Завален стол исписанными листами, а в душе, словно отравленная ядом, умирала вера в себя. Творческий ступор, эта липкая, зловещая плесень, расползался по сознанию, пропитывая каждую мысль горечью безысходности. Великий роман, в который я вложил частицу сердца и море надежд, рухнул, погребая под обломками мой энтузиазм. Писал теперь лишь «в стол», и каждое слово казалось фальшивой монетой, каждая фраза – жалкой попыткой подражания великим. Сомнения, словно голодные грызуны, терзали изнутри, обращая былое вдохновение в мучительную пытку.

Однажды ночью, когда город утонул в чернильной тишине, мне явился сон. Не смутный отголосок реальности, а видение, четкое и ясное, словно высеченное из горного хрусталя. Я сидел за тем же столом, в той же позе, но в кресле напротив, в танцующих полумраках комнаты, мерцала папироса, источая причудливые кольца дыма. И в этой дымке, с полупрезрительной, полуироничной усмешкой на устах, восседал Михаил Афанасьевич Булгаков. Не призрак из прошлого, не фантом, сотканный из воспоминаний, а живой, уставший, но до странности реальный человек. Я проснулся в липком холодном поту, сердце металось в груди, словно пойманная в клетку испуганная птица.

– Бред… Стресс, – прошептал я, – и все эти ночные бдения над "Мастером и Маргаритой".

Но сон повторился. И вновь. Булгаков навещал меня каждую ночь, не как грозный судья, а как старый, проницательный коллега, случайно заглянувший на огонек. Он с неприкрытым любопытством вглядывался в суету современного мира за окном, осыпая его язвительными, но точными комментариями:

– Электричество – это, безусловно, удобно, но согласитесь, свечи куда романтичнее… Не находите?

Его критика моего языка была безжалостной, но отрезвляющей:

– Зачем столько напыщенных слов? Ясность, мой юный друг, ясность! Писатель должен быть понятен, а не казаться умнее Господа Бога.

И лишь изредка, когда мне удавалось сорвать редкую, но меткую фразу, в глазах Булгакова вспыхивал мимолетный огонек снисходительного одобрения. Страх мало-помалу отступал, уступая место неуемному любопытству, а затем и азартному интеллектуальному поединку. Наши ночные диалоги превратились в столкновение эпох, мировоззрений, представлений о высоком долге писателя. Булгаков не давал готовых ответов, он задавал провокационные вопросы, заставлял меня копать глубже, искать собственные смыслы, выуживать их из самой бездны подсознания.

Однажды ночью, перебирая мои исчерканные черновики, Булгаков задумчиво произнес:

– Всё это, конечно, неплохо… Но как-то… мелко. Боитесь замахнуться на нечто большее. Пожалуй, поступим так: мне необходимо оставить этому миру одну историю… Последнюю. Она у меня здесь, – он коснулся пальцем виска. – Но вот написать её я уже не в силах. А вы – вполне. Вы будете моим пером, я – вашим вдохновением. Будем соавторами. Весьма любопытно, что из этого выйдет, не правда ли?

Так началась наша странная, но на удивление плодотворная работа. Ночами, в сновидениях, я записывал под диктовку Булгакова сюжет, полный мистики, сатиры и щемящей, вселенской грусти. Это была история о художнике, алчущем славы, продавшем не душу дьяволу, а светлое, невинное первое воспоминание. И теперь его денно и нощно преследовал неуловимый призрак утраченного, но такого жизненно важного момента. Днем я кропотливо обрабатывал текст, стремясь переложить булгаковский стиль на современный лад, вплетая в него свои мысли и откровения. Нередко вспыхивали творческие споры: я настаивал на углублении психологизма, Булгаков же, напротив, требовал сохранить сюрреализм и остроту фабулы. Но больше всего меня терзало иное: постепенно начал ощущать себя лишь послушным инструментом, марионеткой в умелых руках гения. Казалось, мой собственный голос, мое уникальное видение мира медленно, но верно тонуло в могучем, легко узнаваемом стиле Мастера.

Рукопись неумолимо приближалась к своему логическому завершению, и вот, в одну из ночей, Булгаков, с присущей ему прямотой, безапелляционно заявил:

– Последнюю главу вы напишете сами. Без меня. Докажите, что не зря потратил на вас время.

Это стало для меня настоящим испытанием. И я впал в отчаяние. Я не мог. Чувствовал себя опустошенным сосудом, неспособным больше вместить в себя ничего нового, ничего своего. Ночь перед решающим днем прошла в мучительных поисках и бесплодных попытках. Я бесцельно метался по комнате, терзаемый сомнениями и страхами. И вдруг, в кромешной тишине, когда казалось, что время остановилось, меня озарила внезапная, спасительная мысль. Я бросился к компьютеру. Пальцы, словно повинуясь неведомой силе, застучали по клавишам. Вскоре я написал свою концовку. Не булгаковскую, исполненную трагического величия и неотвратимого фатализма, а свою – неоднозначную, лиричную, мерцающую хрупкой надеждой. Я сумел найти компромисс между глубоким почтением к творческому наследию мастера и своим собственным, еще неокрепшим, но уже отчетливо проступающим видением.

На рассвете, когда первые робкие лучи солнца пробились сквозь полумрак комнаты, я осознал, что сон больше не явится ко мне. На столе, рядом с остывшей чашкой кофе, покоилась готовая рукопись – странный гибрид двух эпох, двух сознаний, двух творческих судеб. Вскоре я отправил книгу издателю, исполненный одновременно мучительного трепета и долгожданного облегчения.

Через несколько месяцев раздался звонок. Издатель, немного заикаясь от волнения, сообщил, что книга произвела фурор. Критики взахлеб расхваливали не только захватывающий сюжет и булгаковскую атмосферу, но и неожиданную, пронзительную концовку, называя ее "свежим глотком воздуха" в жанре мистической прозы. Книга стала бестселлером, переводилась на иностранные языки, а меня, вчерашнего неудачника, наперебой приглашали на интервью и творческие вечера. Я купался в лучах славы, чувствуя себя при этом слегка неловко. Ведь большая часть успеха принадлежала не мне, а гению, посетившему меня во сне.

На одном из таких мероприятий за кулисами ко мне подошел незнакомец. Высокий, худощавый, с пронзительным взглядом. Он протянул мне визитную карточку. "Литературовед, занимаюсь творчеством Михаила Афанасьевича Булгакова". Мы долго беседовали, он задавал каверзные вопросы о процессе написания книги, стараясь уловить малейшую нестыковку в моих ответах. И вдруг, под конец разговора, он сказал:

– Знаете, ваша концовка… Она удивительно созвучна с одной незавершенной пьесой Булгакова, которую мы обнаружили совсем недавно в архиве. Там тоже фигурирует художник, продавший воспоминание.

В тот момент я понял, что сны были не просто плодом моего воображения. Что каким-то непостижимым образом я действительно стал соавтором Мастера, его "пером", его последней надеждой донести до мира историю, которая терзала его душу.

Я больше не боюсь творческого ступора. Теперь я знаю, что вдохновение может прийти откуда угодно, даже из сновидений. И что порой, чтобы обрести себя, нужно сначала потеряться в тени гения. А книга… Она до сих пор стоит на моей полке, напоминая о странном, но удивительном путешествии в мир булгаковской магии. И я иногда ловлю себя на мысли, что ночью, в тишине кабинета, слышу тихий шепот, доносящийся со страниц: "Неплохо… весьма неплохо…"

Загрузка...