Ночью тяжёлая дубовая ловушка набивалась до отказа — с два десятка солёных раков, каждый — размером с предплечье Никиты, не считая клешней-секачей. Тянуть такой улов одному, да ещё в его возрасте, когда кости растут быстрее мышц, было пыткой. Мальчишка ненавидел эту ловушку, этот пропитанный рыбьим жиром и тиной канат, впивающийся в ладони. Ненавидел и придумал, как её победить.
Не с нуля, нет. Чего там придумывать? Волшебные катушки-недотроги были известны всем. Их вырезали из плавучего дерева, находимого после половодья, и продавали на базаре по пять медяков за штуку. Покупали лодочники да грузчики — чтобы на пару минут снять тяжесть с плеч. Катушка ловила взгляд, зависала в воздухе, но стоило на неё повесить хоть медный грош, как магия лопалась, а деревяшка падала в грязь.
Чего ж тогда их брали? Те были крепче, да служили дольше. Поговаривали, что брёвна те заговаривал сам подводный владыка. Да только мало кто в это верил. А вот работу мастера можно было оценить на месте. Такими катушками заменяли старые железяки, да прочие «ходовые» механизмы.
Никитка же подгонял магию под свои нужды, как старый сапожник — кожу по колодке. Сначала он нашёл способ ссорить их. Шептал в прорези-уши, что серая катушка сплетничает о зелёной, а зелёная злословит о красной. Вокруг каждой вздувался невидимый пузырь кипящей обиды. Затем он подвешивал их в воздухе так, что они едва касались друг друга пузырями. И начиналась война. Когда одна, под грузом, тянулась вниз, соседняя, оскорблённая её близостью, с шипением отталкивала её назад. Так, ругаясь и толкаясь, три катушки несли груз.
И вот уже не он, дрожащий от натуги, а эти злящиеся деревяшки с лёгким шелестом поднимали ловушку из черной, пахнущей гнилыми водорослями воды. Он ловко перехватывал раков — их панцири были шершавыми и прохладными, как речная галька, — и отправлял в бездонную сумку, доставшуюся ему от отца.
— Опять воруешь? — голос прозвучал из самой глубины, звенящий и разливной, как если бы зазвенела сама вода.
Никитка вздрогнул так, что канат вырвался из рук. Он схватил его на лету, и пеньковая колючая прядь содрала кожу с ладоней до мяса. Боль, острая и яркая, заставила его злобно взглянуть на воду. Там, среди отражения свинцового предрассветного неба, смотрела на него девушка. Увидев его окровавленные руки, её глаза — огромные, цвета мартовской полыньи — округлились от ужаса. Она мгновенно скрылась, так что над водой остались лишь два этих виноватых пятна-глаза.
— Не ворую. Делюсь, — сквозь зубы процедил Никита, зажимая рану подолом рубахи. — Дядька Осип всё равно треть не продаст. Купцы из Загорка — только послезавтра. Мороженный рак — всё равно что береста, ни вкуса, ни пользы.
Из-под воды донёсся сдавленный смешок. Поверхность возле того места запузырилась.
Парень глянул на ладони. Кровь сочилась ровными линиями, повторяя борозды каната. Он провёл тыльной стороной кисти по верхней губе, шершавой от первого пуха. Потом потёр кончик носа — детский, глупый жест, от которого ему стало стыдно.
— Сколько набрал? — она снова всплыла, чтобы спросить, и снова нырнула, оставив на поверхности лишь макушку с темными, прилипшими к вискам волосами, и эти глаза.
— Четверых, — отрывисто бросил он, аккуратно снимая с узла катушки. Он что-то шептал в их ушки-прорези. Деревяшки вздохнули — сухой, тёплый звук, будто сложенные в охапку щепки, — и обида с них сошла, как накипь. Они стали просто кусками дерева. Он пристегнул их к ремню сумки.
— И не стыдно? — она подплыла вплотную к свае, обхватила ладонями резной каменный выступ причала. Её пальцы были длинными, с едва заметными перепонками между суставами. Кожа на плечах и груди мерцала, как перламутр влажной ракушки.
— Сказал же, Осип не продаст...
— Я не про раков, — перебила она, в её голосе прозвучала та же нота, что была в шипении катушек. — Ссорить и мирить. Не стыдно?
Никита посмотрел на свои израненные руки, на простую, жестокую силу каната, и на эти три куска дерева, которые эту силу обманули.
— Подскажи как иначе, — тихо сказал он.
Она протяжно, задумчиво пробурчала «м-м-м», оттолкнулась от камня и, описав в воде медленную дугу, развела руками в бессильном жесте.
— Когда придумаешь — расскажешь.
Он отошёл к старому ивовому кусту, что рос на отшибе, и из его гущи вынул ветку. Не абы какую — с раздвоенным кончиком, покрытую уже пожухлыми, но ещё державшимися листьями. Положил на край причала, сел на неё, свесил ноги.
— Слушай, — сказал он, глядя куда-то в сторону, где над лесом алела первая узкая полоска зари. — А правда, что русалки... если влюбляются... то это навсегда? Даже если тот человек не отвечает? Будто клятва, что переходит на сына, а то и внука?
Вода замерла. Потом послышался тихий всплеск. Девушка подплыла ближе, теперь он видел не только глаза, но и овал лица, строгий и печальный.
— Может, и так. Раз люди говорит, — её голос потерял все игривые нотки. — А может врут. Чтоб такие, как ты, не зазнавались.
— Жаль, — тихо, почти выдохом, сказал Никита. Он наконец повернул к ней голову и посмотрел вниз. В её глаза. Они были цветом той далёкой, невиданной им океанской воды, про которую рассказывали плавучие странники: без дна, без края, холодной и чистой вечности. Глядя в них, он чувствовал, как захватывает дух от этой бездны и этой высоты одновременно. На её щеках, на скулах выступил лёгкий, едва уловимый румянец.
— Дурак! — крикнула она. С силой ударила ладонью по воде, окатив его с головы до ног ледяной дробью брызг, мощно взмахнула хвостом — мелькнула чешуя, цветом и блеском похожая на спелую сливу, — и исчезла.
Над омутом разошлись широкие, неспокойные круги.
Опять... — вздохнул Никитка. — Опять сболтнул лишнего.
Он встал, отряхнулся. Слегка влажная рубаха местами прилипала к телу, заставив вздрогнуть от холода. Поправил волосы. Поднял ветку и сунул её обратно в тайник у ивы.
Солнце, набирая силу, золотило макушки дальних сосен. Город у реки сейчас начнёт просыпаться, дымить печами, греметь ставнями.
Никита взглянул на свои ладони. Кровь уже подсохла тёмными полосами, но боль пульсировала ровно и настойчиво.
— Сперва, — пробормотал он себе под нос, шагая по мшистой тропинке прочь от реки, — надобно бы руки перемотать. А там... там видно будет.
Первым, не считая неугомонного мальца, пугая последних петухов, просыпался Змей.
Он медленно, вразвалочку, выползал из своего крытого гнезда в кузнечном квартале, сложенного из старых тележных колёс и покорёженных дуг. Сонный, все три его головы тяжело свисали на гибких шеях, шершавых, как старая кожа на локтях кузнеца. Он плёлся к колодцу-неиссякайке, волоча по пыльной земле мощный, чешуйчатый хвост. Веки его были полуприкрыты плёнкой, сквозь которую мир казался выцветшим и неважным.
Он наклонил к колодцу среднюю голову, ухватил ведро короткими, когтистыми, удивительно цепкими лапками, и уронил его вглубь. Из темноты донёсся одинокий, долгий всплеск. Со скрипом, натужно работая мышцами плеч, Змей поднял полное, тяжелое ведро. Потом, на миг задумавшись, будто вспоминая зачем, он опрокинул его себе на грудь.
Ледяная вода хлынула по чешуе, сбивая ночную пыль и золу.
Все три головы Змея разом взметнулись вверх. Глаза его, жёлтые, с вертикальными зрачками, расширились, будто у мужика, что выпрыгнул из натопленной бани в снег. Из трёх глоток вырвался один, тяжёлый, похожий на катящийся камень, на рассекаемый плугом пласт, радостный и утробный рык:
— Х-хоро-ошо!
Звук, низкий и всепроникающий, пробежал вибрацией по земле, по стенам, по черепице. Приморск вздрогнул в своих постелях, в своих колыбелях. Кто-то кряхтел и поворачивался на другой бок. Кто-то, старый рыбак, услышав знакомый гул, бессознательно потянулся к сапогам — пора. А где-то на окраине, шагая по мшистой тропинке, Никита на секунду остановился, прислушался к далёкому, знакомому с детства рыку, и почему-то крепче сжал в кармане окровавленные, но уже затихающие ладони.
Змей тряхнул головами, сбрасывая последние капли. Его чешуя заиграла в первых лучах солнца медью, бронзой и потускневшим серебром. Он бодро, уже без сонливости, поплёлся обратно к своей конуре, мимоходом слизнул с забора спросонья чирикавшего воробья. День в Приморске был официально открыт. Теперь можно было просыпаться и людям.
С раннего утра город превращался в причудливый заводной механизм, чей ход Никита чувствовал кожей — ритмичным ходуном земли под ногами, запахами, проступавшими из окон, как ноты в начинающейся песне. Сперва горьковатый выдох застоявшихся очагов, потом — кисловатая волна из квасной, после едва уловимая сладость свежего хлеба из пекарни Харлампия. На первый взгляд жизнь здесь казалась непредсказуемой, но Никита, проросший корнями в эту землю так же неразрывно, как старый ивняк у причала, знал её сокровенный лад. Знал, когда заскрипит колесо у колодца-неиссякайки, в какую сторону первой качнётся ставня у Осипа.
Он прибавил шаг.
С беговой тропки на косогоре, куда он выбежал, открывалась панорама, от которой у него, видавшего её тысячу раз, снова перехватило дух. Приморск раскинулся гигантской лестницей к морю-океану. Ступени-кварталы — Рыбачий след, Кузнечный горб, боярские хоромы Верхнего яруса — спускались к воде, плотно прижатые друг к другу, будто пытаясь согреться. С двух сторон их обнимал и теснил лес. На севере — суровый, хвойный, тёмно-зелёный, пахнущий смолой и холодом. На юге — лиственный, дубово-ольховый, шумный и переменчивый. Оба леса, словно заворожённые, сползали к самой кромке воды и замирали, а дальше…
Дальше начиналось иное царство. Вода у берега была на удивление прозрачной. В ясные дни, как сегодня, можно было разглядеть, как суша медленно меняет форму. Кряжистые дубовые корни перетекали в каменные, обросшие мхом глыбы, а те — в причудливые ветвистые структуры, похожие на окаменевшие деревья, но слишком правильные, слишком узорчатые. Коралловый лес. Люди шептались, что под водой стоит город, пышнее любого наземного, с башнями из перламутра и улицами, вымощенными отполированным морским камнем.
Всякое сказывают, — думал Никита. — Так, а даже, и есть что. Кто подтвердит? Море ещё никого не отпускало.
Он сорвался в бег. Вжал отцовскую сумку в грудь, будто пытался вдавить обратно вырвавшееся оттуда сердце. Лестница мелькнула под ногами — шесть широких, нечеловеческих прыжков, каждый отдавался в висках глухим стуком.
Уже скрипели двери первых кузниц, уже слышался нетерпеливый лязг железа. Сквозь свист в собственных легких он уловил сухой, отрывистый звяк клещей. А потом — мерный, сокрушительный удар, еще один… Змеиный хвост бил о закованную в камень землю. Гул, как землетрясение, поднимался от подошв, возвещая: сейчас проснется вся спящая в камне мощь Кузнечного квартала. Он вырвался на мостовую, помчался вверх по склону. И замер.
Обернулся.
Змей подошел к жерлу горна — черной трубе, уходящей в нутро земли. Остановился. В его средней пасти, будто рожденное самим мраком, вспыхнуло солнце.
Он приник чешуйчатыми губами к основанию трубы. И тотчас по кварталу пробежала судорога света: щели между булыжниками вспыхнули алым, будто каменная плоть треснула, обнажив раскаленную кровь земли. Горны, захлебнувшись силой, изрыгнули через трубы с обугленными драконьими головами тяжелый, яростный жар, что день за днем переплавлял их же собственные изваяния.
Он видел это уж не раз. Здесь сплетались живое пламя и солёная, водная твердь. Парень жил меж этих усмирённых стихий. И всё же. Лишь одно это мгновение — очередное пробуждение целого квартала — разжигало в его душе неукротимое пламя.
Добравшись наконец к кузнице на отшибе — низкой, почерневшей от дыма и времени постройке, будто вросшей в землю. Её кривая дранковая крыша и единственное закопченное окно мозолили глаза со всех уголков города, как навязчивый упрёк. От широких дверей, даже закрытых, веяло теплом металла и старого угля.
Он, стараясь не шуметь, обошёл кузню сбоку, аккуратно вошёл через покосившуюся заднюю дверь прямо в рабочую жару. Бросив отцовскую сумку в привычный тёмный угол, Никита сразу принялся за дело: потянулся к полке за тяжелым кожаным фартуком, ловко обмотал кисти рук мягкой тряпицей, защищая их от окалины и рукояток молота. Затем проверил меха, ткнул кочергой в горнило, разгребая горячие угли.
— Опоздал, — раздался за его спиной сухой, как треск угля, голос, сразу же вслед за протяжным скрипом двери.
Никита обернулся и развёл руками, демонстрируя полную готовность горна и инструментов.
— Дядь, всё уже готово.
Кузнец — мужчина с руками, похожими на корни старого дуба, — негромко ступая по разбросанной окалине, подошёл ближе. Взгляд его упал на ладонь парня. Без лишних слов, он схватил его за запястье, размотал небрежную повязку и тяжело вздохнул, увидав содранную кожу.
— Присядь, — велел он, кивнув на массивную дубовую лавку у стены.
Никита молча повиновался. Кузнец вышел в подсобку и вернулся через несколько минут с небольшой глиняной баночкой. Откупорив её, он густо намазал парню ладони прохладной, дурманящей субстанцией. Почти сразу жгучая боль отступила, сменяясь приятным онемением.
— Что это? — удивлённо спросил Никита, сжимая и разжимая пальцы.
— Мазь, — с привычной тяжестью в голосе ответил кузнец, закрывая баночку. — От ссадин и ушибов. Для слишком юрких детей.
Он оставил мазь на лавке.
В углу, под потолком, железная наседка хрипло закудахтала и выплюнула яйцо в желоб. Оно покатилось гулко, точно пушечное ядро.
Кузнец поднял его — тёмное, матовое, величиной с голову ребёнка. В его натруженной руке оно казалось лёгким, как печёное яблоко. Без лишних движений положил в пекло горна.
Они молча смотрели, как с металла сходила синева. Сперва проступили багровые прожилки, потом оно задымилось, и наконец засветилось тихим, сосредоточенным бело-золотым светом — глубоким, как взгляд спящего зверя.
— Щипцы, — бросил кузнец.
Никита подал. Раскалённую болванку водрузили на наковальню. Она тихо гудела, наполняя кузню сокровенным жарким звоном.
Парень уже потянулся к своему молоту, но кузнец остановил его жестом. Взял свой — старый, с рукоятью, почерневшей от пота и времени. Взмах был короче, чем у Никиты, быстрее. Металл отозвался низким гулом, будто ударили в колокол, и покорно сплюснулся.
— Теперь ты. Только не по темени. Почувствуй, где он просит удара.
Никита ударил сбоку. Звон был чистым и одиноким.
Так они и завели свою неписаную песню — тяжёлый удар учителя, правящий плоть металла, и точный удар ученика, задающий стук сердца. Музыка подневольного ремесла.
Когда заготовка отзвучала и потемнела, её вернули в огонь.
— Что куём? — выдохнул Никита, вытирая лоб.
— Наголовники. Морды для Кузнечного горба. Все двенадцать, — кузнец, не отрывая взгляда от горна, помешивал угли кочергой.
— Это ж на год работы! Зачем менять?
— Князь увидел. Сказал — рожи у них злые, будто на палаты рычат. Велел переделать. Непременно с улыбкой.
Чтоб улыбались, — подумал Никита, — глупость какая.
— Дядь, — он посмотрел на кузнеца, — а Змей чего?
— А что Змей, — сухо ответил кузнец, — порычит, да перестанет.
Искры, тяжёлые удары и податливый металл. Так минул ещё один его день.
Он сидел на низкой лавке — два крепких пня с выемкой под срез бревна. Смотрел, как мерно щиплет траву наседка. Как вгрызается в почву железными лапами, без устали, всё что-то оттуда вынимая.
Ну и зачем? — думал Никита. — Она ведь железная.
— Да что с того, что железная, — словно услышав его мысли, отозвался кузнец, тяжело опускаясь рядом. — Зверь есть зверь. Ему погулять охота, порезвиться. Покрась — от живой не отличишь.
Покрась, — усмехнулся про себя парень. — Смешно бы вышло.
— Дядь, — тихо начал он. — Пустишь в четверг на рынок?
— Опять раков, ворованных продавать?
— Может, — выдохнул Никита, поняв: отпираться бесполезно.
— Поймают, — кузнец чуть наклонился к подбежавшей курице, поднял её и усадил на колено, словно котёнка. — Поймают — выпорют.
— Значит, плох был, — сухо отозвался Никита. — Стану лучше.
Кузнец усмехнулся.
— Сходишь. Чего тебя здесь держать.
— А помощь? Не нужна?
— Управлюсь. Да и не твоё это — ковать. Тебе бы работу потоньше, — он опустил курицу на землю. — Погоди.
Кузнец скрылся в кузнице. Наседка подошла к Никите, клюнула в ногу. Он наклонился, попытался оторвать её от земли — не смог.
— Надорвёшься, — вернулся кузнец, протягивая камень. — Вот.
Чёрный, с красными крапинками.
— Обсидиан? — спросил Никита.
Толковый, — отметил про себя кузнец.
— Верно. Хочу, чтоб ты в дело его пустил. Украшение, безделушку какую. На твой вкус.
— Можно, — Никита принял камень. — А как совладать с ним, научишь?
— Не знаю я, — признался кузнец. — Хочу, чтоб ты сам дознался. А после и меня научил. Пригодится.
— Пригодится, — выдохнул парень. — Пригодится.
Он почти не ел. Всё разглядывал подарок, вертел в пальцах. Спал крепко — устал, измотался. Утром проснулся, как и все: от протяжного, тяжёлого крика Змея. Кузня уже гудела без него.