Последняя ночь года называлась Ночью Тишины. Не тишины пустоты, а тишины полноты, что держит в себе все возможности. Звуки не исчезали: скрипели половицы, шуршали страницы, свистел чайник, но голоса, музыка и даже шаги затихали, подчиняясь негласному правилу. В эту ночь говорило лишь прошлое, а слушать его нужно безмолвно.
В мастерской, пахнущей машинным маслом, старым деревом и пылью, тикали десятки часов, отрезая секунды от вечности. Лоренц не спал. Он сидел и молча смотрел на открытую жестяную коробку из-под печенья – его Новогоднюю Чашу. Сейчас в ней только плотно скрученный свиток с единственным словом, выведенным острым, яростным почерком: «Почему?».
Год назад, в Ночь Тишины, ушла Элис. Не просто ушла – взяла их общую Чашу с голубыми прожилками. Там словно реки на карте их жизни. Это был дорогой фарфор тонкой работы. Но дело не в баснословной цене, а в самом содержимом. Они вместе наполняли ее десять лет, а Элис сказала, глядя в глубь ночи мимо него: «Нам нужно всё это теперь отпустить. Я возьму форму, а ты пустоту. Посмотрим, что будет».
Лоренц тогда не понял. Он видел лишь кражу. Кражу их смеха, вплетенного в забавных рисунках, кражу слез, впечатанных в гладкие черные бусины, кражу счастливых мгновений, спрессованных в лепестки из букетов. У него из-под ног будто вышибли землю, оставив висеть в настоящем.
Традиция Опустошения Чаши казалась теперь издевательством. Озеро Отражений виделось бездонным колодцем, куда сбрасывают с плеча груз, чтобы идти налегке и двигаться дальше. Но Лоренцу теперь бросать было нечего. Только это непонятное и жалящее его «почему?», что будто выцарапано ржавым гвоздем прямо на коже.
В мастерской было холодно. Лоренц встал, чтобы подбросить дров в печь, и задел ногой коробку с браком, обломками и запчастями от старых заказов – шестеренки, пружинки, осколки. Весь этот год он был проводником между порядком и хаосом – чинил сломанное время, которое ему приносили. Его работа была не творением, а возвращением прежнего. Не создавал новое, а убирал помехи: трещину, погнутость, пыль. Его пальцы знали всё сами; им не нужно приказывать. Достаточно лишь не мешать. Он своего рода мост, по которому люди несут свою боль, надеясь, что им станет лучше.
Вдовец, принесший музыкальную шкатулку жены, которую не заводил с ее смерти. Девочка с куклой, у которой отвалилась рука. Студент с треснувшими карманными часами – последним подарком отца.
Лоренц возвращал ход механизмам, чинил, склеивал, но чувствовал себя скорее могильщиком. Он хоронил надежды на то, что вещи и люди могут быть неизменными. Все, что чинил, было лишь тенью их былой цельности, что непременно снова рассыплется через какое-то время.
Его мысли прервал тихий стук в дверь. На пороге стояла Лира, соседская девочка со своей Чашей, которую сама вырезала из старого дерева.Это была сова с выпученными и удивленными глазами, будто не понимающими, что происходит.
– Дедушка сказал, что, если Чаша пуста, можно просто положить в нее камешек! – выпалила Лира с порога. – Чтобы отпустить и бросить. Иначе завязнешь в пустоте и не сможешь двигаться дальше.
Лоренц только фыркнул:
– Твой дед садоводство превратил в философию.
– Он говорит, что философия и есть садоводство. Но для души, – нахмурилась Лира. – А еще, что пустая земля должна быть перекопана в грядку. Бросить камень в озеро – это, как копка. Иначе вырастит дохлым и криво.
Она заглянула в его жестяную коробку.
– У тебя что-то есть! Уже не пустая. Я посмотрю?
Лоренц махнул рукой. Она развернула свиток.
– «Почему?» – прочла девочка вслух. Вопрос словно повис в мастерской на мерном тиканье ее механизмов. – Какое тяжелое слово! Прямо, как якорь.
– Оно очень острое. У меня больше нет ничего, – буркнул, отводя взгляд, Лоренц.
– Дедушка говорит, — продолжила Лира, – что глупо задавать такие вопросы. Всё равно что спрашивать, почему река течет. Течет вот и всё! Надо плыть или выйти на берег, а не стоять, задавая вопросы.
«Как банально», – подумал Лоренц. Хотел отмахнуть от столь детской мудрости, но в душе что-то дрогнуло. Он посмотрел на коробку с обломками. На эти неживые, бесполезные осколки чьих-то историй. И вдруг ему пришло в голову: а что, если его Чаша – не жестяная коробка? Что, если его Чашей стал весь этот год? Да, в нем не больше не было счастливых мгновений. Но он не пустой! Есть же осколки!
Вскочив, он высыпал коробку с ними на верстак.
– Вот эта шестеренка, – пробормотал он, показав ее Лире, – от шкатулки вдовца. Он плакал, когда механизм заиграл ему снова. Он слышал не мелодию, а голос жены. Я починил ящик, но не его боль. Я дал ей голос.
Лоренц положил шестеренку в свою жестяную коробку.
– Эта пружинка от часов одного юноши. Он не ценил время, когда был с отцом. Я отремонтировал их, но не убрал занозу из совести.
Пружинка упала рядом с шестеренкой.
– Фарфоровая рука. Девочка смотрела, как я склеиваю, и не дышала. Но она повзрослела, и кукла больше ей не нужна.
– Я свою никогда бы не бросила, – осудила ее тотчас Лира.
– А вот треснувшее стеклышко карманного зеркальца, который принес мне парнишка. Оно помнит взгляд девушки, уехавшей навсегда в большой город.
Он говорил тихо, скорее себе, чем Лире. Каждый винтик, каждый осколок в его руках обретал вес чей-то судьбы. Лоренц не проживал за них эти истории, но был их свидетелем и проводником – тем, через чьи руки разбитое, цепляясь за форму, пыталось вернуться.
Дедушка Лиры прав, практикуя «у-вэй» – действие через отказ взять ответственность за провал и успех. Река несет щепку, которой кажется, что есть выбор, как и куда плыть. Но она просто не может остаться на месте.
К рассвету жестяная коробка наполнилась доверху. Лира положила сверху свою тетрадку с нотами.
– Чтобы им было не так одиноко, – объяснила она. – В ней мамин смех, когда я играла. Он громкий. Его хватит, чтобы не было тихо.
Они вышли на улицу, когда небо на востоке начало светлеть. Не желтеть или розоветь, а становиться цвета чистой воды – прозрачного и серо-голубого. Жители потянулся к озеру беззвучным потоком, неся свои Чаши – красивые, странные, скромные. В их руках вся палитра – от черного горя до ослепительной радости.
Озеро Отражений было гладким и темным, как глаз земли, смотрящий в небо. Оно словно искало и нашло там безупречную истину, но не торопилась раскрыть ее людям. В нем отражался первый проблеск зари, но луч тонул в глубине, не нарушая покоя. Ни ветерка. Та самая тишина полноты – момент после выдоха перед следующим вдохом.
С первым лучом солнца, тонким, как лезвие бритвы, тронувшим макушки заснеженных гор, ритуал начался. Люди подходили к воде и высыпали, вытряхивали, опустошали свои Чаши. Бумажные свитки размокали и медленно погружались, вещи тихо плюхались и шли ко дну. Никто не говорил. Прошлое без суда кануло в воду.
Лоренц стоял в конце очереди, сжимая свою жестяную коробку. Неловкость сменилась смирением. Он нес не мусор, а свидетельства, которые поднесет на алтарь общей памяти. Когда подошла его очередь, дедушка Лиры, кивнул ему, как старому другу. Взгляд говорил: «Всякой земле нужна обработка».
Лоренц подошел к воде и увидел свое отражение – изможденное, с тенью прошедшего года. Он открыл коробку.
– Всё, что было. Всё, чем я был. И прости, – прошептал он, не зная кому – озеру, Элис или себе.
Он резко опрокинул коробку.
Обломки ссыпались в воду с неуместным в тишине шумом. Люди покосились, но увиденное заставило их отшатнуться.
Шестеренка зависла в толще воды, замерла, и луч солнца подсветил ее каждый зубчик. Она провернулась. Сама. Без течения. Будто сама вода стала ее осью и волей. Пружинка распрямилась и пульсировала в ней точно сердце. Осколки фарфора, кружась в танце, притягивались друг к другу, не складываясь в прежнюю форму, а образуя новый, хрупкий и мозаичный узор. Фарфоровая рука куклы легла в самый центр, показав пальцем в небо.
Это не было магией в сказочном смысле. А как если бы озеро, темное, всё принимающее, узнало каждый из этих осколков. Не как память, а как действие, увидев не вещи, а вектор: что было, чем стало, что будет потом. Только сам процесс вечен. Вода отразила не форму, а суть.
Из хаоса зависших деталей рождался образ. Не цветок, как мелькнуло сначала, а нечто другое. Шестеренки выстроились в круг, пружинки образовали спираль, осколки фарфора замерли на периферии, как языки холодного пламени, образуя мандалу. Совершенная, геометрически правильная, она медленно вращалась, как бы подсказывая ту самую высокую истину в небе.
И Лоренц, кажется, понял ее. Весь год он собирал разбитые миры других других. Его Чаша была ими заполнена доверху. И озеро зеркалом отразило их все.
Тишина вокруг стала иной. Из благоговейной она стала изумленной, а затем – восхищенной. Люди смотрели на водяную мандалу, и в их глазах было уже понимание. Каждый видел в этом что-то свое: садовник – образ вечного цикла упадка и роста и упадка. Лира – большую музыкальную шкатулку вселенной. Вдовец, стоявший в толпе, – образ жены, который тлел в его памяти.
А Лоренц увидел там свое «Почему?». Оно не исчезло, а стало частью картины, потеряв свою болезненную отдельность и вес. Личное горе растворилось, как соль в воде общего опыта.
Новогоднее чудо было не этой мандале, а в том, как причудливо по-разному она отражалась. Озеро не творило, а показало то, что было в каждом.
Продолжая вращаться, мандала Лоренца начала опускаться на дно. Она тонула, но образ ее уже отпечатан в душах смотрящих.
Вечером, когда города расцвел фейерверками, Лоренц стоял у озера, смотря, как вспыхивают и гаснут в небе огни. Они очень красивы, но мимолетны. А вечно только его «Почему?».
К нему подошел дед Лиры, садовник.
– Видишь? – сказал старик, глядя в расцвеченную фейерверками воду. – Ты думал, что пуст. Но пустота – это не дырка. В ней непроявленные формы всего. Ты был пуст для своего горя, поэтому вместил боль других. А озеро – оно всегда пусто. Поэтому может отразить и камень, и цветок, и звезду.
– Я ничего не делал, – признался Лоренц.
– В том всё и дело, – улыбнулся старик. – Действие, в котором нет того, кто бы сделал. Река без пловца. Цветок, который не знает, что ему дали имя. Это и есть путь. Моя старая Чаша – этот горшок. Я бросаю семена, и самые горькие прорастут на дне тиной. Рыбы едят тину. Круг замыкается.
Наутро Лира подарила Лоренцу новую Чашу – маленькую и деревянную. Она еще пахла сосной.
– Для нового года.
– А что мне туда положить? — спросил он, чувствуя необычную легкость в груди.
– То, что придет, – пожала плечами она. – Тишину между тиканьем. То, что помнит рука, собирая разбитое. Всё, что видишь.
Поблагодарив, Лоренц взял свою Чашу. Она была легкой и совершенно пустой. И в этой пустоте больше не ужас, а безмолвное обещание вместить в себя всё. И ему не нужно в себе это держать. Достаточно, пропустив через свои руки, с благодарностью отпустить в эти темные воды. Оттуда пришло, туда и уйдет.
Лоренц посмотрел на озеро, где в глубине лежала мандала. Новый год уже наступил. Он начался не с боя часов на городской башне, а с тихого щелчка шестеренок внутри него самого. Его больше не волновал вопрос «почему?», но он не забыл свою Элис.