Комната утопала в мягких сумерках, нарушаемых только голубым мерцанием телевизора.

Ленка, девятнадцатилетняя студентка консерватории, с запахом ночной прохлады в волосах и с разочарованием, острым, как колючая игла, бросила сумку на стул и тяжело опустилась на диван рядом с бабушкой.

Та, не отводя глаз от экрана, где шла её любимая мелодрама, просто протянула руку и накрыла ею холодные пальцы внучки. Молчание между ними было тёплым и привычным.

— Бабуля, — голос Ленки дрогнул, прорвав тишину. Ленка смотрела не на телевизор, а в тёмное окно, где отражалась их с бабушкой мирная поза. — Вот, говорят, что Володя с четвёртого курса… что он гений. Будущий Ростропович. И это правда. Когда он играет на виолончели, у меня внутри всё замирает. А сегодня… сегодня на первом же нормальном свидании…

Она сглотнула комок в горле. Слёзы потекли сами: тихие, горькие, от обиды не столько на него, сколько на разрушенную иллюзию.

— …руки тянет, куда не следует. И взгляд… как будто не меня видит, а что-то другое. И после его музыки это так… гадко.

Ленка уткнулась лицом в вязаную салфетку на бабушкиной софе. Бабушка выключила телевизор пультом. Резкая тишина наполнила комнату, став вдруг очень глубокой.

Старая женщина не стала ни утешать стандартными фразами, ни возмущаться. Она знала, что рану от пошлости, нанесённой возвышенному чувству, лечат не бытовыми советами. Она медленно погладила Ленку по волосам, тем самым жестом, что укрощал детские ночные кошмары.

— Ах, Леночка, золотце моё… Талант — штука страшная. Он, как бурная река, сила в нём огромная, но без крепких берегов — одно разрушение несёт. И смешивается в таких натурах божественное с земным, высокое с низким… Их пыл часто обжигает тех, кто поверил в их свет.

— Я не понимаю, — прошептала Ленка.

— Это потому что ты смотришь на него, как на простого парня. А он — стихия. И со стихиями, милая моя, нужно уметь говорить на их языке. Или… позволять тем, кто знает в них толк, преподать урок...

Хочешь, я расскажу тебе одну старую сказку? Не про принцев. Про музыканта-Фавна и про нимф, что живут в озере. Она не весёлая, но очень… поучительная.

Ленка кивнула, всё ещё не отрывая лица от салфетки, но уже притихшая.

Бабушка поправила плед на коленях, её голос из тёплого и бытового стал тихим, размеренным, повествовательным, уносящим из уютной комнаты в чащу древнего леса, к водам, таящим холодную мудрость.

— В одном лесу, неподалёку от здешних мест, а может, и очень далеко — в стране, что живёт по законам не нашим, а поэтическим, было озеро Серебристое…



Озеро Серебристое, что пряталось в чаще леса, словно слеза Артемиды, было местом необычайной красоты и дурной славы. Мужики из окрестных деревень, бредущие на рассвете за грибами, клялись, что видели в тумане белые, как кувшинки, спины, слышали смех, похожий на звон хрустальных бокалов. И возвращались они оттуда молчаливые, с пустыми корзинами и странным огнём в потухших глазах. Говорили, что в озере том живут нимфы, дочери тихих вод, и нет для них забавы слаще, чем заманить в свои хоромы зазевавшегося путника.

Но все же нашёлся один, кого не страшила дурная слава нимф.

Звали его Ликон, и был он фавном. Не старым, бородатым сатиром, сопливым и вонючим, а молодым, стройным, с телом, высеченным из тёмного мрамора, и парой изящных рожек в чёрных кудрях. Даром же он владел божественным — игрой на сиринге. Когда он прикладывал к губам связку тростниковых трубочек, воздух замирал, птицы умолкали, а деревья, казалось, склонялись ближе, чтобы не пропустить ни звука. И был он, как и подобает его породе, наделён ненасытной похотью. Взгляд его тёмных глаз, горячих и влажных, как летняя ночь, прожигал одежды деревенских девок, а улыбка сулила такие наслаждения, от которых у них подкашивались ноги.

Услышали нимфы игру Ликона. Будто не сам он пришёл — музыка его, струящаяся и пронзительная, как родниковая вода, просочилась сквозь чащу и коснулась зеркальной глади озера.

Наяды, эти вечные девы, чьи сердца были холодны и чисты, как глубина их обители, впервые почувствовали странное волнение. Одна из них, самая смелая, по имени Каллироя, показалась из воды по пояс, и капли, скатывающиеся с её алмазных плеч, загорались в лучах заката.

Ликон, увидев нимфу, не смутился.

Напротив, похоть, всегда дремавшая в нём, проснулась с новой силой. «Вот достойная добыча», — подумал Ликон и, не прерывая игры, двинулся к берегу. Мелодия стала гуще, слаще, в ней зазвучали обещания и зов плоти.

— Играй, рогатый пастушок, — голос Каллирои был подобен шелесту камыша. — Твоя музыка лестна для нашего слуха.

Ликон играл, воспевая гибкость её стана, холодную прелесть грудей, тайну, скрытую в пенящейся воде. Он играл, и сам пьянел от собственного таланта и от желания, которое разгоралось в нём, как лесной пожар.

Нимфы же, одна за другой, выходили из озера и садились на мшистые камни, окружая фавна. Их было семь. Семь красавиц с волосами цвета водорослей и лунного света, с глазами, в которых плескалась вся глубина озера. Они слушали, не шелохнувшись, и в их взглядах не было ни стыда, ни страсти: лишь любопытство и какая-то хитрая усмешка.

Когда стемнело и на небе зажглись первые звёзды, игра Ликона достигла апогея. Он был в экстазе, пот струился по его тёмной коже, а между ног буйно и требовательно вздымалась его фавновая гордость. Он уже видел себя в центре этого хоровода девственных тел, покорителем, героем вакханалии.

— Я сыграл для вас всё, — прохрипел он, опуская сирингу. — Теперь настала пора иных ладоней и иных звуков.

Каллироя поднялась. Её движения были плавны и неумолимы, как течение горного потока.

— Ты играл прекрасно, фавн. Твоя музыка — это сеть. Но кто в неё попал?

Каллироя сделала шаг вперёд.

И вдруг Ликон почувствовал странную слабость в коленях. Лунный свет, падающий на тела нимф, казался не холодным, а обжигающим. Желание, пылавшее в нём, внезапно потеряло свою дикую, наступательную силу. Оно стало тяжким, липким, как омутная тина.

— Мы, дочеры тихих вод, знаем толк в усмирении бурных потоков, — сказала другая нимфа, мягко касаясь его плеча. Её пальцы были ледяными, но от этого прикосновения по телу Ликона пробежал не холод, а жар бессилия.

Нимфы окружили Ликона. Не для объятий, нет. Их руки, прохладные и влажные, легли на его разгорячённую кожу — на грудь, на живот и ещё ниже, на напряжённые мускулы рук.

Каждое прикосновение было как удар тончайшей иглой, выпускающей из него силу. Его знаменитая похоть, его неукротимый жар обращались против него. Они не отталкивали его, нет. Они его… принимали. Поглощали. Как озеро поглощает дождь, не возмутившись ни единой рябью.

Ликон пытался издать победный клич, но из груди вырвался лишь стон: стон наслаждения, смешанного с ужасом. Он пал на колени, а нимфы смеялись своим хрустальным смехом, и их пальцы, словно холодные струйки, бежали по его спине, шее, вплетались в его волосы. Они «укрощали» его не отказом, а страшной, бездонной снисходительностью. Его мужская мощь, его творческий огонь растекались, растворялись в их безличной, вечной влаге. Ликон был талантливым музыкантом, но нимфы обратили его же мелодию в болотный шёпот, его страсть — в бесплодный пар над озёрной гладью.

На рассвете его нашли на мху у самой кромки воды.

Сиринга валялась рядом, тростники были надломлены. Ликон лежал на спине, смотря в небо пустыми, широко открытыми глазами. В них не было ни безумия, ни страха — лишь глубокая, всепоглощающая усталость. А из озера, покрытого утренним туманом, доносился едва слышный смех — лёгкий, прохладный и бесконечно равнодушный, будто плеск воды о забытую на причале лодку.

Мужики, нашедшие Ликона, начали молча, про себя молиться. Великий соблазнитель был побеждён. Не силой, не магией, а тем, что нашли для его ненасытной похоти куда более ненасытную, и потому страшную, глухую усладу.



Бабушка замолчала. Последние слова — «…глухую усладу» — повисли в тихом воздухе комнаты, смешавшись с тиканьем старых настенных часов. Голубой экран телевизора был темным, и только свет бра под абажуром выхватывал из полумрака морщинистые, спокойные руки старушки и влажные от слез ресницы Ленки.

Девушка не шевелилась.

Сказка, странная, чувственная и пугающая, сделала своё дело. Личные, острые слезы обиды куда-то ушли. Их место заняло холодное, почти отстранённое удивление, как если бы она рассматривала под микроскопом незнакомый, прекрасный и опасный организм.

— То есть, — тихо начала Ленка, поднимая на бабушку серьёзный, взрослый взгляд, — они его не наказали. Они его… исчерпали?

Бабушка мягко улыбнулась в уголках губ, где пряталась вековая мудрость.

— Они показали ему, что его дар и его ненасытность — две ноты, взятые вразнобой. Что можно быть великим музыкантом и в то же время — жалким рабом собственного хвоста. Они дали ему ровно то, чего он, казалось бы, хотел, и этим лишили это хотение всего очарования. Человека можно убить не только недодавая ему еды, но и заставив съесть сверх меры...

Ленка медленно выпрямилась и смахнула ладонью следы слез. В ее осанке появилась твёрдость, которой не было час назад.

— Володя… он не фавн, конечно. У него нет рожек, — она чуть усмехнулась, и в этой усмешке уже не было надрыва.

— Рожки, детка, бывают разные, — философски заметила бабушка, наливая в чашку остывший чай. — Одни торчат наружу, а другие — внутри, и от этого они еще опаснее. Его музыка — это его сиринга. А его руки… его необузданный аппетит — это его копыта. И пока он не поймёт, что одно должно служить другому, а не влачить его за собой, он так и будет бродить по лесу, пугая девчонок, пока не наткнётся на тех, кто умеет дать такой урок.

— А я не хочу быть нимфой, — вдруг чётко сказала Ленка. — Холодной и мстительной. И я не хочу быть той, которая «укрощает».

— И не будь, — бабушка потянулась и легонько хлопнула ее по коленке. — Будь просто Ленкой. Студенткой консерватории, у которой есть свои таланты и своё достоинство. Слушай музыку. А музыканта… пусть он сам разберётся со своими демонами. Или нимфами. Это уже не твоя забота.

Ленка вздохнула: глубоко, освобождающе. Образ Володи в ее голове распался на две части: виолончелист, чья игра трогала душу, и неуклюжий, жадный на свидания парень. Первого она могла уважать на расстоянии. Второго — просто вычеркнуть.

— Спасибо, бабуль, — Ленка обняла старушку, прижавшись к ее тёплому плечу. — Жутковатая сказка. Но… прочищает голову.

— Старые сказки на то и существуют, — бабушка включила телевизор, и экран снова залил комнату мерцанием. На сей раз это были новости. Реальность, простая и понятная. — Чтобы в нашей жизни было поменьше страшных историй. Иди спи. Завтра у тебя сольфеджио, это пострашнее любого озера.

Ленка засмеялась уже светло и искренне. Поднялась, поцеловала бабушку в щеку и пошла к своей комнате. Проходя мимо окна, она на миг остановилась. В черном стекле отражалась она сама: не нимфа, не жертва, а просто девушка с чуть распухшими от слез глазами, но с новым, твёрдым блеском в них.

А где-то далеко, в воображаемом лесу ее мыслей, над Серебристым озером стояла тишина, нарушаемая лишь шелестом камыша. Урок был усвоен. И для Ленки этого было достаточно.

Она закрыла дверь в комнату, оставляя за спиной и бабушкин телевизор, и лесные тени, готовясь к новому дню, где самой главной мелодией пока что предстояло стать гаммам и этюдам.

Загрузка...