Я сидел на самом краю ржавой кровли, где металлические листы, изъеденные временем и кислотными дождями, напоминали чешую какого-то допотопного чудовища; сквозь тонкую, почти стертую подошву моих потрепанных ботинок передавалось глухое, непрерывное дрожание, словно сам город дышал где-то в своих бетонных недрах. Эта вибрация, низкая и навязчивая, поднималась снизу, от пяти гигантских транспортных магистралей, погруженных в бетонные ущелья, где на бешеной скорости неслись потоки машин и грузовых платформ; она вгрызалась в кости, пульсировала в висках, навязчиво пытаясь синхронизироваться с учащенным ритмом моего собственного сердца. Прямо подо мной, в этом каменном улье, Ноктарус жил своей ядовитой, оглушительной жизнью: где-то внизу, в тесных каньонах улиц, зажатых между высоченными, облупившимися зданиями, скрипели и визжали на неровном асфальте колеса бесчисленных ржавых тележек уличных торговцев. Их хриплые, сорванные голоса, перебивая друг друга и сливаясь с гулом моторов и шипением пара из треснутых труб, выкрикивали названия и цены на контрабандный товар: «Термальное зрение! Видишь сквозь стены! Десять минут адаптации – и ты хищник!», «Чистый нейроинтерфейс! Полный иммерсив! Без слежки Корпы, клянусь!». Над этим адским гулом людей, машин и рекламных динамиков, сквозь вечную, маслянистую пелену смога, парили призраки голограмм – полупрозрачные, мерцающие фигуры. Танцоры и воины, существа неземной красоты и силы, извивались в немом экстазе, рекламируя «Элизиум-вино, вкус вечности» или последние нейроимпланты для бегства от реальности: «Забудься навсегда!». Одна из них, гигантская женская фигура в сияющем, струящемся плаще, внезапно дернулась в конвульсиях; ее лицо, прекрасное и бездушное, расплылось в мерзкую цифровую кашу, конечности неестественно вывернулись, застыв в пиксельном спазме, – работа вирусных бомб хакеров из Серых Петлей, их дерзкий, разрушительный граффити на грязном полотне ночи.
Рядом, едва не задевая ржавые антенны крыши, с пронзительным воем, похожим на визг раненого зверя, пронесся дрон-доставщик. Гул его перегруженных, трепещущих от напряжения роторов резал насыщенный смогом воздух с такой силой, что в ушах звенело, как от близкой циркулярной пилы, вгрызающейся в сталь; за ним неслась, словно стая одичавших псов, грязная ватага уличных детей. Они скакали по уступам пожарных лестниц, покрытых вековой копотью и птичьим пометом, карабкались по карнизам, изъеденным коррозией, их босые или обутые в рванье ноги с поразительной ловкостью находили опору на скользком металле и крошащемся бетоне. Их дикие, хриплые вопли – смесь азарта, голода и ярости – сливались в единый, первобытный охотничий клич, бросающий вызов механическому чудовищу. Один мальчишка, тощий как спичка, с лицом, испачканным сажей до неузнаваемости, но с глазами, горящими лихорадочным блеском, ловко, словно обезьянка, перемахнул через трубу вентиляции и с силой швырнул обломок кирпича. Тот со звонким, металлическим бдзынь! ударил по корпусу дрона, оставив вмятину и высекши сноп искр. Другая, девочка в кофте, рваной до лохмотьев и явно не по размеру большой, с белесыми от недоедания волосами, выбивающимися из-под грязной шапки, вцепилась в древко самодельной рогатки. Ее лицо, искаженное недетской сосредоточенной яростью и азартом борьбы, было напряжено, скулы резко выступили, тонкие губы плотно сжаты – она целилась в хвостовой стабилизатор, ее пальцы в перчатках без пальцев белели от усилия. Камни, осколки стекла и прочий уличный хлам, выхваченный на бегу, сыпались из-под их ног дождем, звеня о металлические конструкции пожарных лестниц и рикошетя от потрескавшегося асфальта внизу, добавляя какофонию к вою дрона и крикам погони.
— Кайрос! — прорвалось сквозь городской грохот, резко и хрипло, словно ржавая пила рвет металл; голос Зорана, грубый от постоянного напряжения и дыма, врезался в какофонию улицы с силой колокольного удара, заставляя меня вздрогнуть и обернуться. Он стоял в нескольких шагах, его массивная фигура вырисовывалась на фоне мерцающих неоновых вывесок, лицо, изборожденное глубокими морщинами усталости и вечной грязью, было искажено не просто раздражением, а чем-то сродни тревоге; его пальцы, покрытые темными пятнами машинного масла и старых ожогов, сжались в кулаки, а взгляд, острый и пронзительный, как шило, впился в меня, требуя немедленного внимания. Этот единственный крик на мгновение заглушил все: и гулкую вибрацию магистралей, бившихся где-то под ногами, словно жилы города, и пронзительный визг дронов, режущих воздух над самой крышей, и навязчивые, хриплые завывания торговцев смертельным электронным товаром, выкрикивающих свои обещания о «чистых интерфейсах» и «термальном зрении за пять минут».
Зоран присел рядом, опустившись на корточки с точностью механизма. Кожаный жилет скрипнул, словно ржавые шарниры старого дроида. От него пахло машинным маслом, разогретым озоном и чем-то сухим, резким — запахом долгих часов в закрытом цеху, где перегреваются трансформаторы и умирают вентиляторы. Брат словно принёс с собой дух уставшего города, скопившегося под его ногтями и в складках одежды. Снизу, у подножия нашей крыши, на пересечении трёх узких улочек, вспыхнула сцена, словно вырванная из уличной пьесы отчаяния. Там вспыхнула драка — быстрая, жестокая, как удар молота по стеклу. Двое мужчин, закутанных в промасленные плащи, похожие на смятые крылья ворон, сцепились, завалившись на бок, сжимая руками один и тот же пластиковый ящик. Из его приоткрытой крышки сыпались крошечные, сверкающие детали — чипы, винты, блестящие разъемы, как рассыпанный цифровой дождь.
Кулаки, обтянутые потрескавшейся кожей и грязью, со свистом рассекали спертый воздух, оставляя за собой шлейфы пота и крови – каждый удар был резким, точным, словно удар ножом сквозь плотную мешковину, и слышались тяжелые, влажные удары: глухие, мясистые хлопки, сопровождаемые отвратительным хрустом хрящей и сдавленными стонами, вырывавшимися из перекошенных ртов; один из дерущихся, коренастый мужчина в промасленном плаще, уже липком от грязи и пота, с разбитой в кровавую маску губой, выл хрипло, с животной яростью, пытаясь вырвать из рук противника драгоценный пластиковый ящик – его пальцы, покрытые ссадинами и ржавчиной, впились в ребра жесткости контейнера, а второй, более тощий, с безумным блеском в запавших глазах, отчаянно вцепился ему в спутанные, жирные волосы, не отпуская, словно ухватился зубами за последнюю соломинку надежды в этом болоте; над этой жалкой, жестокой схваткой, в тусклом, отравленном смогом мареве, точно бездушные судьи, зависли два патрульных дроида Корпорации – их угловатые корпуса, окрашенные в зловещие, словно запекшаяся кровь, красно-черные полосы, парили совершенно бесшумно, нарушаемым лишь тихим, но зловещим гудением перегретых реакторов и резким запахом горелой изоляции, смешанным с холодным, безжизненным духом металла, который исходил от них волнами; один из дронов резко, с резким шипением пневматики, активировал прожектор – ослепительно-белый луч, режущий и безжалостный, как скальпель, разрезал полумрак переулка, выхватывая из тьмы искаженные гримасы лиц бойцов: перекошенные от нечеловеческой боли, залитые кровью и потом, с глазами, полными животного страха и отчаяния; в этом внезапном свете, как кадры из кошмарного сна, мелькнули алые брызги крови, сверкнули слюнявые плевки, тени стиснутых до хруста зубов; их душераздирающие крики, хриплые, полные первобытного ужаса и безысходности, взметнулись вверх, пробивая шум города, долетев до нас на крышу, пропитанные смрадом переулка и леденящим душу отчаянием.
— Смотри, — прохрипел Зоран, его голос, низкий и натянутый, как ржавая струна, пропитался горькой усмешкой. Он присел на корточки рядом со мной, кожаный жист скрипнул, словно протестующая арматура. Запах машинного масла и перегоревшей платы стал резче. Его пальцы, покрытые сетью мелких шрамов и пятнами припоя, нервно перебирали смятую сигарету, которую он так и не зажег. Взгляд, острый и усталый, как старый нож, был прикован к кровавой свалке внизу. — Смотри, как крысы приоритеты меняют. Вчера, блядь, — он резко плюнул в сторону, слюна исчезла в темноте переулка, — вчера, может, из одной бутылки травили байки про Элизиум да мечтали, как выберутся. А глянь теперь. — Он ткнул пальцем вниз, жест был резким, почти яростным. — Глотки друг другу рвут за ящик с хламом. За кондеры треснутые да чипы, которые через неделю в говно превратятся. Вот и вся цена их братства. Цена надежды в этом дерьме. — Он замолчал, сжав сигарету так, что табак посыпался на ржавую кровлю. В его глазах, отражающих мерцание неоновых реклам и холодный луч дрона-палача, не было удивления – только знакомая, въевшаяся в самое нутро горечь и презрение ко всему этому цирку уродов.
Прожектор дрона мигнул ледяным, бездушным светом, ослепив на мгновение – и тут же раздался резкий, сухой хлопок, похожий на удар кнута по сырому мясу; с небес, из клубов смога, рухнула сеть – не веревочная, а сплетенная из тонких, но невероятно прочных стальных тросов, усеянных острыми, как иглы дикобраза, шипами. Она накрыла дерущихся с мертвой точностью, и металлические клыки с хрустом впились в плоть и кости, скручивая тела в жуткий, корчащийся клубок, где сплелись воедино окровавленные руки, хриплые, захлебывающиеся крики, слипшиеся от грязи и пота плащевые складки и вспышки невыносимой боли; мужчины дико захрипели, один из них, с шипом, торчащим из плеча, закричал особенно пронзительно, пронзающе – тонкий, визгливый звук, точно режущая крысу, – но его вопль был мгновенно поглощен нарастающим, оглушительным ревом, заполнившим все пространство. Из-за зубчатых крыш, разрезая саму ткань ночного неба с воем разъяренного механического зверя, пронесся гигантский летающий грузовик «Вертек-Транс»; его перегруженные двигатели взвизгнули на запредельных оборотах, сипя перегретым паром, и с нижней, проржавевшей платформы прямо в узкую, темную пропасть между домами полетели вмятые, искореженные канистры. Они со звонким, пугающим грохотом ударялись о жестяные навесы ларьков, гремели, как пустые черепа, катились по булыжникам, вызывая целую какофонию ударов и дребезжания – жуткая, дисгармоничная симфония, будто гигантская жестяная кость методично перекатывалась по обнаженным ребрам мертвого города. Воздух завибрировал, стал густым и тяжелым от волны жаркого, маслянистого выхлопа и едкого запаха сгоревшего синтетического топлива, смешанного с гарью; я невольно поморщился, резкий запах ударил в ноздри, вызвав легкое подташнивание. Снизу же, из переулка, где секунду назад бушевала схватка, а теперь лежал лишь скрученный сетью комок боли, потянуло сыростью затхлых подвалов, едким потом страха и чем-то глубоко горелым, тошнотворно-сладковатым – словно под всем этим многотонным пластом бетона, проводов и отчаяния кто-то разводил гигантский погребальный костер из старых шин и пластиковых кукол.
— Опять завис в облаках, Кай? — голос Зорана прозвучал хрипло, с примесью усталого раздражения и едва уловимой тревоги. Он резко выпрямился, отбрасывая длинную тень на ржавые листы кровли, и его пальцы, покрытые паутиной мелких шрамов и темными пятнами застывшего припоя, привычным движением нырнули в протертый карман кожаного жилета. Оттуда появилась смятая сигарета – он зажал ее в углу рта, не зажигая, лишь сжав желтеющую бумагу зубами до хруста. Другой рукой он нервно перебирал дешевую пластиковую зажигалку, затертую до белизны на ребрах, словно пытался высечь искру из собственного напряжения; этот жест, отточенный долгими часами ювелирной пайки в душной подвальной мастерской, где он возился с искрящимися платами сломанных дроидов, выдавал его внутреннее состояние лучше слов. Его глаза, запавшие и обведенные темными кругами недосыпа, но при этом невероятно острые, как скальпели, непрерывно сканировали периметр крыши – скользили по трещинам парапета, выискивая следы лазанья, выхватывали движение в темных провалах окон соседних трущоб, пристально следили за тенями на пожарных лестницах внизу. Каждый мускул на его лице, изборожденном глубокими морщинами усталости и вечной городской грязью, был напряжен; легкий тик под левым глазом выдавал накопленную ярость и постоянную готовность к удару. — Или там, в этой дымке, — он кивнул подбородком в сторону мерцающего купола Элизиума, голос стал ниже, с горькой насмешкой, — опять рисуешь райские кущи? А то, что у тебя за спиной, не видишь? — Его взгляд, холодный и оценивающий, на мгновение остановился на мне, заставляя почувствовать себя под прицелом, прежде чем снова устремился вниз, в ядовитое нутро Серых Петлей, выискивая невидимые для меня, но смертельно реальные для него угрозы в какофонии ночного города.
Я кивнул подбородком в сторону трущоб Серых Петлей, где каменные громады зданий, изъеденные коррозией и временем, смыкались в тесные, гнилые ущелья; там, из щелей в забитых фанерой окнах, из трещин в стенах, сочился призрачный, ядовито-желто-зеленый свет – не холодное мерцание неона, а живое, пульсирующее сияние, словно гниющее болото в кромешной тьме. Это светились колонии био-грибов, выращенные в старых аквариумах с треснувшим стеклом, в эмалированных ваннах с облупившимся покрытием, питаясь отходами и тьмой; их тусклое, фосфоресцирующее мерцание выхватывало из закопченного стекла силуэты – стайку подростков, сгорбившихся в полумраке подвального окна. Они шептались, голоса – липкие, испуганные, – сливались с каплями конденсата на стенах, передавая из рук в руки, из ладони в дрожащую ладонь, маленькие стеклянные ампулы. Внутри, густая, как патока, золотистая жидкость колыхалась, излучая мягкий, обманчиво теплый свет – «солнечный сироп», дешевый адреналин для отчаяния, обещание побега в галлюцинацию. Один парень, лет шестнадцати, с ржавым, скрипящим при каждом движении протезом вместо левой руки (механические пальцы судорожно сжимались), нервно озирался, его глаза, дикие от постоянного страха, метались по темным углам переулка. Он только сунул ампулу в руку покупателю, закутанному в глухой капюшон, как вдруг из черной арки, словно сама стена породила тень, вышла высокая, узкая фигура в стеганом плаще без единой нашивки, с глухим капюшоном, скрывающим лицо. Незнакомец не сказал ни слова громко – лишь наклонился к парню с протезом, и что-то прошипело из-под капюшона – коротко, неумолимо, как удар ножом по горлу. Лица подростков, секунду назад алчных и настороженных, исказились чистым, животным страхом; в мгновение ока они растворились в узких, как щели, проходах между домами, словно стая тараканов, застигнутая внезапным светом. Ампула с сиропом, выскользнувшая из оцепеневших пальцев, разбилась о мокрый, маслянистый асфальт; золотистая жидкость растекалась, оставляя светящееся, ядовитое пятно, медленно впитываемое грязью, как последний след испарившейся надежды.
— Отец... — мой голос прозвучал тихо, прерывисто, больше похоже на выдох, чем на слова, а пальцы непроизвольно сжали край ржавой кровли, пока я не отрывал взгляда от ядовитого сияния Элизиума, этого фальшивого рая, парящего над нашим гниющим миром. — Он говаривал, что крыши... — я сделал паузу, ощущая ком горечи в горле, — последнее место, где можно спрятаться от проблем. От себя. От них. — Я кивнул в сторону купола, где среди мерцающих голографических пальм и фонтанов из сгущенного света пировали те, кто превратил Ноктарус в ад. Обрывки их слащавой, вычурной музыки, долетая сквозь слои смога, превращались в назойливый, фальшивый писк — словно электронная блевотина их изобилия, падающая на наши крыши. — Думал, он был прав. Но с высоты видно только, как далеко до них. И как глубоко мы увязли.
Зоран фыркнул — резкий, презрительный звук, похожий на шипение перегретого клапана; он шумно втянул носом воздух, густой от запаха гари, кислотного дождя и гниющего пластика, а затем с силой, с откровенным отвращением, исказившим его лицо в гримасу, сплюнул вниз, в чернильную, почти осязаемую тьму переулка под нами. Плевок, густой и желтоватый, со свистом пролетел сквозь холодную пелену моросящего дождя и с влажным, отвратительным щёлком шлепнулся о проржавевший жестяной навес какого-то ларька; он оставил на тусклом металле мутное, слизистое пятно, которое тут же было смыто едкой струей ядовитой воды, капавшей с обледеневших водосточных труб и сливавшейся вниз в грязные потоки, уносящие след его презрения в общую клоаку Серых Петлей.
— А еще он свято верил, — голос Зорана прорвался сквозь шум дождя, низкий и надтреснутый, как скрип ржавых петель. Он резко разжал кулак, показывая ладонь, покрытую сетью старых ожогов и глубоких царапин от металлической стружки. — Верил, что из ржавых гаек, треснувшей слюды и кондеров, которые десять раз чинил… — Его пальцы судорожно сжались вновь, будто ловя невидимые детали. — Можно собрать счастье. Дешёвое, да. Кривое, как погнутая рама. Но своё. — Он горько усмехнулся, обнажив стиснутые зубы, и резко махнул рукой, указывая на мрак переулков, на груды мусора у подножия их дома, на мерцающие рекламы наркодилеров. — Посмотри вокруг, Кайрос! Глянь хорошенько! — Его голос сорвался на хрип, полный ярости и боли. — Чем это кончилось?! Горой хлама, который даже крысы обходят! И пустыми руками… — Он замолчал, тяжело дыша, его плечи напряглись под кожаным жилетом. Взгляд, острый и мрачный, уперся в свои ладони, будто вновь видя в них не инструмент, а беспомощность. — Пустыми руками, которые даже могилу ему выкопать нормально не смогли. Потому что ломы сломались о мерзлую землю.
Тень — тяжелая, быстрая, как крыло ворона — пробежала по лицу Зорана, затуманив его обычно острые, как лезвия, глаза влажной пеленой; мы оба, не сговариваясь, видели одно и то же: отца, склонившегося в тесной подвальной мастерской, похожей на склеп, заваленной до потолка грудой исковерканных обломков дроидов-охранников — его единственной надеждой прокормить нас; его руки, вечно в масле и металлической стружке, покрытые сетью старых ожогов от паяльника и жуткими, саднящими пятнами от кислоты, которые никогда толком не заживали; и тот проклятый вечер, когда гул черных байков с эмблемой «Когтя» врезался в тишину переулка, резкий, как нож по стеклу, сменившись дикими криками, звоном бьющегося стекла витрины мастерской, грубым матом и тяжелыми ударами; а потом... мама; Лира Арден, с ее усталыми, но всегда добрыми глазами и руками, которые двадцать лет подряд ставили на ноги отвергнутых Корпорацией калек, гангстеров и детей Серых Петлей, стирая кровь с пола своей крошечной клиники; умершая сама, тихо и страшно, заразившись гемо-вирусом от какого-то уличного бойца, которому вскрывала гнойный нарыв – ее последнего пациента; Корпорация? Они не прислали даже робота-дезинфектора, просто оцепили квартал и выжгли все дотла плазменными горелками, которые три дня и три ночи выли синим, ненасытным пламенем, плавя асфальт и испаряя лужи; запах стоял невыносимый – сладковато-тошнотворный дух горелой плоти, смешанный с едкой вонью плавящегося пластика и горелой штукатурки; он висел над руинами неделю, пропитав стены и наши легкие, как последнее напоминание о цене милосердия в этом мире.
— Зо… — мое дыхание перехватило, и я бессознательно провел языком по пересохшим губам, прежде чем продолжить, мой взгляд, словно прикованный, скользнул вниз, к заляпанной граффити стене дома напротив. Там, поверх слоев въевшейся копоти, облезлых объявлений о розыске и гниющих плакатах с рекламой имплантов, чья-то отчаянная рука вывела неоновой краской кривоватую, но ядовито-яркую надпись: «СОЛНЕЧНЫЙ СИРОП! БЫСТРЫЙ ПОЛЁТ! 50 КРЕД.»; рядом светилась стилизованная ампула, ее голубовато-желтое свечение билось в такт моему учащенному сердцебиению. Кислотная пленка уже разъедала угол буквы «Р», превращая ее в дырявое кружево, но свет все еще резал глаза, как напоминание о ложном обещании рая. Я сглотнул ком в горле, пальцы непроизвольно вцепились в складки плаща. — Ты... ты уверен, — голос сорвался на предательский шепот, стал хриплым, как скрип несмазанных шестерен, — что они зовут нас в училище не для галочки? Чтобы просто... списать в первом же учении? — Я резко повернулся к Зорану, ища в его глазах подтверждение своим страхам. — Что они берут парней с нашего дна просто так? Без подвоха? — Моя рука дрогнула, когда я кивнул в сторону темного переулка, где еще минуту назад копошились тени торговцев светящимся ядом. — Как тех пацанов... которых «Когти» забрали на «работу» в прошлом месяце и... — Я не договорил, но в воздухе повис неозвученный конец: «...и которых потом нашли в дренажном коллекторе без кибер-модулей».
Зоран медленно, с хищной плавностью, повернул голову, его взгляд, острый и неумолимый, как луч сканера, проследил за направлением моего взгляда; его лицо, обычно скрытое полумраком, теперь было резко выхвачено снизу ядовито-желтым, пульсирующим свечением рекламы «Солнечного сиропа», мерцающей на стене напротив – этот адский свет лизал глубокие морщины усталости у глаз, подчеркивал резкую линию скул, напряженно сведенных челюстей и жесткую складку губ, превращая знакомые черты в пугающую, почти бесчеловечную маску; кожа, покрытая тонким слоем вечной городской грязи и пота, под этим светом казалась восковой и мертвенной, а тени в глазницах углубились, придав взгляду не просто жесткость, а ледяную, хищную концентрацию – будто он не просто смотрел на рекламу наркотика, а видел сквозь нее саму суть ловушки, расставленной в этом переулке отчаяния, и готовился к удару.
— Ловушка? — Зоран издал короткий, хриплый звук, больше похожий на лай раненого зверя, чем на смех; в этом горьком звуке не было ни капли веселья, только стальная горечь и презрение. Его пальцы судорожно сжались в кулаки, костяшки побелели. — Всё здесь — сплошная ловушка, Кай. Весь этот проклятый город. — Он резко, почти яростно, махнул рукой в сторону купола Элизиума, даже не глядя туда, будто отмахиваясь от назойливой мухи. — Элизиум? Ловушка для дураков, которые клюют на их позолоченные сказки. — Его взгляд, горящий холодным огнем, вернулся к светящейся рекламе. — Эти ампулы? — он ткнул указательным пальцем в пульсирующее граффити, ноготь был сломан и в грязи, — Ловушка для тел. Чтобы грязь на дне быстрее сгнила и не мозолила глаза чистеньким. — Зоран замолчал, его челюсть напряглась, пальцы непроизвольно полезли в карман жилета за сигаретой, которая всегда была его якорем в шторме. Тень – тяжелая, знакомая, как шрам – скользнула по его лицу, сгладив резкие черты на мгновение, но лишь подчеркнув глубину усталости. — А училище... — голос стал тише, хриплее, — Это ловушка для таких, как отец. Для тех, кто верил, что можно вырваться честно. Гайками. Потом. Мозолями. — Он резко выдохнул, дымка пара смешалась с городским смогом. — Посмотри, куда его завела вера в шестерёнки и в их... справедливость. — Зоран встал резко, как пружина, кожаный жист скрипнул пронзительно, как крик загнанного животного. — Нам же, брат, — он повернулся ко мне, его фигура заслонила мерцающий купол, — выбирать не из ловушек. Из ядов. — Его палец снова ткнул в сторону граффити. — Один сожжет тебя быстро. Ярко. Как вспышка магния. — Потом жест сместился в сторону, где должен был быть невидимый корпус училища. — Другой... будет точить годами. Но, может, — в его голосе впервые пробилась искра чего-то кроме горечи – старой, закаленной ярости, — даст шанс укусить их за самую пятку. Хотя бы раз. Пока будешь ползти наверх. Или... падать. — Он замер, его взгляд, усталый и невероятно острый, впился в меня, требуя ответа, признания, выбора. — Вот и думай. Выбирай, Кайрос. Пока у нас еще есть чем выбирать.
Как будто в ответ на его слова, внезапный порыв ветра, горячий и тяжелый, как дыхание больного зверя, обдал нас волной смрада – не просто запахом гари, а едкой, химической смесью паленой пластмассы, горелой изоляции и сладковато-тошнотворного духа тлеющей органики, сквозь которую пробивался резкий, металлический аромат пережжённых конденсаторов, знакомый до боли по мастерской отца; где-то за кварталом, за плотной завесой облупившихся зданий, пылала гигантская свалка техногенного хлама – чёрный, маслянистый дым клубился плотными смерчами, окутывая район ядовитым саваном, и в его багровых отсветах, как демоны в аду, мелькали сгорбленные силуэты мусорщиков, отчаянно выхватывающих из пляшущего пламени еще целые детали, транзисторы, клубки проводов – их тени корчились на стенах, огромные и уродливые; внизу, у зияющего, как рана, входа в подземку, толпа металась в панике, как стая перепуганных воробьев, сбитых с толку выстрелом: чей-то сорванный крик – «Магнитки встали! Линия перекрыта!» – резал воздух, и тут же, как грибы после ядовитого дождя, выросли подростки в рваных, заляпанных респираторах, хрипло предлагая «экспресс-доставку» через клоаку канализационных туннелей, их голоса, полные азарта и отчаяния, сливались в гулкий гомон; над всем этим хаосом, мерцая кроваво-алыми пикселями сквозь смог, висела гигантская, бездушная голограмма-предупреждение Корпорации: «ТОКСИЧНЫЙ ДОЖДЬ УРОВНЯ 4. НЕМЕДЛЕННО ИЩИТЕ УКРЫТИЕ.», ее цифровые буквы плыли в мареве, как приговор; первые капли ударили по раскаленной крыше – густые, маслянистые, желто-бурые, они зашипели, как каленое железо в воде, оставляя на ржавом металле жёлтые, разъедающие подтёки, которые тут же расползались, как ядовитые пауки, наполняя воздух едким запахом серы и распада.
— Кайрос! — голос Зорана прорвал гул города, резкий и хриплый, как сигнал тревоги. Его рука, тяжелая и шершавая от работы с металлом, впилась мне в плечо сквозь плащ, пальцы сжались словно тиски, заставляя вздрогнуть от внезапности и боли. — Хватит пялиться в эту проклятую пустоту! — Он дернул меня к себе так, что я едва удержал равновесие на скользком краю кровли. Его лицо, освещенное снизу мерцанием неоновых вывесок и отраженным заревом пожара, было искажено не просто раздражением — в запавших глазах горела тревога, смешанная с усталой яростью, а тонкие губы подергивались от сдерживаемых слов. — Ты и так двое суток не смыкал глаз, — он тряхнул меня, как пустой мешок, его дыхание пахло металлом и дешевым кофе, — глаза ввалились, как у зомби с перегоревшим чипом. Умрешь здесь и сейчас, на этой ржавой крыше, раньше, чем успеешь хоть шаг сделать к их проклятому училищу! Или хочешь, чтобы твою тушу потом "Когти" лопатой соскребали? Двигай! — Его пальцы разжались лишь для того, чтобы грубо подтолкнуть меня к скрипучей лестнице пожарного выхода, а взгляд, острый и неумолимый, буравил спину, не оставляя шанса на сопротивление.
Мы спускались по пожарной лестнице – скрипучей, проржавевшей конструкции, прикрученной к стене здания болтами, которые давно превратились в рыжие бугры коррозии; каждая ступенька, изъеденная временем и кислотными дождями до состояния кружева, с тревожным скрипом и стоном проседала под нашим весом, угрожая в любой момент вырваться из ослабевших креплений и отправить нас в свободное падение в темную, зловонную бездну переулка, где внизу уже клубились тени и слышался хриплый смех. Под ногами хрустела и крошилась осыпавшаяся краска, смешанная с окалиной и птичьим пометом, а острые края проржавевшего металла норовили впиться в ладони, если слишком крепко схватиться за липкие от влаги и грязи перила. Внизу, у лавки под кричащей, мигающей всеми оттенками больного неона вывеской «Цифровая падаль», витрина купалась в мертвенно-синем, холодном свете неоновых трубок, которые гудели и трещали, как умирающие цикады, наполняя воздух запахом озона и горелой изоляции. За треснувшим, заляпанным жирной копотью и следами пальцев стеклом, в этом призрачном свете, копошились жалкие остатки былой роскоши – робо-кошки; их синтетическая шерсть, когда-то пушистая, теперь облезла клочьями, обнажая спутанные пучки цветных проводов, ржавые сервоприводы и потрескавшиеся полимерные корпуса; их лапы, увенчанные тупыми, стертыми когтями, судорожно подергивались в пустоте, совершая бессмысленные, прерывистые движения, будто пытаясь поймать невидимых цифровых мышей или просто сбежать из этой клетки. Одна из них, с зияющей черной впадиной вместо глаза-камеры, внезапно выгнула спину дугой, издав резкое, механическое шипение, похожее на шип перегретого паяльника; из встроенного динамика, забитого пылью и паутиной, выполз скрипучий, навязчивый, словно заевшая пластинка, голосок, полный искусственной тоски: «По-ко-рми… ба-та-рей-кой… А-А-А… у-мру…» – и этот голос, жалобный и безнадежный, сливался с общим гулом умирающего города, усиливая ощущение тотального распада.
— Акция-а-а! — проревел хозяин лавки, его хриплый голос перекрыл гул улицы, как ножовка по металлу. Он резко высунулся из узкой двери, наполовину вывалившись наружу тучным телом, обтянутым засаленной робой. Его лицо, покрытое сальным блеском пота и жира, искривилось в ухмылке, обнажая желтые зубы с черными промежутками. — Импланты за полпайка! Лови момент, крысы! — Единственный кибер-глаз, болтающийся на ржавом шарнире, щелкал с противным металлическим звуком, вращаясь с механической точностью; его красный зрачок-сенсор методично сканировал толпу, выискивая потенциальных жертв среди спешащих прохожих. — Видишь? — он ткнул грязным пальцем в витрину, где лежали бесформенные куски плат. — Память на терабайт! — Хриплый смех сорвался с его губ, превращаясь в удушливый кашель. — Купишь — забудешь, как тебя зовут! А главное — как они тебя поимели в прошлый раз! — Он громко, смачно плюнул в маслянистую лужу у порога, слюна смешалась с радужными разводами машинного масла. — Или боишься, что новая память старую боль вспомнит? Тогда вали отсюда, слабак! — Его рука с растопыренными пальцами, покрытыми темными пятнами неизвестного происхождения, махнула в знак презрения, прежде чем он скрылся в темноте лавки, хлопнув дверью с дребезжанием стекла.
Поворот в «Кислотный переулок» ударил по ноздрям, как кулак – волна смрада, густая и почти осязаемая, обволокла нас: едкий дух горелой изоляции, въедливый аромат расплавленного пластика, сладковатый и тошнотворный, смешанный с чем-то острым, химически-агрессивным, будто здесь травили крыс чистой серной кислотой, а затем выпаривали лужи под палящими неоновыми лампами. Воздух висел тяжело, липко, пропитанный испарениями, которые щипали глаза и оставляли металлический привкус на языке. У стены, в нише между ржавым сливным желобом и грудой промасленного тряпья, сидел на корточках слепой старик – живая пародия на человека, больше похожая на свалявшуюся груду ветоши, пропитанную машинным маслом до черного, лакового блеска. Его лицо было скрыто глубоким капюшоном и слоями грязи, но палец, торчащий из обмоток – не бинтов, а оголенных, потемневших от времени и влаги проводов, скрученных в жгут, – тыкался в ноги прохожих с навязчивой точностью слепого щупальца. Этим жалким щупом он подсовывал прохожим баллончики из-под аэрозолей, изуродованные вмятинами и покрытые паутиной трещин, словно пережившие взрыв. «Воздух Элизиума… чистота…» – шипело что-то из-под капюшона, но слова тонули в городском гуле. Его руки, обернутые такими же проволочными «бинтами», дрожали с мелкой, неконтролируемой дрожью – не от холода, а как оголенные контакты под смертельным напряжением, вибрируя с частотой, от которой сводило зубы, будто внутри этого иссохшего тела гудел перегруженный, вот-вот готовый взорваться трансформатор.
— Бери, сынок… — его голос вырвался хриплым шелестом, словно сухие листья волочатся по бетону. Холодные, скрюченные пальцы в проволочных бинтах судорожно впились в мою руку, заставляя вздрогнуть. — Бери же… — Он сунул мне цилиндр – ледяной, покрытый бурыми ржавыми подтеками и липкой грязью; на ладони мгновенно остался рыжий, ядовитый след, будто кровь ржавчины. Баллончик тяжело лег в ладонь, внутри что-то булькнуло густой жидкостью. — «Воздух Элизиума»… — старик выдохнул, и в его шипящем шепоте вдруг пробилась странная, почти неземная нота. — Чистота… как тогда… Лира… твоя мать… — При имени матери мои пальцы рефлекторно сжали холодный металл. Старик внезапно задрожал всем телом, его капюшон съехал, открыв изуродованное оспинами и следами химических ожогов лицо, лишенное глаз – лишь впадины, покрытые рубцовой тканью. — Она… — голос сорвался, превратившись в булькающий хрип, словно в горле у него клокотала та же грязь, что и в переулке. — Она вытащила Лизу… мою девочку… из-под обрушившейся шахты на Секторе Семь… когда та… — Страшный, раздирающий кашель – влажный, хлюпающий, словно легкие наполнялись грязью – скрутил его вдвое; он согнулся, трясясь всем своим иссохшим, тряпичным телом, как последний осенний лист на ветру, беспомощно хватая ртом отравленный воздух Кислотного переулка. Его костлявые плечи дергались, а рука с проволочными бинтами бессильно упала на колени, выпустив последний баллончик, который покатился в зловонную лужу.
Я сжал баллончик в кулаке до хруста, чувствуя, как шершавый, покрытый буграми и ржавыми подтёками пластик впивается в ладонь, оставляя на коже отпечатки и липкую грязь; он был неестественно холодным, как кусок льда в рукавице, и тяжелым не по размеру. Внутри что-то булькнуло – густое, вязкое, словно масло смешалось с сиропом, и сквозь паутинку трещин на корпусе просочился едва уловимый запах: сперва резкий, химический удар в ноздри, как в морге или переполненной больнице – антисептик, хлорка и смерть, но под ним, тонкой, дрожащей струйкой, пробилась та самая нотка… почти призрачный, едва различимый аромат жасмина. Тот самый, что витал в материнской крошечной клинике по утрам, когда она раскладывала засушенные лепестки в жестяных баночках между склянками с лекарствами, пытаясь перебить запах гноя и отчаяния – последний островок чистоты в этом болоте, пока Корпорация не запаяла квартал наглухо плазменными швами, превратив память в герметичную могилу.
— Выбрось эту дрянь, идиот! — Зоран рванул меня за рукав с такой свирепой силой, что ткань плаща натянулась как струна, а я едва удержал скользкий баллончик, пошатнувшись всем телом. Его лицо, обычно непроницаемое, было искажено до неузнаваемости – не просто яростью, а первобытным животным ужасом, проступающим сквозь слой грязи мертвенной бледностью; глаза, широко распахнутые, безумно блестели в полумраке, а губы подергивались, обнажая стиснутые зубы. — Там не воздух, а чистейший нейро-мусор! — он шипел, хватая меня за предплечье так, что кости хрустнули, а его пальцы, горячие и дрожащие, впились в плоть. — Вчера возле дренажки… — голос сорвался на хрип, полный отвращения, — десяток таких же лохов свалились, как мухи под дихлофосом! Пена кровавая изо рта, судороги… будто током их били! А «Когти»… — он резко выдохнул, содрогаясь, — …их еще дергающихся, живых, в бак для биошлака швырнули! Как мокрых крыс! Ты хочешь так же сдохнуть в луже? Выбрось! Сейчас же!
Но я уже сунул баллончик глубоко во внутренний карман куртки, прижимая ладонью, будбо святыню; грубая ткань мгновенно пропиталась слабым, но упрямым запахом жасмина, который пробивался сквозь смрад металла, ржавчины и гниющих проводов, как последний луч сквозь бетонные плиты. Пусть это яд, разъедающий мозг. Пусть ложь, густая как смог. Пусть смерть, быстрая как выстрел «Когтей». На миг – на один короткий, украденный у реальности миг – глоток этого горького обмана вернет её: не тень, не воспоминание, а живую – теплые руки, разглаживающие простыни в клинике, усталую улыбку в уголках глаз, тихий голос, напевавший колыбельные под вой сирен. Запах чистоты, не купленной в баллончике, а рожденной её добротой посреди вселенского смрада. Запах мамы, единственный свет в кромешной тьме Ноктаруса, ради которого стоило держаться за этот хрупкий, ядовитый осколок прошлого.
Где-то за спиной, в тесных переплетениях улочек, грохнуло — оглушительно, как удар кувалдой по пустой цистерне, и звуковая волна ударила в спину, заставив внутренности сжаться; толпа на улице взревела единым животным воплем, где дикий страх сливался с азартом предчувствия хаоса — этот звук, первобытный и рвущий барабанные перепонки, на миг заглушил вой сирен и гул магистралей. Уличный экран, который секунду назад вещал слащавыми голосами о благах города и сияющих перспективах Элизиума, показывая улыбающихся киборгов среди голографических садов, взорвался ослепительным фонтаном искр; синие, белые, кроваво-красные молнии били в темноту, а ошметки пластика, стекла и светящихся панелей дождем посыпались на мостовую, звеня, как падающие ножи, и рикошетя от асфальта, усыпанного осколками надежды. На месте экрана, в клубах едкого дыма горящих микросхем и мерцающих цифровых помех, уже плясали, корчась в цифровой агонии, пиксельные демоны — рваные, искаженные фигуры, пульсирующие неоновым гноем, визитная карточка хакеров «Серых Призраков». Одна из фигур, полураздетый андроид с лицом, стекающим, как расплавленный воск, в мерзких каплях пикселей, наклонилась из мерцающего пространства прямо над головами прохожих; ее голос, металлический, скрежещущий, словно пила по кости, прошипел сквозь шум, впиваясь в сознание: «ИЩИТЕ ПРАВДУ В ТЕНЯХ… ПОКА ОНИ НЕ ПОГЛОТИЛИ ВАС ЦЕЛИКОМ…» — и эти слова, как лезвия, повисли в отравленном воздухе, прежде чем фигура рассыпалась в дождь статических разрядов, оставив после себя запах озона и страх.
— Добро пожаловать в ад, крысы! — грохнул за спиной голос, низкий как перемасленный подшипник, пропитанный беспримесным презрением. Ловец из «Стальных Когтей» — массивный, как бронированная дверь — расталкивал людей плечом-тараном. Его кевларовый жилет, покрытый примитивными граффити-ругательствами («МЯСО», «ГНИЙ») и темными пятнами засохшей субстанции, вздымался над раздутой грудью. Темные, сальные волосы, собранные в колтун на затылке, слипались на шее под капюшоном. Дробовик «Ураган-12» с приваренным зазубренным штыком-акулой был небрежно, но смертельно точно направлен в нашу сторону; ствол дымился после недавнего выстрела. — Бегите быстрее, мусор! — Он осклабился, обнажив золотой зуб и кривые желтые клыки. Единственный кибер-глаз, кроваво-красный, сузился, фокусируясь на Зоране. — Особенно ты, темноволосый ублюдок! Твои кишки станут лучшим удобрением для моих био-грибов! — Палец в засаленной перчатке лег на спуск, а по жилету поползли струйки едкого дождя, оставляя мутные дорожки на надписи «МЯСО».
Мы рванули, как подстреленные звери, в ближайший провал между домами — узкую щель, наполненную мраком и запахом гниющей органики, где начинался лабиринт переулков, заваленных остовами машин, раздутыми мешками с мусором и острыми обломками арматуры; ныряли под низко натянутые, пропитанные кислотным дождем тенты с контрабандой, где в полутьме, подсвеченной лишь тусклым мерцанием дешевых светодиодов, зловеще блестели хромированные стволы разобранного оружия и тускло светились стопки коробок с подозрительными чипами, обернутыми в свинцовую фольгу. Над самой головой, оглушительно ревя перегруженными турбинами, пронесся грузовой дрон-ветеран; его треснувший корпус, стянутый в нескольких местах ржавой проволокой, отчаянно скрипел и стонал под тяжестью потрепанных, перекошенных ящиков, грозя развалиться на части. Один ящик, перевязанный ослабевшей стропой, сорвался с крепления и рухнул в метре от нас, с оглушительным грохотом разбившись о мокрый булыжник мостовой; из него рассыпались, как пестрые бабочки, сотни голографических визиток, которые тут же ожили в сыром воздухе. Полуобнажённая девушка с крыльями из спутанных проводов и неестественно большими, пустыми глазами подмигнула мне, ее синтетический голосок, сладкий и навязчивый, зазвенел из десятка визиток одновременно, создавая жутковатое эхо: — Ищешь тепла, красавчик? Всего пять кредитов за час сладких иллюзий! Гарантированный побег! Никакой реальности — только наслаждение!
Зоран, не замедляя бешеного темпа бегства, лишь резко выбросил ногу в тяжелом, забрызганном грязью сапоге и пнул ближайшую мерцающую визитку с такой силой, что та, описав в воздухе короткую, жалобную дугу, жалко хлопнувшись, шлепнулась в зловонную сточную канаву, где зеленоватая, маслянистая жидкость с шипящим звуком, похожим на смех утопленника, тут же принялась разъедать пластик, пуская ядовитые пузыри и клубы едкого дыма, которые смешивались со смрадом разлагающейся органики и химикатов; он даже не оглянулся, лишь резким движением головы смахнул со лба струйки едкого пота, смешанного с дождевой водой, и бросил через плечо, его голос, хриплый от бега, был напитан ледяной ненавистью и усталостью: — Вот и весь их проклятый Элизиум, иллюзия для дебилов... гниль и кислота под ногами. И больше ничего.
У крутого, темного поворота, где стены зданий смыкались почти вплотную, а воздух густел от испарений гниющей органики и ржавчины, толпа сгрудилась плотным, дышащим паром кольцом вокруг высокой фигуры в изодранной до лохмотьев черной мантии, сотканной из тьмы и отчаяния; проповедник, его лицо скрыто глубоким, нависающим как свод склепа капюшоном, тыкал костлявым, почти лишенным плоти пальцем – больше похожим на клюв хищной птицы – в дрожащую, мерцающую от помех голограмму, висящую в воздухе перед ним; на ней с пугающей четкостью изображались немыслимые пытки: фигуры в корпоративных комбинезонах, корчащиеся в клетках из чистого света, их плоть медленно растворялась кислотным дождем, а кибернетические импланты вырывались из тел живыми щупальцами проводов; свет от голограммы, синевато-мертвенный, выхватывал из полумрака испуганные, завороженные лица слушателей – запавшие глаза, открытые в ужасе рты, руки, судорожно сжимающие тряпье или самодельное оружие, – а сам проповедник, его голос, сухой и скрипучий, как скрежет ржавых шестерен, нависал над этой адской картинкой, жестикулируя изорванным рукавом, словно дирижируя симфонией страданий.
— Корпорации! — голос проповедника, сухой и пронзительный, как скрежет стекла по металлу, взвился над толпой, заставляя вздрогнуть даже привыкших к ужасам. Он вскинул руки, и широкие рукава мантии распахнулись, как крылья гигантской хищной птицы. — Они сосут эфир из ваших душ! — Его костлявый палец, похожий на коготь, снова ткнул в пульсирующую голограмму пыток, где фигура в корпоративном комбинезоне корчилась в агонии. — Вы видите? Видите их истинные лица?! Вы для них — всего лишь батарейки! — Он ударил себя кулаком в грудь, и звук был глухим, как удар по пустому бочонку. — Источники дешевой энергии для их вечной, бесчеловечной игры! Они высасывают вашу боль, ваш страх, ваше отчаяние, как вампиры! Превращают в ток для своих проклятых машин и куполов Элизиума! Они…!
Рёв – не просто звук, а физический удар, встряхнувший воздух, – перебил его. Не гул мотора, а дикий, первобытный вопль реактивной тяги, рвущий барабанные перепонки и заставляющий содрогнуться стены домов; подросток на искореженном скейтборде, к которому был грубо приварен снятый с дрона микро-реактивный двигатель (оголенные провода искрили, а корпус синел от перегрева), вылетел из бокового прохода, как выпущенная из арбалета стрела, едва не сбивая с ног старуху у лотка; его лицо, искаженное адреналином и копотью, мелькнуло на долю секунды – оскал безумия и торжества – прежде чем он швырнул в самую гущу толпы небольшой свёрток, обмотанный изолентой; тот разорвался в воздухе с глухим хлопком, рассыпав дождь мелких, мерцающих голубым фосфором таблеток, которые, как ядовитые конфетти, закрутились в воронке грязного ветра перед тем как упасть в дрожащие руки отчаяния.
— Бесплатные сны, крысы! Ловите! — его голос, пронзительный и срывающийся на визг от адреналина и скорости, прорезал гул толпы; подросток, пригнувшийся к доске, как жокей к шее скакуна, на миг обернулся, его лицо, испачканное копотью и искаженное дикой, торжествующей ухмылкой, мелькнуло в клубах выхлопа – глаза горели лихорадочным блеском азарта и безумия. — Глотайте и летите к чертям! — Он резко дернул руль импровизированного реактивного скейта, едва увернувшись от столкновения с фонарным столбом, и исчез в густом облаке сизого, едкого выхлопного дыма, пахнущего горелым керосином и расплавленным пластиком, оставив за собой лишь воющий рев перегруженного двигателя и хаос в толпе.
Люди, забыв проповедника и его цифровой ад, с диким гиканьем и хриплыми воплями бросились на колени в липкую грязь, отпихивая друг друга локтями и кулаками, царапаясь ногтями по лицам, лишь бы схватить хоть одну из пилюль, излучавших слабое, манящее голубое свечение – этот фосфоресцирующий яд обещал побег из реальности; они копошились, как личинки на дне чаши Петри, их спины, покрытые потрепанной одеждой, вздымались и опускались в судорожных рывках, а воздух наполнился запахом пота, страха и раздавленных дренажных грибов. Одна из таблеток, маленькая, с неровными, словно откушенными краями, выскользнула из чьих-то дрожащих пальцев, покатилась по мокрым, скользким камням, звякнула о ржавую банку и замерла у самого носка моего забрызганного грязью ботинка, будто подарок судьбы или насмешка. На ее матовой, чуть шероховатой поверхности пульсировали неоново-голубые буквы, режущие глаза в полумраке переулка: «Забудь Ноктарус. Проснись в Элизиуме. Один глоток вечности». Эти слова светились с навязчивой яркостью, обещая рай, который был лишь более изощренной клеткой.
Рука Зорана, быстрая как удар гремучей змеи в прыжке, метнулась вниз – не просто оттолкнуть, а с жестокой, расчетливой силой выбить таблетку из моих едва сомкнувшихся пальцев прежде, чем я успел до нее дотронуться; короткая, жгучая боль пронзила сустав, а крошечный голубой огонек, описав короткую дугу, звонко щелкнул о булыжник и отскочил прямиком в ту же зловонную сточную канаву, где зеленоватая жижа с хлюпающим звуком поглотила его, погасив мерцание. Я инстинктивно втянул воздух, готовый возмутиться, но застыл, увидев его лицо: обычно сдержанное, маскообразное от постоянной настороженности, оно было искажено не просто яростью – его черты, заострившиеся под резким светом неона, выражали настоящий, первобытный ужас; широко распахнутые глаза, в которых отражалась моя растерянность, светились почти безумным блеском, губы, плотно сжатые в белую нитку, подрагивали, а глубокие морщины у рта и на лбу залегли резкими тенями, будто выжженные кислотой – лицо человека, увидевшего саму смерть, протягивающую подарок в обманчивой обертке.
— Не смей даже думать! — прошипел Зоран, его голос сорвался на хриплый, сдавленный шепот, полный такой животной ярости и страха, что у меня по спине пробежали мурашки. Его пальцы, сильные и шершавые от работы с металлом, впились мне в предплечье как стальные клещи; я почувствовал, как кости сжались под этим давлением, сухожилия онемели, а по руке разлилась жгучая боль. Его лицо, обычно скрывающее эмоции за маской усталой сдержанности, было искажено гримасой настоящего ужаса – глаза, широко распахнутые, горели лихорадочным блеском, как угли в пепле, а глубокие морщины у рта и на лбу залегли резкими тенями, будто вырезанными ножом. — Это не спасение, Кай! — он тряхнул меня так, что зубы стукнули, его дыхание, горячее и учащенное, пахло пылью и адреналином. — Это последняя картинка, которую сложит твой ебанный мозг! Вечность? — Голос его прозвучал горько и издевательски. — Вечность в виде синеющего трупа в дренажной канаве! С пеной у рта и вывернутыми суставами! Ты хочешь, чтобы крысы съели твои глаза, пока ты улыбаешься их проклятому Элизиуму?! Выбрось эту дрянь из головы! Сейчас же!
Мы рванули сквозь плотную, дышащую паром и страхом толпу, как перепуганные тараканы, ощущая под ногами липкую грязь и скользкие камни, а в ноздрях – едкую смесь пота, горелой пластмассы и кислого запаха раздавленных дренажных грибов, когда внезапный гул, низкий, зловещий и нарастающий, как рев разбуженного зверя, прорезал шум улицы – это был не пронзительный визг дрона-доставщика, а тяжелое, методичное, неумолимое гудение патрульных аппаратов корпорации «Вертэк», исходящее из самой толщи смога; их угловатые, гробообразные тени, подсвеченные изнутри пульсирующими кроваво-красными проблесковыми маячками, которые рубили ночь на клочья, прорезали маслянистую пелену над крышами, отбрасывая на гниющие фасады зловещие, прыгающие отсветы, и неуклонно направлялись прямо к эпицентру хаоса – туда, где секунду назад проповедник вещал о цифровом аде, а теперь копошилась обезумевшая толпа, охваченная паникой от их приближения.
— Дроны! К черту! — Зоран не крикнул, а выдохнул хриплое предупреждение, его рука – быстрая, неумолимая – впилась мне в запястье с такой силой, что кости хрустнули. Он не тянул – рванул, как трос лебедки, выдергивая из оцепенения. Не бег – падение вперед, сквозь грязную стену людей, отпихивая локтями, спотыкаясь о валяющийся хлам, не чувствуя ударов. Его жилет скрипел, дыхание свистело в ушах громче гудящих турбин дронов. Лицо было каменным, только глаза, дикие и широкие, метались, высчитывая путь сквозь каменные джунгли к нашему дому-крепости, чей темный силуэт маячил в конце переулка, заваленного обломками старой рекламной голограммы.
Мы ввалились в дверь нашего убежища, едва успев отпрыгнуть от липкого синеватого луча сканирования, который прожёг воздух с шипящим звуком, оставив после себя запах озона и выжженной пыли как раз там, где секунду назад была моя голова; снаружи гулкие шасси дрона-патруля с оглушительным лязгом и скрежетом искрящегося металла врезались в мостовую, поднимая фонтан едких, жёлтых брызг из кислотной лужи – капли падали на ржавый металл с шипением, оставляя дымящиеся кратеры. Из его динамика, сквозь треск помех и вой сирены, прорвался безжизненный, металлический голос, лишенный даже намека на человечность: «Нарушение комендантского часа. Идентификация субъектов… Поиск…» Зоран, рыча от напряжения, всей массой тела, как таран, рванул на себя тяжелую, обитую жестью дверь с выщербленной поверхностью; она захлопнулась с глухим, окончательным стуком, а старые, проржавевшие болты на засовах задрожали и запели под яростным ударом кулака или приклада снаружи – бам! бам! – словно сердце города, бьющееся в агонии. Я прильнул к узкой щели в покосившейся ставне, вдыхая пыль веков, и сквозь грязное стекло увидел: в тусклом, больном свете уличных фонарей, пробивающемся сквозь пелену смога, два угловатых, как гробницы, дрона с матово-черными корпусами волокли к чёрному фургону без окон, похожему на катафалк, фигуру в чёрном плаще – безвольную, как тряпичная кукла. На боку фургона, пылая в ночи, как клеймо, была эмблема «Вертэк» – три переплетенные спирали, светящиеся неоновым, кроваво-алым светом, похожим на свежую, открытую рану в теле города. «Вертэк» – не просто корпорация, а сам демиург нашей безопасности, плетущий сети из правил и стальных когтей.
Зоран медленно выдохнул, и струйка пара, белесая и хрупкая, вырвалась из его сжатых губ, тут же растворившись в гнилостном мареве города, словно последний след тепла в ледяной пустоте; она повисла на миг, колеблемая сквозняком, шевелящейся призрачной фатой перед тем, как исчезнуть навсегда – быстро, безмолвно и без следа, как исчезала здесь всякая надежда. Холодный ветер, пробирающий до костей, ворвался с улицы, неся на своих невидимых крыльях тяжёлый, всепроникающий смрад: едкую вонь мокрой, заплесневевшей штукатурки, отслаивающейся от стен вековыми пластами; прогорклый, маслянистый дух протекающего машинного масла и разлагающегося синтетического топлива, смешанный с чем-то приторно-сладким, но глубоко чужим и ядовитым – запахом дешевых психоделиков, выдыхаемых переулками, или, возможно, тлеющей где́-то в глубине кварталов органики, которую город медленно переваривал в своих бетонных кишках. Этот запах лип к коже, въедался в ноздри, оставляя на языке металлический привкус тоски и безысходности.
— Там, — голос сорвался низко и надтреснуто, пропитанный усталостью десятилетий в Серых Петлях и презрением ко всему, что светилось фальшивым золотом над их головами; в нем звучала не просто констатация, а приговор, вынесенный собственным мечтам, — либо выжгут душу дотла на их конвейере, выдав вместо сердца шестеренку... либо сожгут тело быстрее, чем этот смрадный переулок успеет тебя доесть. Выбирай, брат, — он повернулся к Кайросу, его взгляд, усталый и невероятно острый, впился в младшего, требуя не ответа, а признания этой горькой правды, — где предпочтешь превратиться в пепел. Под яркими неонами лжи... или в грязи родного дерьма.
Зоран резко замолк, застыв у входа в прихожую, его мощная фигура напряглась, как пружина, готовая сорваться; он замер, слегка наклонив голову, и в этой внезапной тишине, разорванной лишь прерывистым свистом его собственного дыхания и вечным, глухим гулом города за стенами, стало слышно, как где-то внизу, в зловонной глубине переулка, заскрипел механизм — сухой, ржавый звук, похожий на скрежет сломанных шестерен в масляной ванне. Может, это патрульный дрон «Вертэк» ковырялся в горе технохлама, методично перебирая клешнями обугленные платы и искорёженные корпуса в поисках контрабанды или тел; а может, какой-нибудь отчаянный мусорщик, сгорбившись под проливным кислотным дождем, рылся в мертвых кишках старого сервера, надеясь выцарапать пару еще живых чипов, чтобы выменять на хлеб или дозу «солнечного сиропа». И вдруг — как нож по натянутой струне — в эту механическую какофонию врезался короткий, пронзительный женский крик: резкий, обрывистый, полный чистого, животного ужаса, который на миг повис в спертом воздухе, отозвавшись эхом в узких каменных ущельях переулков, и тут же был безжалостно поглощен наступившей тишиной — густой, давящей, словно сам город гигантской, невидимой ладонью прижал рот кричащей, задушив звук в зародыше. Зоран медленно, с трудом, будто каждое движение давалось невероятным усилием, провел ладонью по лицу — жест был небрежным, усталым; шершавая, покрытая сетью мелких шрамов и застарелых ожогов кожа скользнула под пальцами, и он оставил на исцарапанной скуле широкую, размазанную мазку черной копоти, смешанной с едким потом и городской грязью, которая легла как боевая раскраска отчаяния. Его глаза, обычно острые и живые, как лезвия под лучом фонаря, вдруг потускнели, утратив блеск; они стали мутными, непроницаемыми и холодными, точно старое, покрытое слоем вековой пыли и жирных отпечатков стекло в бронированной двери заброшенного бункера, за которым ничего не видно, кроме тьмы. В этих глазах не было ни удивления, ни страха — лишь знакомая, въевшаяся в самое нутро горечь и леденящее понимание: здесь, в Серых Петлях, крики рождались и гасли, как искры на грязном асфальте, ничего не меняя в вечном круговороте боли и гибели.
— Ты прав… всегда прав, — мои слова прозвучали тише шелеста крысы за плинтусом, а пальцы сами сжали складки плаща, будто ища опору в грубой ткани. Я отвернулся к узкой щели в ставне, где мерцал ядовито-зеленый свет неона, режущий глаз. — Но разве там… в их казармах… разве там хоть капля лучше? Или это просто другая яма? С позолотой на решетке? — голос сорвался, выдавив из горла ком горькой пыли. — Там ведь тоже сотрут в порошок? Сначала имя… потом душу? Есть ли разница?
— Разницы? — его голос, низкий и хриплый, сорвался на горькую усмешку, каждый слог пропитанный горечью прожитых в Серых Петлях лет. — Нет её, брат. Ноль. — Он ткнул грязным пальцем в сторону двери, за которой бушевал город. — Там тебе вручат казённую робу с номером вместо имени... и, может, даже деревянную койку в казарме, пахнущую дезраствором и чужим потом. — Его взгляд, острый и неумолимый, вернулся к Кайросу, впиваясь, будто пытаясь вбить истину прямо в кости. — А здесь? Здесь ты сгниешь в зловонной луже у заднего входа к какому-нибудь «Цифровому притону», с пеной у рта от дешевого сиропа или с ножом «Когтей» в почках. Будешь вонять собственным разложением, пока тебя не размажет по асфальту корпоративный мусоровоз, везущий отходы прямиком в печь Элизиума — на топливо для их вечных фонтанов. — Он замолчал, тяжело дыша, его взгляд вдруг утратил фокус, уйдя куда-то в пустоту за стенами, в туманное прошлое или не менее туманное будущее. Пальцы непроизвольно сжали в кулак клочок грязной ткани на колене. Когда он заговорил снова, голос стал тише, хриплее, почти шепотом, но каждое слово падало, как раскаленный шлак: — Так что... выбирай. Не между жизнью и смертью — смерть тут единственный гарант. Выбирай... где тебе удобнее исчезнуть. В сияющей клетке с номерком... или в родной, вонючей грязи. Вот и вся свобода выбора в этом дерьмовом муравейнике.
Зоран выдохнул резко и коротко, словно выпуская последний пар из перегретого котла — звук вышел негромким, шипящим, как пробитый баллон со сжатым воздухом, но в нём слышалось все напряжение только что пережитой погони, горечь безысходности и копящаяся годами ярость; его мощная спина с глухим стуком ударилась о сырую, заплесневелую стену прихожей, от которой пахло вековой сыростью, гниющим камнем и химической плесенью, въевшейся в штукатурку. Его грудь под промасленным, потрепанным жилетом, покрытым темными пятнами неизвестного происхождения и блестевшим на локтях от частого трения о металл, тяжело и прерывисто вздымалась, словно невидимый кузнец бил молотом по наковальне внутри. Липкая, желто-бурая грязь с улицы, смешанная с маслянистыми разводами и едкой химической слизью, заляпала грубую кожу его жилета, прилипла к щеке, где проступала щетина, и, смешиваясь с соленым, едким потом, стекала грязными ручейками по виску и шее, оставляя ощущение нечистоты, въедавшейся под кожу. В его сильной, привыкшей с детства держать гаечный ключ, паяльник или самодельное оружие руке — ладони были покрыты мозолями, как броней, и сетью мелких шрамов от порезов металлической стружкой и ожогов — он сжимал не просто обломок: искрящийся, дымящийся микроскопическим едким дымком осколок чипа, вырванный им с мясом, вероятно, из развороченного терминала или грудной клетки дрона во время хаотичного бегства сквозь толпу и ловушки Серых Петлей. Крошечные, нестабильные голубые змейки электрических разрядов, шипя и потрескивая с тихим, зловещим звуком, похожим на жарение насекомых, лизали его закопченные, в пятнах окалины и старой крови пальцы, оставляя на коже мелкие черные точки ожогов и запах горелой плоти и озона, смешивающийся с общим смрадом убежища. Он поднял на Кайроса взгляд, острый и усталый, но невероятно живой в этой полутьме, как тлеющий уголек в пепле, и голос его, хриплый от бега и напряжения, прозвучал с ледяной, почти хирургической прямотой, лишенной даже тени утешения:
— Через неделю, — его голос прозвучал низко, хрипло, как скрежет ржавых шестерен, но в нем внезапно пробилась стальная нить решимости, — набор в их проклятую кузницу пушечного мяса. — Он резко сжал чип, не обращая внимания на болезненные разряды, будто пытаясь выжать из него последнюю искру правды. — Если, — он пристально посмотрел на Кайроса, его глаза, запавшие от бессонницы, горели в полумраке лихорадочным огнём, — если ты дотащишь свою измотанную шкуру до их парадных ворот живым, минуя засады «Когтей», продажных патрулей и соблазны светящегося дерьма в переулках. — Горькая усмешка исказила его губы. — И если... — он сделал паузу, провел свободной рукой по лицу, оставляя новый слой копоти, а голос сорвался на сдавленный шепот, полный усталой ярости, — если эта проклятая бессонница, что точит виски как ржавая пила, не добьёт твой мозг раньше... не превратит его в кучку тлеющих, бесполезных микросхем, годных только на удобрение для их проклятых Элизиумских садов. Шанс... — он швырнул чип в темный угол, где тот с шипением погас, — один проклятый шанс из тысячи, брат. Решай, стоит ли он того, чтобы бороться за него сквозь весь этот ад.
Я не ответил. Глаза скользнули по знакомому, обреченному пространству. Вода сочилась по стене из трещины в потолке, образуя темное, мокрое пятно, медленно расползающееся по штукатурке. Капля… капля… падала в жестяную банку, поставленную под нее. Звук был навязчивым, как тиканье сломанных часов. Дом Арденов. Когда-то здесь пахло антисептиком, травяными настоями и надеждой. Теперь запах был другим: едкая смесь старого, влажного железа, въевшейся в стены плесени и чего-то кислого – увядания, может быть. Стены были обклеены голограммами матери – ее медицинские сертификаты, улыбка на вручении награды за гуманизм. Но изображения меркли, покрывались пятнами сырости и пыли, как и сама ее память. В углу, на куче тряпья, бессмысленно кружил на месте робот-хомяк, подарок Ариане. Одна его лапка-манипулятор была перебита, висела на нескольких проводах, отчаянно дергаясь, издавая тонкий, жалобный писк – «пи-пи-пи». Ариана так и не смогла его починить. Как и мы не могли починить свою жизнь.
— Спи уже. Голос Зорана был резким, сдавленным усталостью и раздражением. Он оттолкнулся от стены, его сапоги гулко и тяжело застучали по скрипучим половицам. Он швырнул в темный угол свой потрепанный рюкзак, набитый инструментами. Металлический лязг внутри него отозвался в тишине. — А то опять ночью потянешься на крышу, как последний придурок. Искать свои звезды в этой помойке. Он погасил единственную тусклую лампу, погрузив комнату в почти полную тьму, нарушаемую лишь мерцанием умирающих голограмм и ядовитым отсветом неона из щели ставни.
Зоран растворился в темноте коридора, ведущего в его подпольную мастерскую. Почти сразу оттуда донесся пронзительный, нервный скрежет циркулярной пилы, разрезающей металл – ответ на вопрос, будет ли он спать этой ночью. Через щель в приоткрытом окно в комнату вполз тяжелый запах гари – не просто дым, а едкий, химический смрад горящей изоляции и пластмассы. Где-то в глубине Серых Петлей, наверное, горел старый бункер с контрабандной электроникой. Черный, маслянистый дым стелился по улицам ниже, цепляясь за карнизы, как ядовитый туман. Напротив, в глазницах окон полуразрушенного здания, мерцали тусклые, желтые огоньки – бродяги жгли куски биопластика, выловленного из дренажа, пытаясь отогнать сырую ночную стужу. Их тени корчились на облупившихся стенах, как призраки.
Внезапно что-то тяжелое – не бездушный камень и не ржавый мусор, а нечто плотное, живое, дышащее – с оглушительным глухим ударом, похожим на падение мешка с мокрым песком, шлепнулось на проржавевшую крышу прямо над нашими головами. Весь старый дом, скрипучий остов, содрогнулся от удара, как раненый зверь; стены, покрытые паутиной трещин и пятнами сырости, задрожали, сбрасывая со своих потрескавшихся плеч облако едкой штукатурной пыли, которая закружилась в тусклом свете умирающей неоновой лампы, оседая на наши плечи и волосы мельчайшей, удушливой пеленой смерти. Гулкий стон прогнивших стропил прокатился по чердаку, сливаясь со звоном осыпающихся осколков кирпича где-то в стене, а под ногами ощутимо качнулись скрипучие половицы, угрожая разомкнуть свои старые швы. Воздух наполнился запахом древней пыли, разбуженной плесени и чего-то нового, резкого, животного – теплого, влажного, как дыхание незваного гостя из темноты.
Я осторожно прикоснулся к холодной, шершавой поверхности двери в комнату Арианы – она стояла приоткрытой, словно приглашая войти в этот последний островок детства посреди бетонного ада. Толкнул ее беззвучно, но древние петли все равно издали протяжный, мучительный скрип, разорвавший гнетущую тишину подобно ножу по холсту; звук эхом отразился в узком коридоре, где воздух висел густой смесью пыли сушеного жасмина из маминых запасов, затхлой сырости, въевшейся в стены как невидимая плесень, и едкого лекарственного духа, напоминавшего о днях, когда здесь еще была клиника. Комната погрузилась в полумрак, нарушаемый лишь призрачным, мертвенно-синим отсветом уличного неона, который пробивался сквозь щели покосившейся ставни – эти холодные лучи выхватывали из тьмы знакомые приметы угасания: голограммы мамы на стенах, медленно расплывающиеся под натиском сырости как наши воспоминания; жалобно пищащего на полу робота-хомяка с перебитой лапкой, беспомощно кружащегося на месте; и гору потертых одеял на узкой койке, где металась Ариана. Ее рыжие волосы, всегда непокорные и яркие, как последний осенний лист в грязи, растрепались по подушке в огненном ореоле, а лицо, купавшееся в синей неоновой волне, казалось неестественно восковым, тонким и изможденным – слишком взрослым, слишком изуродованным тяготами для ее двенадцати лет. Она ворочалась, сбивая одеяло, обнажая худенькие плечи, покрытые гусиной кожей от холода и кошмаров; пальцы судорожно впились в край одеяла с рваной дыркой на боку, словно цепляясь за последнюю нить безопасности, а губы шевелились, выдавливая сонные слова, пропитанные страхом:
— Опять... опять эти твари... — голос сорвался на полувздохе, и она судорожно втянула воздух, будто задыхаясь. Ее веки плотно сжались, образуя болезненные морщинки у переносицы. — Шуршат... в стенах... — одна рука непроизвольно дернулась к уху, пытаясь отогнать несуществующий звук. — Грызут... грызут кабели... острыми... острыми зубами... — Она съежилась, подтянув колени к груди, делаясь еще меньше под грубым одеялом. — Скоро... — шепот стал громче, отчаяннее, — ...скоро доберутся... и нас... нас тоже сожрут... целиком...
Последнее слово вырвалось стоном, и она резко повернулась на бок, уткнувшись лицом в подушку, словно пытаясь спрятаться от чудовищ своего сна; ее спина под тонкой тканью рубашки напряглась, как тетива лука, а пальцы продолжали мять одеяло, вытягивая клочья ваты из рваной дыры – бессознательный жест отчаяния, привычный как дыхание в этом доме страха. С потолка капнула тяжелая капля воды в жестяную банку – *плюх* – и этот звук слился с ее прерывистым дыханием в жуткую симфонию ночи в Серых Петлях.
Я молча подошел к окну, отодвинул жесткую, пропитанную уличной копотью штору. Над смрадной чашей города медленно плыли рекламные дирижабли Ассоциации. Их прожекторы били сквозь смог, проецируя гигантские, навязчивые послания: «Вертэк объявляет набор! Сила. Порядок. Будущее! Ваш билет из Петлей!» Один из дирижаблей вдруг дернулся, его голограмма затрепетала, исказилась, сменившись на корчащийся пиксельный череп. Кривыми, кровоточащими буквами под ним вспыхнуло: «Сопротивляйся». В тот же миг, у самого подножия нашего дома, в полосе тени, мелькнула фигура в маске безликой. Она швырнула небольшой свёрток в открытый люк канализации и растворилась в толпе, как капля в грязной воде.
— Кайрос! — Ариана резко села на своей койке, ее рыжие волосы, всегда непослушные, торчали ореолом вокруг бледного лица. Глаза, широко раскрытые, смотрели на меня с упреком и тревогой. — Ты опять не спишь? Мама бы… Мама бы сказала, что без сна сойдешь с ума! — Ее голос дрогнул на слове «мама».
Я не отрывал взгляда от стены дома напротив. Кислотный дождь, стекающий с крыши, разъедал свежую надпись «Пока они парят — мы гниём внизу». Желтые струи смывали краску, и на мгновение проступили старые, выщербленные буквы, выведенные когда-то давно: «Сопротивляйся». Но ржавчина, словно живой паразит, тут же поползла по ним, поглощая послание, оставляя лишь бурые подтеки. — Мама бы дала мне успокоительное, Ари, — ответил я, и мой голос прозвучал чужим, плоским. — И была бы права. Но успокоительного нет. Только крыша и смог.
Взрыв где-то совсем рядом – не глухой гул, а резкий, рвущий барабанные перепонки хлопок. 0Синее зарево, вспыхнувшее за окном, осветило комнату на долю секунды. В этом слепящем свете я увидел: по покатой крыше соседнего дома скачет, спотыкаясь, фигура в рваном, развевающемся плаще. За ней, бесшумные и стремительные, как тени, гнались трое. Лезвия, вмонтированные вместо предплечий, холодно блеснули в отблеске пожара. «Стальные Когти». Сердце упало, сжавшись в ледяной комок: они уже здесь. В нашем квартале.
— Ложись! — Моя команда прозвучала резко, но без паники. Я резко дернул штору на место. — И не вздумай выходить. Никуда. Гася единственную лампу, я не отошел от окна. Пальцы сжали рукоять ножа – старого, с зазубренным, как пила, лезвием, который всегда лежал на подоконнике. Холод металла был единственной реальностью.
Из глубины дома, из подпольной мастерской Зорана, донеслось сдавленное, хриплое ругательство, вырвавшееся сквозь стиснутые зубы — «Чертова гниль!» — за ним последовал оглушительный звон разбитого стекла, будто кто-то швырнул банку с гвоздями на бетон, и тут же — глухой, металлический удар кулаком по корпусу станка или ящику с инструментами, от которого дрогнули стены и с потолка осыпалась новая порция штукатурной пыли, оседая на ресницы горькой мукой. Город за стенами не спал, он жил своей ядовитой, оглушающей жизнью: где-то внизу, в каменных ущельях переулков, слышался отдаленный гулкий рев реактивных двигателей, пронзительный вой сирен «Вертэка», перебиваемый дикими, хриплыми воплями погони или драки; запахи гари, расплавленного пластика и кислого пота страха пробивались сквозь щели в ставнях, смешиваясь с запахом озона и горелой изоляции из мастерской. Его ярость, его неутолимая боль, его клубящееся отчаяние бились в тонкие стены нашего убежища, как волны о хлипкий плот, угрожая раздавить, затопить, стереть в порошок. И я стоял, прижавшись лбом к холодному, шершавому от уличной копоти стеклу в щели занавески, слушая тяжелое, прерывистое дыхание Зорана за стеной и собственное учащенное сердцебиение, гулко отдававшееся в висках; пальцы судорожно сжимали рукоять ножа — старого, с зазубренным лезвием, — и холодный металл впивался в ладонь, оставляя знакомые вмятины, единственная твердая реальность в этом плывущем мире. Я знал — знал каждой усталой клеткой тела, каждым перегоревшим нервом — сна не будет. Ни у меня, ни у Зорана за стеной, ни у Арианы, ворочающейся в кошмарах, ни у самого Ноктаруса, этого вечно бодрствующего, гниющего заживо чудовища. Только бесконечная ночь, бдение и лезвие в руке, готовое встретить рассвет или последний удар.