Памяти бело-палевой Клеопатры, Моей Кошки


Звенят мониста и ожерелья под распахнутым дорогим жакетом из коричневой замши. Побрякивают на смуглых запястьях браслеты: золотые, серебряные, украшенные цветной эмалью и чеканкой, сценами царской охоты и ликами мёртвых богов. Ветер вздувает вокруг стройных ног шёлковую юбку цвета молодой травы, а чёрные тяжёлые волосы длиною до плеч и не шелохнёт. Кожа её темна, а глаза странно яркие, словно начищенная медь. В руке — крошечная корзинка, в которой что-то тихо позвякивает. В уголках губ её прячется усмешка, обращённая к самой себе.

Она идёт, покачивая бёдрами, — от Эрмитажа через Дворцовую площадь, и туристы, которых тут больше, чем голубей, оборачиваются вслед: мужчины с восхищением, женщины с подозрением. В ней смутно ощущается неправильность, странность, но никто не может её уловить. Когда она проходит мимо Александровской колонны, кажется, будто даже опирающийся на крест ангел чуть оборачивается.

Вдоль стен Главного штаба бесшумные, как тени, следом за ней скользят коты — кажется, из славного племени эрмитажных котов, оставившие по какой-то причине свой бессонный пост.

Из-под Арки на неё набрасывается ветер — жестокий, разбойничий ветер конца сентября, пахнущий ледяной водой. Но она идёт, высоко подняв голову и не застёгивая слишком лёгкий жакет, и тяжёлые волосы её лишь едва качаются от резких порывов. Встречные прохожие кутаются в куртки. В щелях между гранитными плитами темнеют следы утреннего дождя. Вдоль тротуаров с шелестом катятся смятые обёртки от шоколадок и окурки, по небу скачут рваные пепельные облака, изредка приоткрывающие солнце.

Она идёт вопреки ветру, словно танцуя на тоненьких каблуках, и не сбавляет шага. Сегодня — канун Осеннего Перелома, время её работы. Время Зова, время Великой Охоты, время дозволенной свободы, и она должна всё успеть до восхода луны. Должна успеть призвать своих охотников.

Она выходит на Невский, вечно беспокойный, шумный, словно морской прибой. Толпа раздаётся перед ней и тотчас смыкается, замечая и не замечая. Коты, бежавшие следом, растворяются в сумерках подворотен. Иногда ей хочется остановиться, вглядеться в людей, повернуть их к себе и вновь услышать вздох восхищённой толпы, как это бывало прежде — давным-давно, так давно, что даже легенды успели об этом забыть. Только она и помнит. Но нет времени — ветер меняется, и время новой луны уже близко.

«Спеши, — слышит она в шуме проезжающих машин и гуле множества голосов. — Спеши!»

На углу возле метро «Невский проспект» девчонка с красным от холода носом раздаёт отпечатанные на простом принтере листовки: «Приют для бездомных животных «Радуга». День открытых дверей! Счастье всем и даром! Приходите и забирайте домой».

Не сбавляя шага, она выхватывает листовку — девчонка даже не замечает, рассовывая трепещущие от ветра бумажки в равнодушные руки. Кто из них, спешащих мимо, придёт завтра за своим счастьем? Двое? Трое? Или, если повезёт, — пятеро? Неважно. Но через несколько мгновений листок оказывается в кулаке у молодого человека, глубоко натянувшего капюшон и почти бегущего к метро.

Он работает в большой фирме по ремонту оргтехники и весь день бегает по клиентам. Он живёт, как все: наполовину на работе, наполовину в мобильнике, никогда для себя — хотя не подозревает об этом. Но завтра он проснётся необычно рано для субботнего дня, увидит листовку, валяющуюся у зеркала в прихожей, оденется и через три часа вернётся домой с кругломордым чёрно-белым котом, каких иногда называют гамбургскими. Поначалу мать будет ругаться, отец ворчать. Потом они утихнут. Спустя время будут рассказывать знакомым: «Как мы жили без него раньше?!» А молодой человек научится спешить с работы домой и забывать о смартфоне, когда кот запрыгивает на колени помурчать.

Когда коты мурлычут, мир приостанавливает своё бешеное вращение. Может, потому он до сих пор ещё не развалился.

Она пересекает Невский и уходит вдоль канала, всё так же тихонько усмехаясь сама себе. Поверхность воды похожа на старое зеркало: мутное, неровное, испещрённое тёмными оспинами волн. Но она всё равно отражает клочковатое небо и громоздящиеся по берегам дома, и даже стройную фигурку, что легко шагает против ветра по гранитной набережной.

Она останавливается у Банковского моста. В этот момент улица вымирает, куда-то исчезают вечные селфящиеся туристы, не спешат через мост отягощённые делами окрестные жители, не бродят стайками подростки — нигде никого. Только ветер свистит, запутавшись в чугунном кружеве перил. Она ступает на мост в торжественном одиночестве, легко коснувшись громадных грифонов, держащих его, — и в ответ тяжёлые их спины вздрагивают, тонкие хвосты хлещут в возбуждении. Мост едва слышно гудит, а жемчужины фонарей над грифоньими головами наливаются золотым светом. Этот тихий гул катится во все стороны, точно взрывная волна, пробегает по улицам и каменным дворам, по скверам и подворотням, легко проходит сквозь стены и запертые двери. И Город вздрагивает.

И если бы в нынешнем торопливом мире жили бы маги, звездочёты и провидцы, те, кто тысячи лет назад умел отыскать в земле подходящий кристалл, выдержать его в семижды семи отварах волшебных трав, прокалить в семи печах, и в самую длинную и тёмную ночь в году выточить из него магический шар; и если бы кто-нибудь ныне умел смотреть в такой шар, он увидел бы, что грифонов больше нет на своём месте. Они, важно ступая, следуют за той, что разбудила их, — как всегда, перед ночью Великой Охоты.

Она же возвращается вдоль канала к отражению Банковского моста — Львиному мостику — и чугунные львы тоже покидают свой пост, невидимые и неслышимые никем, кроме мелькающих в подворотнях котов. Странен их путь, его не проследить, не проложить по улицам единой непрерывной линией. Женщина с медными глазами оказывается то на углу Малой Садовой и Невского, улыбаясь бронзовым блокадным котам, гуляющим каждый по своему карнизу, то гладит спины адмиралтейских львов на Дворцовой набережной, то тихо стоит возле Подопытной Кошки на Васильевском, пока ветер играет во дворике палыми листьями, то глядит в девичьи лица сфинксов на Египетском мосту… Она проходит дворами и заулками, проспектами и арками, огибает один угол и тут же выходит из-за другого. Она кивает грифонам, поддерживающим балконы, лепным котам, бесчисленным львиным мордам, глядящим с розеток на стенах…

И все они неслышно откликаются на её зов.

В корзинке у неё по-прежнему что-то ритмично позвякивает.

Ветер, словно обезумев, носится по улицам. Тучи разбежались, и небо, подсвеченное закатным пламенем, теперь прозрачное, как магический шар — видно, ночь будет холодной. Тени опускаются на гранитную мостовую, на старинные стены, тонут в зеркалах каналов. Город становится неверным отражением самого себя: небо ещё светится — а лица уже в тени. Прохожие уже не оборачиваются вслед спешащей женской фигурке — напротив, шарахаются. Ведь если глянуть на неё мельком сквозь тени, кажется, что на гордых женских плечах голова нубийской кошки — изящная, круглая голова с высоко стоящими ушами. Нет, нет, конечно же, такого быть не может, это всё неверный вечерний свет… Но прохожие всё равно торопятся пробежать мимо. А если бы кто-нибудь из них отважился бы всё-таки присмотреться, он заметил бы текущие за странной незнакомкой фантомы — едва заметные, размытые, словно на фотографии со слишком длинной выдержкой. Может быть, кто-то даже сумел бы различить в них львов, грифонов и кошек…

«Спеши», — шепчет ей вслед Город.

Ветер меняется, восход луны всё ближе, а путь и наполовину ещё не пройден. Но она всё равно останавливается, заслышав плач: тихий, безнадёжный.

Плач доносится из двора, похожего на каменный мешок, и она без колебаний сворачивает туда. У стены свалены доски — похоже, ремонтный мусор, а под ними, забившись в тёмную сырую глубину, прячется кошка и монотонно плачет. Днём машина, разворачиваясь, ударила её в бок. Водитель прекрасно видел кошку, гревшуюся на холодном осеннем солнце позади его «Ниссана», но не подумал притормозить. Открытой раны нет, только длинная ссадина, но беда не в ней, а во внутреннем повреждении. Кошка умрёт завтра, если останется здесь. Кошка выжила бы, если бы нашёлся хоть кто-нибудь, кто вытащил её из-под досок и отвёз к ветеринару, — но люди, уставшие за день, только раздражаются, слыша её плач.

Остановилась лишь незнакомка с медными глазами, с корзинкой, из которой сами собой несутся ритмичные звуки.

И ей нет нужды звать – кошка, с трудом переставляя лапы, выбирается наружу. Только та, что стоит перед кучей строительного мусора, знает, чего ей это стоит.

Обыкновенная кошка – полосатая короткошёрстная мурка с рыжими подпалинками. Глупая, молодая. Три недели назад выпрыгнула в форточку следом за пролетевшей птицей — не ушиблась, но испугалась, долго бежала, шарахаясь от людей и машин, забивалась в щели. Потеряла направление, потеряла дом. С тех пор бродит по дворам и улицам, ночует то тут, то там, ест отбросы на помойках — когда рядом не случится никого сильнее, а сильнее её почти все. Если бы её не убила машина, убила бы подступающая зима или сумеречные твари, которые явятся в Город вслед за ветром, охочие до всех неприкаянных существ.

Люди… Люди, ради которых то ли женщина, то ли кошка с медными глазами совершает сегодня свой путь, люди, которые и есть Город, — не захотели помочь существу, жившему рядом и любившему их со всей искренностью. Помочь одной из её подданных, одной из тех, благодаря кому Город всё ещё скрепляет собою грани мира.

В горле мурлычуще клокочет гнев, и в нём обещание помощи и мести. Но она лишь наклоняется, протягивает руку и гладит полосатую спинку.

И кошка, только что съёжившаяся, нахохленная, — расслабляется, встряхивается и пару раз лижет бок, где была ссадина, кажется, автоматически, потому что ссадины уже нет. Протяжно и благодарно мяучит. Лепной грифон выступает из мглы за спиной своей водительницы — та лишь машет рукой, проводи, мол, но спустя пару мгновений грифон вновь растворяется в воздухе, да и медноглазая отходит в сторону. Во дворе женщина с девочкой лет десяти — хорошо одетые, усталые и встревоженные. В руках у девочки пачка листков, на каждом фотография полосатой кошки и несколько строк. «Потерялась… дети переживают… вознаграждение гарантировано…»

Мать клеит объявление у подъездной двери прямо на стену, на обрывки подобных объявлений и уличной рекламы, а дочка оборачивается. Миг смотрит на кошку, а потом с воплем: «Фрося!» — кидается к ней.

Кошка не возражает.

Девочка прижимает её к груди, как драгоценность, мать звонит по телефону: «Представляешь, Фрося нашлась! Да, во дворе на Пестеля, мы объявления расклеивали, а она там сидит, хорошо, что Вика заметила…»

Медноглазая усмехается сама себе и тихо уходит.

Люди…

Кто посмеет встать между кошкой и её человеком, когда она здесь? Сегодня даже смерть отступает перед нею.

Закат над крышами догорает — слишком быстро. Ветер ярится, мечется меж стен, точно от боли — ветер меняет направление. В глубине улиц сгущается тьма. Та, что обходит Город, шагает по-прежнему стремительно, но теперь уже её саму трудно отличить от набегающих друг на друга городских теней. Жакет ли накинут на плечи или тонко выделанная пятнистая шкура? Отчего юбка вздувается — ветер ли шалит, или хлещет в раздражении тонкий хвост? И в руке её уже не корзинка, а странный музыкальный инструмент, бряцающий призывно и настойчиво. И голова её в тени совсем уже не похожа на человеческую, и глаза вспыхивают ало-золотым светом!

Но под фонарями она всё ещё темнокожая красавица с тайной улыбкой.

Всё темнее небо, и луна уже вот-вот выкатится из-за линии крыш, точно истёртый динарий. Ветер уже пахнет не пылью и не тёмной невской водою, а снегом — дыхание близкой зимы, подступающей смерти. Ветер почти поменялся… А Город по-прежнему разворачивается неверной тропой, и много ещё впереди львиных розеток, оскаленных морд и грифоньих крыльев. И Стражи — те самые, первые, помнящие благословенные времена, когда мир был юн, и люди ещё поклонялись тем, кто их защищал, — Стражи тоже пока не дождались её.

«Спеши», — рокочут грифоны. «Спеши», — рычат лепные львы, высовываясь на миг из стен. «Спеши, повелительница», — шелестят на грани слуха блокадные коты, давно превратившиеся в прозрачные тени. Город ждёт, Город балансирует на тонком стыке меж реальностью и тем, что за ней. Атланты и кариатиды провожают тонкую фигурку сумрачными взглядами — сегодня не их ночь.

Чем темнее вокруг, чем меньше остаётся времени, тем чаще она останавливается. О да, она останавливается.

Что там в углу старого двора, между осыпающейся стеной и дверью подъезда, бывшего когда-то ходом для прислуги? Резкая тень от фонаря, или мусор, или невероятным образом оживший клочок мрака, ползущий к клочку едва заметного света? Провидцы и звездочёты, умевшие некогда смотреть сквозь магические шары на то, что недоступно смертному взору, увидали бы крысу – отвратительную чёрную крысу с глазками, в которых дрожат багровые искры, и кошку – пушистую бело-палевую кошку, при жизни очень красивую, а теперь ставшую тенью самой себя.

Крыса загоняет кошку в угол, и, хотя у той остаётся ещё путь к отступлению, она не убегает, точно её тут что-то держит. Точно окно первого этажа, под которым она сидит, нуждается в её слабой защите. Кошка жмётся к грязной стене, подняв лапу, неслышно завывает — но бесполезно, она обречена.

Там, за окном, — люди. Её люди, которые на самом деле есть Город, и которые сейчас в опасности. Чёрная крыса поселится там, где жила кошка, питаясь жизненной силой этого дома, — и вот исподволь закашляет младший ребёнок, побледнеет и ослабеет, и никакие лекарства уже не помогут; стены начнут стремительно ветшать, трубы течь, хозяева — взрослые и сильные люди — утратят радость жизни, и каждое утро будет приносить ссоры, тревогу и безнадёжность…

Та, что так спешила обойти Город, останавливается в проёме арки, словно посреди адских врат. Уже совсем стемнело. Нубийская кошка улыбается в усы безумной улыбкой, и систр подрагивает в опущенной руке, едва слышно бряцая.

Крыса замечает её, но не бежит. Напротив, глазки её вспыхивают ярче, и пламя в них опасно, как греческий огонь.

— Никто, — шипит нубийская кошка, — никто не смеет встать между кошкой и её человеком. Даже ты.

Лев выступает из-за её спины — грубая лепнина, изуродованная временем и городской атмосферой, — рычит, разевая пористую пасть, хватает крысу за загривок. Но крыса изворачивается, кусает в ответ — визг, удар, лев раскалывается на бесформенные, тающие на глазах куски, нубийская кошка яростно шипит. Её путь ещё не кончен, она не вошла ещё в силу — и свита её тоже.

Где-то в глубине Города сейчас обрушилась со стены и разбилась вдребезги лепная розетка в виде львиной головы…

Клочья мрака, прежде незаметные в ночных тенях, стремительно стекаются к крысе, и та раздувается, как воздушный шар, — пара мгновений, и она уже способна заглянуть в окно первого этажа, мерцающее голубоватым светом. Окно, от которого так и не убежала призрачная кошка… Люди, смотревшие там телевизор, должны сейчас вздрогнуть и прижаться друг к другу от необъяснимого ужаса. Крыса поворачивается к новому врагу, она готова прыгнуть… Сумеречная тварь.Пожалуй, все твари, успевшие просочиться в Город вслед за меняющимся ветром, слились сейчас в ней одной.

Но и нубийская кошка не ждёт. Становится выше, нежные её руки наливаются мускулами, морда вытягивается — львица, разъярённая львица стоит в проёме врат. В руке её уже не систр, а посох с раздвоенным концом, увенчанный черепом шакала: в его глазницах пылает солнечное пламя, плюющееся протуберанцами. Священный посох уас, атрибут богов и царей. Последний, оставшийся в этом мире.

На месте изящной Бастет стоит иная её ипостась, яростная Сехмет.

Крыса прыгает, невероятно растягиваясь, — раздвоенный конец посоха встречает её, вспыхивает тёмный огонь, двор содрогается, со стен летят куски штукатурки. Тварь распадается на множество трепещущих чёрных лоскутьев, умирающих на холодной брусчатке, растворяющихся в воздухе без следа.

Люди, которые часть Города, — на время в безопасности. Взрослые не разругаются с утра, потолок не осыплется от новой протечки, а мать, сама не зная, почему, завтра же запишет малыша на консультацию к гематологу, и пожилой профессор, качая головой, будет повторять: «Какое счастье, что вовремя захватили, ещё пара недель — и кто знает…»

Сехмет победно рычит, но через миг возвращается нубийская кошка.

Ещё не время для Великой Охоты.

Луна вот-вот взойдёт, и твари, проникшие в Город, обретут полную силу. «Спеши», — шепчет, воет, рычит за спиной богини её свита.

Но она опускается на колени перед бело-палевым призраком, всё ещё жмущимся к стене.

— Любящее сердце, — в горле нубийской кошки клокочет нежность. — Ты не оставляешь их даже сейчас. И ты вернёшься — завтра Мать всех кошек родит тебя снова и проводит в нужное время в твой дом. Но этой ночью ты пойдёшь со мной.

Бело-палевая кошка робко трётся о руку с зажатым в ней систром, а потом бежит вместе с грифонами и львами, и чем темней вокруг, тем явственней виден каждый волосок в её шкуре, каждый отблеск в нефритовых, драгоценных глазах.

Луна восходит, когда нубийская кошка добирается наконец до Стражей — последних, к кому она должна прийти. Время истекло; но она всё равно преклоняет колени на гранитных ступенях Университетской набережной, на тонкой границе меж плещущей в тяжком сне Невой и безмолвным Васильевским островом. Тьма царит в Городе, тьма и безлюдие, и луна глядит в эту тьму, как безумный соколиный глаз.

Ветер утих на мгновение. Ветер сменился.

— Великие, — в шёпоте кошки шелестят пески древней пустыни, — великие, я прошу — следуйте за мной во имя Верхнего и Нижнего Нила, и законов их, и царей их, и богов, в память предвечного солнца над нами и веселья в наших сердцах. Следуйте за мною в память о прежних землях и во имя земель будущих.

В ответ бронзовые грифоны, стражи Стражей, охраняющие гранитные подножия, бьют крыльями и рычат, словно в горлах их перекатываются металлические шарики.

— Боги уходят, боги приходят… — гулко молвит правый сфинкс.

— …а земля пребудет вовек, — заканчивает левый, с изуродованным лицом.

— Мы последуем за тобой, — хором, от которого по чёрной невской воде пробегает рябь.

Нубийская кошка поднимает голову — в глазах её дрожит отражение луны. На лицах сфинксов — только призрачный свет и резкие ломаные тени. Ритмично брякает систр. Сфинксы ступают на набережную, и гранитные плиты проседают под тяжестью вечности, заключённой в их телах.

Они вышагивают за богиней торжественно, каждый шаг отдаётся эхом в глубине улиц, бронзовые грифоны следуют по обе стороны, взмахивая крыльями, и все они достигают Дворцовой площади очень скоро. Круг замыкается. Та, что ушла от Эрмитажа днём, возвращается к нему вновь.

Так, как должно было быть. Но…

— Ты опоздала, Древняя, — голос Ангела полон сожаления и скрытого гнева.

— Я пришла. Я привела Стражей. Как должно.

— Ты опоздала.

Ангел ждёт у Александровской колонны, опираясь на крест, и непостижимым образом он одновременно и на её вершине, и возле её цоколя. Он огромен, печален и монохромен — только блики лунного света и тёмные провалы бронзы. Он не мужчина и не женщина, и голос у него такой же, не мужской и не женский, не высокий и не низкий. Он Ангел, и этим всё сказано.

Нубийская кошка останавливается, и за её спиной замирают полные вечности Стражи, и мостовые грифоны, и каменные адмиралтейские львы, и Подопытная Кошка, и сумасшедшие шемякинские сфинксы, и многие, многие другие — всё воинство, которое она созывает в ночь Великой Охоты.

И призраки. И эрмитажные коты.

— Никто, — шипит богиня, вздёргивая верхнюю губу и показывая клыки, — никто не смеет встать между кошкой и её человеком!.. Ни в эту ночь, ни в другую!

Ангел глядит на неё сверху вниз с сочувствием.

— Луна взошла, богиня. Твари наполняют город, пока ты бродишь по подворотням.

Бастет выпрямляется, и в руке её вместо систра на миг возникает священный посох с черепом шакала, в котором заключено солнце.

— Вы властвуете в душах, — возражает она, ударяя посохом о брусчатку и высекая солнечные искры. — А мой народ создан для охоты. Вы не сможете защитить Город от сумеречных тварей. Только мы. Я и мои подданные.

— А они? — Ангел чуть поводит свободной рукой. Город словно уходит вниз, разворачивается, будто карта, и богиня видит другое воинство: кариатид и нимф в хитонах и туниках, полуобнажённых атлантов, купидонов, парящих над ними на своих крошечных крыльях, а впереди всех высокую фигуру в доспехах и шлеме с пышным плюмажем, опирающуюся на копьё.

Афина. Воительница Афина.

— Возвращайся обратно в свой зал, — говорит Ангел нубийской кошке. — И не зови львиноголовую, она не поможет. Ты опоздала.

— Когда случилось нашествие тварей, и Город умирал, ты сам позвал её, — фыркает кошка. — Тогда она спасла вас.

— Только помогла. Но слишком уж трудно её остановить.

Всё верно, но знают про это лишь братские могилы немцев, осаждавших Ленинград, да Пискарёвское кладбище. Сехмет убивает не глядя всех, кто угрожает её народцу. Из людей знала об этом только молодая работница Эрмитажа, которая, плача от страха, смывала с колен и губ древней статуи едва запёкшуюся кровь, — каждый вечер, пока египетские древности пережидали блокаду в подвале. Потом она, конечно, проговорилась, но ей не поверили — кто же в конце двадцатого века верит в сказки? Но историю не забыли, и эхо ярости Сехмет по сей день бродит по Городу.

— Никто, — шипит древняя богиня, — никто не смеет встать между кошкой и её домом! Ты созвал воинов, великий, но разве они могут поразить бесплотную тень?..

— Возвращайся к себе. Ты опоздала.

Луна висит над крышей Главного штаба словно медный щит, и на её фоне видно, как бьют копытами запряжённые в колесницу кони, и как водители их потрясают копьями, и как мерно взмахивает крылами богиня-победительница, стоящая в повозке. Один жест Ангела — и колесница сорвётся с места, прянет вниз и полетит, неостановимая, сминая врагов… Так однажды уже было.

Тогда же, когда являла свою ярость и львиноголовая Сехмет, и многие другие. Тогда они бились плечом к плечу и победили. Тогда это было возможно — но не теперь. Слишком мало для них всех осталось свободы.

А тогда была большая война…

Сейчас войны нет. Есть жизнь. Есть Город, стоящий на грани реальности и сумерек. Ткань мира здесь особенно тонка, и каждая ночь Перелома рвёт её в клочья… А кому штопать прорехи, как не женщине? Пусть родом она из Древних богов, а иглы, пяльцы и нитки — её подданные, иные — дети самого Города, а иные — из плоти и крови, любящие и страдающие, живущие рядом с людьми. Те, кто несёт свою стражу день и ночь в каждом доме, изгоняя и сумеречных тварей, и вполне реальных.

Воины должны идти в битву. Женщины — делать свою ежедневную работу. Коты — охотиться. Так было всегда, так устроен мир, и это правильно.

Нубийская кошка в тоске поднимает взор к медному щиту, сияющему над Аркой Главного штаба, и систр в опущенной руке звенит жалобно и тихо. Крылатая богиня на колеснице взмахивает штандартом: пора! Луна взошла, и с каждой минутой тени всё плотнее, всё ярче горят в них угольки багровых глазок.

— Возвращайся, — повторяет Ангел в третий раз и отворачивается. Голос его прокатывается по площади точно порыв горячего ветра. Воинство Афины делает согласный шаг вперёд. Они готовы.

Ангел, стоящий на Александровской колонне, видел много славных битв, и сам вёл их — там, где силы позволяли ему, — но он никогда не пробовал охотиться на крыс.

Нубийская кошка встряхивается и опять морщит в оскале верхнюю губу. Уйти? Кто и когда видел кошку, которая делает то, что ей велят, а не то, чего хочет она сама?!

— Я прошу, о великий, — она почти рычит, но слова древней формулы различимы, — я прошу тебя — впусти меня во владение твоё! Ибо я пришла защищать, а неубивать! Впусти меня, великий! Дай мне эту ночь! Дай мне быть!

Прежде чем Ангел успевает обернуться и одним мановением руки смести с площади непокорную — ибо он властен над ней, — из-за спины её выступает маленькая светлая тень. Совсем крошечная рядом с бронзовой громадой Ангела, она бесстрашно приближается к нему.

Кошка. Та самая, пушистая, бело-палевая, которая и умерев продолжала защищать свой дом. Сейчас, в лунном свете, она вовсе не кажется призраком. Она останавливается возле бронзовой ступни и встаёт на задние лапки, передними опираясь на край одеяния. И Ангел опускает занесённую было руку.

Кошка трётся щеками о бронзу. Разворачивается и снова трётся, и мурлыканье её громче систра её богини. В нём всё: домашнее тепло, голоса и руки тех, кого она любила, весь её маленький мир, и страх перед нежитью, и долг, который сильнее страха. Люди — те, кого она защищает. Люди, которые и есть Город.

Крошечное существо перед громадной силой.

— Открой нам Город, о великий, — шепчет богиня, и на миг в лунном свете проступают все три её лика: кошачий, человеческий и львиный. — Мы успеем. Сегодня моя ночь. Наша. Наша, и больше ничья. Время не для битвы, а для охоты…

И Ангел сдаётся.

Миг — и повелительным жестом он отпускает воителей и воительниц. Кони над Аркой Главного штаба встают на дыбы, копья ударяют в крышу с досадой — но сегодня не их ночь, не их битва.

— До восхода солнца, — говорит Ангел сразу и богине, и маленькой кошке у его ног, — Город открыт тебе. Власть твоя над ним. Успевай.

— Со мной Стражи и весь мой народ, — усмехается нубийская кошка, встряхивая систром — в ответ в Эрмитаже дребезжат стёкла. — Мы успеем. Благодарю, великий.

Стражи, полные вечности, — с ними ночь великой богини будет длиться столько, сколько нужно.

— Входи и властвуй. — И Ангел исчезает. Теперь его фигура чернеет на вершине колонны, на фоне неба, залитого бледным лунным сиянием.

Город раскрывается перед Бастет весь, до последней трещинки в асфальте, до каждого каменного завитка, до пыльной, оставшейся от лета паутины в щелях. Он ложится ей под ноги, вверяет себя — и она становится им, как некогда становилась другим городом, слишком давно и слишком далеко отсюда.

Сила вздымается в ней, несёт ввысь, как океанская волна. Систр гремит, и в такт вздрагивают бесчисленные картинки и магниты, зонты и сумки, на которых кошачье племя бродит по улицам Города на грани мира, отзываются все граффити и ярлычки, все пластиковые фигурки, фотографии и книги — все подношения и восхваления, которые люди Города посвятили подданным древней богини. А значит, и ей тоже.

Сила их веры, их любви, их поклонения этой ночью достигает её — и она опять владычица. Опять великая богиня.

Систр гремит — и кажется, что он не один, что ещё откуда-то доносятся резкие вскрики флейт и грохот барабанов. Под этот странный марш рассыпается по улицам каменная и бронзовая свита великой богини, и мрак бежит перед ней, и закрываются все щели и норы, откуда он истекает; подвальные коты, почуяв стоящую за ними силу, выходят на улицы и травят чёрных, отвратительных крыс; и коты домашние обходят в своих квартирах тёмные углы, изгоняя тени, и запрыгивают на подоконники, и слушают, как гремит вдалеке музыка древняя, как сама земля. И чёрно-белый кругломордый кот, который завтра найдёт своего человека, и полосатая кошка, едва не пропавшая под грудой досок в чужом дворе, и бело-палевый пушистый призрак — они тоже слушают, смотрят, выслеживают, хватают, рвут. Охотятся.

Защищают.

Стражи, несущие в себе дыхание вечности, замыкают великое шествие, и от шагов их разъезжаются камни в мостовых, дрожат оконные стёкла, а ночь Перелома, послушная их воле, длится и длится, и луна не касается крыш.

На куполе Исаакиевского собора, на галерее светового барабана стоит она, опираясь спиной о мутное окно — женщина с головой нубийской кошки, поднявшая смуглые руки. В зрачках её отражением луны горит восторг.

Музыка грохочет вокруг, и богиня поёт — песнь торжества, очищения, жестокости. Вой несётся над Городом, и от его звуков ангелы с крыши Исакия снимаются с мест и кружат под луной, точно спугнутые птицы. А перед глазами богини убегает к горизонту бесконечная линия ночных крыш, освещённых бледным светилом, и где-то далеко они смыкаются с другими крышами, терракотовыми, прокалёнными жестоким пустынным солнцем. Оттуда несётся бряцанье систров и свист флейт, и нестройное восторженное пение — славословия кружащей по узким улицам, пьяной развесёлой толпы. В Бубастисе снова праздник.

Песнь Бастет несётся над двумя землями, над двумя мирами.

«Никто, — гремит над временами и землями, — никто не посмеет встать между Кошкой и её Городом! Ныне, и присно, и во веки веков!»

И так было, и так будет, и это правильно.

Загрузка...