернутых пространств и бесконечных лестниц… Несколько фотографий незнакомых мне людей… Хотя — вот он, тот волосатый мужик в шляпе и с трубкой, торчащей прямо из бороды… Дачный умывальник над металлическим тазом, книжные полки… Пожалуй, только лишь книги давали хоть какое-то представление о моём пусть и повзрослевшем, но так и не покинувшем детство друге, — вернее, о том, что было у него в голове: альбомы по живописи (здесь по большей части, как и среди авторов втиснутых рядом литературных произведений, царствовали мистики, символисты и сюрреалисты, оставляя, впрочем, почётное место религиозному изобразительному искусству), исследования в области семантики, несколько перемешанных томов энциклопедий символов и эзотерики, что-то связанное с психологией и психоанализом (в том же ряду приткнулось «Нейролингвистическое программирование»), а кроме того, разномастная букинистическая рвань и, как ни странно, Библия, Тора… И стопки альбомов и папок с рисунками и текстами от руки, и распиханные куда попало небольшие ворохи измятых и расправленных снова писчих листов. Я извлёк один, пробежал глазами да так и пошёл дальше по этим «беличьим кладовкам», не в силах оторваться…

«…Путь простой, путь сложный и путь правильный. Путь простой: пиши. Путь сложный: исследуй то, что пишут. Путь правильный: исследуй то, что пишут, и напиши сам… И путь идеальный: исследуй, напиши, затем постигни суть созданного тобой, разбери, избавься от лишнего и создай заново…»

«…Выражать мысль коротко и ёмко, как в те времена, когда слово начертанное было полным глубочайшего смысла сакральным знаком. Именно так: буква — знак, слово — знак, имя — знак. Вот чем должно быть произведение — гармонией знаков и знаковых систем!

И, конечно, исключительно важно в полной мере овладеть каждым элементом этой иерархии, сила которой раскрывается во взаимосвязи составляющих её знаков: их изначальная суть, как звучание отдельных нот в музыкальной партитуре, неосознаваема обычным читателем, но исподволь воздействует на него!..»

«…Так я думал когда-то. Да, в этом имеется определённая логика… которая, однако, может ввести в заблуждение…»

«…Очевидно, что имея дело единственно со средствами художественного выражения плодов размышлений, искомой цели не достичь. Важно понять предпосылки зарождения каждой конкретной мысли, изучить закономерности работы мыслительного аппарата… более того — выявить принцип самой мыслительной деятельности… И… да, надо идти глубже, гораздо глубже! Сами истоки появления осознанности — вот до чего необходимо докопаться! А ещё лучше — проникнуть в суть истоков…»

«…Сугубо технический аспект: инструмент создания. Раскрыть себя, извлечь сердце своё и разум, тщательно изучить устройство и познать рычаги, что управляют ими, затем собрать заново и настроить, приведя инструмент создания к идеальному состоянию… и только тогда приступать…»

«…Собрать всё сотворённое вместе и сложить в последовательность — вектор. Потом отсечь высказанное — облечённое в липкую паутину слов, смыть исправленное ради логичности и законченности каждого отдельного произведения, обнажив в итоге являющуюся основой авторского вектора струну — невероятно тонкую и бесконечную. Затем струну безжалостно обжечь, спалив в дым материю животных директив, а оставшееся, почти невидимое, волоконце растворить в обезличенном ощущении грандиознейшей гармонии Вселенной. Следующий шаг — выпарить и сконденсировать незамутнённую ничем, прозрачнейшую каплю — душу всего тобой сотворённого, душу Книги…»

«…Кто из нас способен на такой самоотречённый алхимический труд? Это чертовски сложно: писательский профессионализм в стремлении создать очередное „правильное“ произведение играет в данном случае негативную роль. Впрочем, непрофессионализм — штука не лучше. Как не отступить перед непреодолимыми трудностями, как не запутаться, сохранить ясное видение цели и не стать одержимым собственной одержимостью? Возможно ли…»

«…Измотан неимоверно. Почему я решил, что очищение даст мне лёгкость? „Мне“… „Я“… Слова о словах… Видно, не настолько далеко забралось „я“, если оно ещё владеет „мной“… А что останется там, в конце? Кто или что станет творцом… или всего лишь свидетелем финала?.. Нет, нет, нет… Нет… Невозможно…»

«И всё же… Всё же… Всё же я почему-то вижу эту невозможную Книгу. В ней нет ничего наносного, обусловленного „конъюнктурой рынка“ (а значит — ослеплённости этим „конъюктивитом“) и потугами переплюнуть всех остальных авторов. В ней нет и следа гордыни — стремления к славе и деньгам. В ней отсутствует убивающее творческое начало попытка выжать из себя насильно нечто значимое — шедевр, „нетленку“… И это очень короткая книга. В ней всего одна фраза. А если присмотреться внимательнее — одно слово. То самое, что „было в начале“…»

Я отложил собранную пачку исчёрканных правками страниц. На улице было уже темно. Я подошёл к умывальнику и, словно бесов изгоняя, плеснул в лицо водой, промыл щипавшие глаза. Вода неожиданно громко отгремела об металлический таз, но мне было плевать на потревоженных соседей. Я посмотрел в зеркало, закреплённое тут же, над умывальником, через пыль и разводы вгляделся в одутловатое лицо лысеющего, потрёпанного жизнью пожилого увальня с покрасневшими веками и ошалелым взглядом. Огонёк одержимости разгорался в распахнувшихся до невозможности зрачках…

Михаил Иванов

Июль, 2023 г.

e-mail:

Загрузка...