Зима 1813 года выдалась лютой даже для мокшанских краёв. Снег лежал такой тяжёлый, что ветви сосен гнулись до земли, а морозы стояли такие, что дыхание замерзало в воздухе белыми иглами. В селе Кши-Кши, что пряталось в излучине Мокши, люди почти не выходили из изб. Только дым из труб поднимался тонкими, дрожащими столбами — как будто само село дышало последними силами.

Но в ночь на старый Новый год (по новому календарю — 13 января) в Кши-Кши всегда делали исключение. Старики говорили: «Если не зажечь ёлочку в эту ночь — год будет пустой. Дети не родятся, коровы не телятся, рыба уйдёт из реки, а мужики начнут пить до смерти».

Поэтому, когда солнце село за лес, а луна встала бледная и тонкая, как серп для жатвы, мужчины вышли из изб.
Они несли топоры, верёвки, факелы, бочонки с берёзовой смолой и вёдра с медвежьим жиром. Женщины остались дома — варить похлёбку, молиться, шептать заговорами, чтобы дети не проснулись от криков.

В лесу выбрали дерево — самую высокую сосну на краю оврага. Прямая, как стрела, с густыми нижними ветвями и голой макушкой, будто специально для обряда. Топоры не понадобились. Дерево обламывали руками — медленно, с молитвами, чтобы оно «почувствовало боль» и стало живым для ритуала. Когда сосна рухнула в снег с тяжёлым вздохом, все замолчали. Казалось, лес тоже затаил дыхание.

Её несли на плечах, как покойника. В центр села, на большую поляну, где когда-то стоял языческий идол, а теперь только вытоптанная земля да старый дубовый пень. Вырыли яму, поставили сосну вертикально, обложили камнями. Вокруг сделали круг из сухих веток, мха и смолы — чтобы пламя шло ровно, без передышки.

А потом привели пленных. Их было шестеро. Двое русских солдат, дезертировавших из казармы в Темникове. Один татарин-торговец, что слишком громко хвалил своего бога на базаре. Двое мокшанских парней из соседней деревни — за то, что выдали старосту властям. И один чужак — высокий, худой, с рыжими волосами, которого поймали на болоте и так и не поняли, кто он и откуда.

Их раздели догола. На морозе кожа сразу пошла мурашками, дыхание стало белым паром. Женщины принесли вёдра с жиром — тёплым, ещё не застывшим, медвежьим и кабаньим вперемешку. Старухи мазали пленных — медленно, торжественно, как будто причащали. Жир блестел на коже в свете факелов. Потом брали кисти из конского волоса и обмазывали берёзовой смолой — густой, чёрной, вонючей. Смола липла к жиру, тянулась нитями, пахла смертью.

Пленных поднимали на верёвках. Вешали гроздьями, как виноград. На нижние ветви — самых крепких, чтобы дольше горели. На средние — тех, кто послабее. На верхние — лёгких, чтобы пламя быстро побежало к макушке.

Последним повесили рыжего чужака. Он не кричал, не просил пощады. Только смотрел на всех сверху вниз — спокойно, почти с улыбкой. Старуха, что мазала его, вдруг перекрестилась и шепнула:
«Этот — не простой.
Этот — пришлый».

Когда все были на местах, круг из веток подожгли. Огонь пошёл медленно, как и положено. Сначала затрещали сухие ветки. Потом запахло смолой. Потом — жиром. Нижний пленник — русский солдат — заорал первым. Пламя лизнуло ноги, смола вспыхнула, жир зашипел. Крик перешёл в вой — высокий, нечеловеческий. Второй солдат молчал дольше — только стискивал зубы, пока огонь не добрался до живота. Тогда он закричал так, что у многих в селе затряслись стёкла. Татарин молился — быстро, гортанно, по-своему. Огонь добрался до груди — и молитва перешла в хрип. Мокшанские парни кричали по-русски — матерились, просили прощения, звали матерей.

А рыжий чужак…
Он не кричал. Он пел. Тихо, низко, на незнакомом языке. Голос его шёл сквозь треск огня, сквозь вой, сквозь пламя. И от этого голоса становилось ещё страшнее.

Ёлка горела ровно, красиво. Пламя поднималось снизу вверх — как по фитилю. Жир капал на снег — шипел, плавился, оставлял чёрные круги. Смола вспыхивала маленькими взрывами. Крики сливались в один вой — протяжный, низкий, как рёв зверя.

Старики и жрецы стояли кругом. Били в бубны. Пели низкими голосами:
«Ёлочка, гори, гори ярче!
Съедай чужую кровь, чужой страх!
Дай нам силу на новый год,
дай нам урожай, дай нам победу!»

Когда огонь добрался до макушки — рыжий чужак замолчал. Последний раз посмотрел на всех — и улыбнулся. Широко, спокойно, как будто ждал этого всю жизнь.

Ёлка догорала. Оставался только чёрный обугленный столб. На нём — висящие обгоревшие кости. Кости не снимали.
Оставили стоять до следующего года.

Старики сказали:
«Это страж деревни.
Пусть враги видят, что мы не боимся».

А в ту ночь, говорят, луна была особенно красной. И снег вокруг ёлки не таял. Он чернел.

Так и назывался обряд — «Ёлочка, гори!».
Потом, когда пришло христианство, мокша стала прятать его. Но в глухих деревнях он держался до 1920-х.

Старухи ещё рассказывали внукам :
«Раньше мы жгли живых.
Теперь жжём соломенное чучело.
Но духи помнят.
Они всё ещё любят запах жира и смолы».

А если в ночь перед Новым годом услышишь в лесу треск — не оборачивайся. Это может гореть ёлочка

Загрузка...