А город помнит всё: чьи тени у порога,

Чей смех в подъезде, чьи шаги на чердаке...

Булат Окуджава

глава 1.

Ефимыч шел бодро, отстукивая тростью по асфальту. В руке болталась авоська с молоком и булкой. До подъезда осталось каких-то сто метров. Вон уже видны лавочки. Две. Стоят друг напротив друга.

Одна — как в музее: с красивой изогнутой спинкой, с подлокотниками. Вся такая воздушная, изящная, как дива. Утонченная в своей красоте и совершенно неудобная. Об этом постоянно напоминали спина и попа. Они ещё помнили, как манила эта скамейка. Она как девушка зазывала на танцы. Но стоило сесть — и тонкие перекладины начинали впиваться во всё, что можно. Не дай бог, ты тонок в кости и на тебе мало мяса — почувствуешь всю её «любовь» на собственном теле. И долго потом не забудешь. Это как первая любовь. Красивая, манит, но должна так и оставаться первой и недоступной. На неё приятно смотреть, но трогать, сидеть — нет.

А напротив стояла кривая, как мои пальцы после артрита - нескладная, как старый пенек в лесу, но отполированная до зеркального блеска скамья. Да, именно Скамья. Она помнила много поп. Много сумок. На неё любили садиться и старики, и дети, и даже, о боже, подростки. Её неказистые доски были отполированы поколениями нашего подъезда и его гостей.

Вот и я в радостном предвкушении бреду до родной и такой удобной лавки. Дошел. Можно посидеть. Солнышко этой осенью греет. Светит и обещает, что всё ещё будет. Подслеповато щурясь, смотрю на небо. Там затейливо плывут степенные тучи-облака.

На минутку задумавшись, вспоминаю. Как мы тут сидели с Клавкой. Как мечтали. Клавки нет уже. Ушла, родная. Устала. Как молоды мы были... Вот посидел на лавке — и на минутку ощутил её ладошку у себя на руке. Закрыл глаза и увидел - её зелёные глаза и обещание счастья.

Надо идти. А то, не дай бог, продует. Солнце хоть и светит, но коварное, зараза. Холодное. Оно как та лавочка: только обещает тепло и удобство, а на деле кости болят, и сопли текут. А с моим ревматизмом буду как старый диван — скрипеть и не сгибаться. Хе-хе.

Тяжело опираясь на трость, Ефимыч поднялся. Ещё раз обвёл взглядом придомовую территорию. Семеныч уже подмел листья, старый хрен. Вот три ступеньки — и дверь. По бокам цветники. Для красоты, а у нас — для мусора. Хорошо, Семеныч гоняет молодежь, хотя сколько той молодежи у нас осталось? Хрен да нихрена. А раньше тюльпаны по весне, и хризантемы по осени... Сейчас тут только окурки цветут.

Дверь, будь она неладна. Металлическое уродство. Этот монстр больно бил по рукам и открывался так, будто мы не в вонючий подъезд заходим, а в банк, где весь мировой запас собран. Ага, мировой запас стариков, ненужности и хлама. Вот что запирала эта чудовищная дверь. Да ещё и на замок мудрёный. Циферки нажми — и попади. А ты стоишь, как дурак из сказки, и в уме у тебя только «Сим-сим, откройся!». И, забыв на минутку комбинацию, сунешь артритный палец не на ту кнопку — и пугаешься: «Урюк, фасоль, горох — чтоб ты сдох!». Стоишь с авоськой в одной руке, с палкой для равновесия в другой и пытаешься своими кривыми пальцами выкрутить комбинацию «фиги с маслом», чтобы попасть в родные пенаты.

Хорошо, пытка длилась недолго. Все ругают молодежь. Зря. Их пытливые умы и патологическая лень приводят иногда к удачным последствиям. Хе-хе. Вот и у нас Сашка, видимо, с компанией таких же одаренных подростков, снёс замок одним сильным рывком. Замок заклинило, как старый «жигуль». Он поскрипел — и сдался. Теперь на нём всегда горит странная надпись «open» зелёным, как светофор. Хе-хе.

Чуть подслеповато щурясь и шаря рукой в поисках перил, Ефимыч осторожно зашаркал ногами, отыскивая ступеньку. Их пять. Раз, два, три... и вот ты уже в подъезде. Жил бы в Питере — сказал бы «в парадной». Ага, вонючей кошкиным ссаньём и старыми пердунами! Но мы гордо говорим — «в парадной». Парадной - загаженной жизни. Нет, дорогие мои, это Подъезд. Старый московский подъезд. И запахи в нём родные: вон Зинка со второго опять кислые щи варит — вонь на все этажи; и запах табака с четвёртого — это Михалыч смолит. Много запахов, разных, вкусных и не очень. Люблю иногда поводить носом, зависнув на площадке, и угадывать, кто сегодня будет ужинать пюрешкой с котлетами. А запах рыбы всегда подскажет — четверг. Экватор недели пройден.

Подъезд. Родной. И пахнет домом. А то — «парадная»... Чай, не графья мы. Обычные, рабочие люди, со своими слабостями.

Ефимыч думал, вспоминал, а ноги, шаркая, тяжело ступали по ступеням. Ему шоркать на пятый этаж. И этот путь займёт у него полчаса. Будет ещё встреча с Валерой на третьем — короткий разговор за жизнь. Но до него надо ещё дошкандыбать надо.

глава 2.

Ефимыч медленно переставлял натруженные ноги по ступеням, привычно считая их про себя. Сколько раз он ходил туда-сюда по ним! А было время — летал как сокол, перепрыгивая через две, а то и три ступеньки разом. Эх, было время... Молодое да звонкое.

Был даже раз, когда не дошел. Отмечал удачную... что? Получку? Аванс? Или командировку — память уже подводит. Но не дошел. Присел на четвертом, привалился головой к стенке — вроде подумать, а сам уснул. Клавка тогда меня знатно отходила мокрым полотенцем. И протрезвел, и проснулся, и умылся. Хе-хе. Да, было время.

Привычно остановившись между вторым и третьим, повел взглядом по ящикам. Красивые, синенькие, с белыми цифрами на фасаде. Были когда-то. Ящички, что дарили надежду, новости и просто связь с миром. Раньше не проходило и дня, чтобы утром в тапочках и халате ты не спустился на второй этаж за газетами. Корреспонденция, мать ее!

Раньше мы читали, выписывали. «Правду» — как же без неё? Пока не прочитаешь, и не поймёшь, что в мире-то делается, каких вершин достигла страна. И «Спорт». Каждый уважающий себя мужик выписывал. Даже если не был фанатом и не мог отличить «Ак Барс» от «Ювентуса», но четко знал, что «Спартак» — чемпион. А «Зенит» — это что-то на «парадном». Хе-хе. Ну и, для детишек. Как же без них? «Мурзилка» или «Огонёк» — кто постарше.

Клавка, помню, выписывала себе журнал «Работница». Ну а что? Мы — рабочий класс, всегда этим гордились. А в журнале можно было найти 101 совет: как после смены превратиться в тигрицу или приготовить стол для гостей из того, что было и не было. Очень нужный журнал. Помню, прочитает Клавка статью какую — и давай шаманить. То на кухне дым коромыслом, то в ванной запрется, и слышны только «ой» да «ай». И не дай тебе бог не сообщить ей, что она — богиня! С перогидрольной головой и вместо бровей — тоненькие ниточки. На её здоровом молодом лице это было так чудно... Белые кудряшки — дань моде, и вечно больная голова. От бигудей. Железные монстры, но Клавка их так любила, иногда — больше, чем меня. Да... Шикарная женщина.

Причмокивая и вспоминая, рука уже лезла по привычке в карман за ключиком. Это был самый маленький на связке. Ящики можно было, конечно, и ноготком открыть, что многие и делали, хе-хе. А многие уже и ключи потеряли: вон — открытые дверки, погнутые и поломанные. Да и краска облупилась. Да и не пишет уже никто никому. И газет нет. Тех, про правду. Эволюция. Так, вроде, внук говорил. «Технолонюгии», деда. Да... Хорошо, что Клавка не дожила до энтих технологий.

Привычно повернув ключ направо, дверца открылась. Что там ожидал увидеть Ефимыч? Ничего. Просто привычка. Привычка она такая — на всю жизнь с тобой. Врут те, кто говорит, что эффекта Павлова не существует. Ещё как существует! Вот он, в самой его сущности, составляет всю нашу жизнь. Вся наша жизнь — это привычка, возведённая в абсолют. Когда есть привычка — это хорошо: руки, и ноги, да и голова, что уж тут, — всё делают на автомате. По привычке. Даже если ты старый, забыл чё, — голова вспомнит, руки сделают, ноги доведут. Хе-хе. И как бы мы жили без привычки-то?

Что это? Белеет... Квитанция, что ль? Да нет, там с пенсии уже давно всё забирают эти технологии, внук настроил. Артритные пальцы пытались ухватить. Белый прямоугольник... Письмо. Божечки, откуда? Да и кто — все померли почти. Да и не пишут сейчас письма. Вот раньше — как на каждый праздник шли мы с Клавкой на почту, со списком! Всей родне — по открытке, кому-то и фото своё с дарственной надписью. Чтобы, значит, помнили, не забывали. И обязательно — с пожеланием здоровья и благополучия, а как же иначе-то?

И этот ритуал облизывания — мой самый любимый, хе-хе. Вытянешь кончик языка и стоишь, облизываешь, и ловишь на себе радостный взгляд Клавки. И ты стараешься, проводишь кончиком туда-сюда. А потом — марки. Это уже Клавка облизывала и приклеивала, так забавно причмокивая каждый раз после наклеивания маленького прямоугольника. Да, любили мы это дело. Это был не только ритуал памяти — это был ритуал жизни. О которой не принято было говорить, хе-хе.

Так. Письмо — в карман. Засунем, дома с лупой почитаем, что там пишут. Как говорит, мой внук: «Реклама, деда, выкинь ты её!» Ну как можно выкинуть-то? Люди старались, писали. Надо обязательно почитать. Информация — это знание. А знание не бывает лишним. Никогда. Так нас учили, и правильно учили-то.

Вот и Валера. «Здравствуй, друг. Вот, видишь, сходил — молоко и булка. Что ещё мне старому надо-то?» — «Да и не говори, Валера, всё в жизни не попробуешь, да и не надо мне уже. Что мне та икра? Рыбьи шарики — катаются на языке, лови их беззубым ртом, а потом соскребай с челюсти. Липнут, заразы. Хе-хе. У тебя, милок, нет зубов, тебе не понять... Что, Никитична была сегодня? Поливала тебя? Да, вижу — мокрый ты, как пацанёнок в обоссаных штанах. Стоишь довольный. Солнышко... Согласен, всякой твари солнышко нужно. Даже нам с тобой. Ну, бывай, Валера. Пойду я — ещё два этажа. Как раз к обеду доберусь. Хе-хе».

глава 3.

Валера только махнул в след Ефимычу ещё зелёным листком. Лист этот был как лопух в лесу — большой, несуразный. По краю уже виднелась засушливость. То ли от нехватки воды, то ли от дыма сигарет, которым пропах весь подъезд. То ли время осени было беспощадно даже к подъездному жителю.

Валера жил на третьем сколько себя помнил Ефимыч. А помнил он себя давно. Уже 50 лет прошло, как они с Клавкой заселились сюда, в этот дом от их родного завода. Все тут были свои, молодые специалисты. Все друг друга знали, и ордера все получали одновременно, в 50-х годах. Тогда им было по двадцать лет почти.

Он был столяром-краснодеревщиком. Клавочка была маляром. Там и познакомились. Су-14. Раньше-то оно как: приехал из своей деревни — и на тебе, сразу комнату дают, работу по рукам. Потом можешь учиться, пойти на инженера. Очень престижная профессия. А нет — так работай на совесть, по своему разумению, и делай всё на благо Родине. Родина-то она всё видит, всё оценит. И не было таких, кто морду воротил от рабочей специальности. Гордились мы. Столько тонкостей знали... А сейчас это не нужно никому. Вон, внуку говорю: циклю надо бы наточить. А он глазами хлоп-хлоп — олух окаянный. «Может, циркуль, деда? Так его не надо точить, там иголка и карандаш». Ничего они не знают, молодежь эта. А если ему про вайму рассказать — точно в 03 позвонит и сдаст старика как буйного. Некому передать знания. Некому. Не интересно нынче молодежи всё это. Им подавай красивую обёртку и сервис. Всё по ихнему интернету закажут — и радуются как дети. Не знают даже, как табуретку сколотить. А это первое, чему отец сына учит. Что это за дом без табуретки-то? Не дом это. В доме завсегда должна быть она — царица-табуретка. Она же и сидалище вместит любых обхватов, и заместо стремянки подсобит, и как стол сподобится. Вот поставишь её, бывалыче, посреди комнаты, застелишь газетой вчерашней — и можно стакан с молоком и булку положить, а то и стакан с беленькой, и огурчик с сальцом. Всё культурно, всё как у людей. А сейчас что — кресла им подавай с синтепоном, чтобы жопе помягче было. Эх...

Да и газетки нынче не носят, нечего подстелить. А газетка-то — наше всё: и скатерка, и шапка, и почитать, и в туалет, прости Господи, нарезать. Газетка она друг человека, а табуретка — ейная царица.

Фух, дошел. Щас передохну — и обедать.

Ефимыч стоял перед дверью, обитой дерматином. Кое-где видно было, как вата выбивалась из дырочек. Где-то ещё блестели шляпки диванных гвоздиков. Раньше такие были, ими диваны обивали для красоты, а русский человек узор делал на двери. Чтобы красиво и тепло. Двери-то входные — что ДСП тонкое: плюнул, дунул — и всё, нет двери, даже ребенок вышибет. А надо — основательно: дерево и вата. Оно тепло удерживает, сквозняки прогоняет. И обязательно — красоту шляпную.

Дверь мы с тестем делали. Ох, и выпито было сколько... Два дня делали: я строгал, он гвоздики вбивал, а Клавка моя вату укладывала. Красивая дверь была. А сейчас она, как я, старая, потрёпанная жизнью, но ещё держится на своих петлях. Смазываю её периодически, чтобы не скрипела. Хе-хе. Раньше я и себя смазывал, да здоровье подводит. Вот теперь только дверь и остаётся смазать, вспомнив на минутку прошлое.

Артритные пальцы с трудом провернули ключ, и Ефимыч шагнул в родную квартиру. Пустую, но по-стариковски уютную. Как сказал бы внук: «Не квартира, а раритет». Эх, внучек, тут всё раритет, я самый главный антиквариат. Хе-хе.

глава 4.

Раздевшись в маленьком и тесном коридоре, Ефимыч деловито отнёс авоську на кухню и включил чайник. Сейчас чайку попьём с сушками. Помыв руки в рукомойнике, он открыл холодильник, заглянул в недра и закрыл. «Бирюса». Это отдельный раритет. Как они его с Клавкой покупали, сколько ночей отстояли, чтобы получить! Раньше-то как: чтобы хорошую вещь добыть, надо было потрудиться — знакомства нужные завести, да в очередях отстоять. Тогда ты будешь долго помнить, что вещь хорошая, с большим трудом тебе доставшаяся. Будешь её беречь — и она отслужит тебе верой и правдой. Вот и наш «Борюсик» такой. Сколько мы тогда с Клавкой откладывали на него, по две зарплаты, чтобы он появился в нашем доме. Белый, с длинной хромированной ручкой и красной надписью «Бирюса». Умели же делать. На совесть. Вот и Клавки нет, а «Борюсик» стоит. Работает напряжённо, с трудом ужо, но пашет.

Подумав немного, открыл снова и убрал пакет молока. Пущай постоит, это на ужин. Стакан молока да булка — как в детстве. А из остатков завтра кашу сварить можно. Много ли надо одинокому старику?

Чай Ефимыч уважал. Это был целый ритуал. Насыпать чёрной, как ночь, заварки в ошпаренный кипятком чайник, залить водой и накрыть куклой. Энту Марфушу Клава сшила ещё в молодости, на ситцевую свадьбу. Сколько с нами Марфуша живёт! И чайник. Я её, Марфушку, не единожды подпалил — настоящая дочь полка. И маслом заляпывал, и в белизне от Клавки пытался отбелить. Сейчас посмотришь на неё — и не понять, где куделька, а где лицо. Всё серое, только платье-сарафан ещё знакомого синего цвета. И то — потому что я помню. А не потому что видно, хе-хе. Внук как видел этого монстра — плакал. Но то прошло, ужо вырос. Сейчас только посмеивается, шельмец. А для меня это хранительница тепла. Там под сарафаном нашито много тряпочек, чтобы стало быть тепло держать да заварке настояться. Эх, молодежь, ничего-то вы не понимаете. Мне эту Марфушу Клава подарила. Как можно-то без неё? Клавы нет, а Марфуша, хоть что, — со мной, старым, всегда. И вроде как ни один.

Поставишь её напротив себя — и пьёшь чай, неспешно прихлёбывая, баранку размачиваешь в кипятке и обмусоливаешь беззубым ртом - в удовольствие. Ты щуришься, а Марфуша одним глазом подмигивает — одобряет, значит. А если посмотреть в окно, то можно полюбоваться на тополь. Исполин наш. Сколько писали, чтобы спилили, — старый он. Вон, вымахал выше дома уже. Но он наш, домашний. Вместе саженец сажали, всем подъездом, шумно было, весело. Дети наши росли — и тополь с ними. Шумит он кроной, даёт тень мамашкам с колясками под сенью своей. А когда на гулянки ходили, то обязательно у ствола свидание назначали и целовались — вечером-то не видно. Этот тополь помнит больше, чем я, старый. Сколько парочек возле него свою судьбу решало — не счесть.

Вот и сидим мы втроём: я, Марфуша да тополь. И каждый думает о своём. О вечном.

И в такой тишине Ефимыч сидел, наслаждаясь нехитрыми стариковскими радостями. Степенно тикали ходики, и только радио подавало признаки жизни, сообщая, что время подходит к шести часам вечера. А в шесть тридцать — моя любимая программа «Жёлтый, зелёный, красный», рубрика песен по заявкам. Диктор читал письма людей, их радости и победы, озвучивал желания и ставил заветную песню. Очень душевная программа. Так же очень любил обедать под «Рабочий полдень». Щас-то и не поймут ничего. Нет понятия, нету. Вся музыка сейчас — какофония каких-то резких звуков. Не был бы уже глуховатым — точно оглох бы. А там — душевно: и споют, и расскажут. А вечером можно посидеть и послушать передачу «Театр у микрофона». Очень я люблю слушать радиопостановки, зачитанные хорошо поставленными голосами. Помню, однажды была авария, и на всей улице отключили свет, а радиоточка работала (она же к специальной розетке подключена). Так вот: в комнате темно, горит свеча, а по радио передают какой-то страшный спектакль — по мотивам Эдгара По, кажется. Было жутко и очень интересно в такой обстановке находиться. Клавка жмётся в испуге, дети жмутся к Клавке, а у нас только тени по стенам да свеча на столе. И чай... как же без него? Раньше-то что: чай завсегда можно было согреть. Марфуша, заварка да газ. Спасибо «Газпрому»... только не знал тогда, что за зверь это такой.

Ой ты, старый я дед... Письмо же пришло.

И медленно, шаркая тапочками по стёртому линолеуму, Ефимыч побрёл в коридор. Там, в пальто на вешалке, в кармане лежало письмо. Вернувшись на кухню и надев очки, он аккуратно разложил прямоугольник на столе и разгладил рукой — нет, как утюгом. Два раза разгладил.

На конверте было написано: «Владимиру Ефимовичу К., проживающему по адресу... От управы района «Зуйкино»».

Поди ж ты... От управы. Праздник, что ли, какой? А я забыл? Взгляд метнулся к висевшему на стене календарю. Да нет... Сентябрь, начало. Единственный праздник — день рождения, и то он завтра. Третье сентября. С началом учебного года... да тоже вроде нет у меня первоклашек, чтобы управа их поздравляла. Наверное, про пенсию что-то написали. О чём ещё мне, старому, сообщать-то? Точно, урезали. Или добавили так, что урезали. Хе-хе. Почитаем.

Взяв в руку нож и сделав кривоватый надрез, Ефимыч вскрыл конверт. В нём лежал простой лист белой бумаги. Красивый, лоснящийся, с водяными знаками и гербом по центру.

«Уважаемый Владимир Ефимович!

С радостью сообщаем Вам, что Ваш дом попал в программу реновации. Мы счастливы сообщить, что дом по улице Яблочная, 5 будет снесён в ближайший месяц. Уведомляем Вас о том, что Вам предоставлено равнозначное жильё по адресу: Аллея Героев, дом 103, на 5 этаже, в многоэтажном доме со всей положенной инфраструктурой и удобствами (лифт и мусоропровод). Вам надлежит прийти в управу до 10-го числа за получением ордера и ключей. Также Вам, как ветерану труда, будет предоставлена помощь при переезде.

С уважением, администрация района «Зуйкино».

Бумага выпала из ослабевших пальцев. По щеке медленно потекла одинокая слеза. Рука тянулась к сердцу. Ефимычу было плохо.

глава 5.

Ну вот и всё, Ефимыч. Допрыгался, старый.

По кухне поплыл запах корвалола. Его ни с чем не спутаешь. Горький привкус стоял удушливым покрывалом. Сорок капель на два пальца воды. Так Клавка ему капала, когда сердце прихватывало. И себе, чтобы не нервничать. Сейчас нервничает только Марфуша да тополь за окном. А я пью горькие капли, понимая, что это — конец.

Белый лист лежал с немым укором на столе, блестя глянцевым боком и маня золотым гербом. Вот сколько раз жизнь меня учила, старого, что ничего хорошего не стоит ждать от таких красивых писем. Вот с четвёртого Лопухины тоже получили такое письмо, году в восьмидесятом. Повестка. Сыну Вальке стукнуло восемнадцать. Армия. Взрослый. Всем подъездом провожали, желали не сплоховать и честь Лопушинскую защитить.

Кто ж знал, что через полгода Ванька получит такой же красивый конверт. На белой бумаге с гербом будет написано: «Сержант Лопухин Валентин Иванович, 1962 года рождения, проходивший службу в в/ч 145, погиб, исполняя свой интернациональный долг».

Любка выла, уши закладывало. Иван постарел лет на двадцать сразу. Война. Афган.

Люди разделились на тварей и нормальных. Война эта разрушила жизни тысяч людей и развалила СССР. Предполагалось, что это будет молниеносная операция помощи дружественному режиму, однако война растянулась на десять лет. Валька-то не писал матери с отцом, где он. Всё шутки шутил, всё у него было «схвачено и захвачено». Кто бы знал...

Да что толку. Сколько таких Вальков мы потеряли в то время. Воины будут всегда. Просто те, кто родили сына, будут молиться громко и без устали. А те, у кого родились девки, будут тоже молиться, но только тихо, дома, чтобы никто не видел, шепча: «Господи, спасибо, что дочь. Спасибо тебе, господи». Стыдясь и отводя глаза при встрече с товарками, как будто они совершили грех тем, что не сына родили.

А мне вот думается, что война она же что... Она воспитывает и растит в тебе мужика за день. Может, за два — так точно. Только там ты понимаешь всю ценность жизни, которую тебе мать-то подарила. Да от судьбы не уйдёшь. Я сам-то войну мальцом застал, почти не помню грохота, только голод. И служил потом в ГДР четыре года, пока Клавка с мелкой дома была. Раньше-то служили не два года — четыре. Вот с тех пор я не люблю эти письма на красивой вощёной бумаге с гербом. Всяко они не радость несут. Ей-богу, лучше б пенсию снизили. Много ли мне надо старику.

Вальку хоронили в закрытом гробу. Весь наш дом провожал. Девчонки ревели белугами. Мать и отец Валькины не шли — их несли. Вот и вырастили сына на радость воронам. Вот и понянчили внуков... Жизнь, я помню, у них тогда остановилась. Не долго они прожили. Продали квартиру и уехали на малую родину, куда-то в деревню к Любкиной матери. Может, и правильно. На природе-то чай получше и дышится, и живётся. Там, пока за домом да скотиной угонишься, день-то и закончился. Некогда сидеть и думать, мысли страшные гонять в голове.

А то вон — подойдёшь к окну, сидит блаженная бабка Феня с третьего. Вечно в своём фиолетовом пальто, и волосы у неё тоже были фиолетовые. Вся такая фиолетовая. Сидела, как ворона, зыркала своими глазюками, кто куда пошёл, кто к кому пришёл. Эдакая адресная книга и справочное бюро в одной бабке. Сколько себя помню, а помню я себя покудова хорошо, она была в одном возрасте, в одном пальто. Как будто время не было над ней властно. Так и прожила свой век чужими судьбами и сплетнями, покудова не померла. Потом-то квартира внучке троюродной досталась. Хорошая девчушка. Смышлёная. Да тоже горемыка, одна с дитём. Как будто все мужики разом пошли на войну и не вернулись.

Не люблю я энти конверты с белой бумагой и гербом. Нет в них счастья.

Чуть отпустило. Надо внуку позвонить. Чай, не один я тут прописан. Внук со мной. Завтра жду их в гости... а сил-то что-то не осталось. И радио-передачу не послушаю сегодня.

Завтра надо у Михалыча узнать, что за реновация такая. Может, он поболее моего знает. А сейчас — спать.

глава 6.

Ранее утро. На кухне шипит невыключенное радио. Знакомая мелодия на пианино, а затем — бодрый голос Николая Горшкова. Сейчас-то уж не он, но тогда этот голос был известен всем советским жителям. Потом его сменил Владимир Корнеенков. Это были не просто голоса. Это был голос утра. Бодрый и спокойный: «Здравствуйте, товарищи! Начинаем утреннюю гимнастику».

Для десятков миллионов людей по всему Союзу, от Калининграда до Владивостока, эти слова были самым неотъемлемым атрибутом утра. Как звон будильника или шипение чайника на плите. Потом уж появились мудрёные чайники для глухих, со свистком. У меня как раз такой. Пока он засвистит, а я услышу, — пол-чайника выкипит. Хе-хе.

Пятнадцать минут бодрости и здоровья, заставлявшие просыпаться целую империю. И вот ты в майке и семейниках, нашарил тапочки, встаёшь и совершаешь незатейливые движения. «Руки в стороны, ноги вместе. И — раз, и — два. Повторили упражнение», — вещал диктор бодрым голосом. И ты, как зомби, и вставал, и вращал, и приседал.

Сейчас-то нет такой передачи. А зря.

Покудова я там приседал в спальне, Клавка уже и чайник закипятила, и Машке косцы заплела, и яишенку пожарила, а мне суп подогрела. Главная еда утром. Ещё мой дед говорил: лучше утром поешь хорошо — и работать будет легче, чем в обед живот набивать. Вот и моё утро после приседаний начиналось с супа. Горячего, жидкого или наваристого — как бог пошлёт или настроение Клавкино. Хотя грешу: у неё всегда настроение было хорошее. Что бы ни происходило, моя Клавка говорила: «Ты, Ефимыч, из ума что ли выжил? Все у нас хорошо: живы, здоровы, работаем. Что ещё нужно-то? Вон, Машка красавица растёт. В цирк бы с ней сходить. Там слона, говорят, привезли. Что за чудо-зверь! Уши — лопухи, как у Валеры нашего, и хобот как верёвка перекрученная, весь длинный и сморщенный. А ещё говорят, у слона-то клыки — что моя рука, вот какие! И остры. На такой клык попасть — и всё, песенка спета. А ноги — как у нашего комода, который ты с Василичем делал: такие же большие и круглые, монументальные. Пойдем, Ефимыч, в цирк, а?»

И мы шли, и смеялись, и было нам чудно смотреть на этого заморского зверя-слона, который выделывал акробатические па. И Машка довольная была, вся в мороженом извазюканная, в платьице ситцевом в горошек. Хорошо Клавка шила. С душой. И носки так латала, что и не отличишь от нового. Раньше-то как вещи берегли! Не было у нас такого, как сейчас: дырка в носке — и всё, в помойку. А раньше каждую одежку штопали, перешивали. Не было лишней копеечки на новую.

Я тогда Клавке своей сделал сундучок зелёный, с удобными петлями для открывания. И хранила она в нём своё богатство: ножницы, нитки да иголки. Целый сундук со сказками. А со старых рубашек спороет пуговки и перебирает их с Машкой вечерами, думают, куда их ещё приладить можно. То ли кукле платьишко сшить, то ли медведю глаза поменять.

Хорошо жили. Дружно. Мы все ощущали себя винтиками в гигантской государственной машине. А сейчас что? Никому мы не нужны. Ладно мы, старики, пожили своё уже, как говорится. А молодые? Какие у них ценности-то, а? Даже утренней зарядки их лишили. А это — ПРИВЫЧКА. Ритуал. Дисциплина, бодрость и сопричастность. Каждый друг другу брат, потому что вместе, как один организм, мы вставали по утрам и делали одинаковые движения жизни. Это очень по-советски.

А сейчас у нас дух... как его... Индивидуализма. Да. Каждый хочет индивидуальный подход, уникальную программу. Мысль, что можно что-то делать совместно, кажется просто устаревшей, если не оскорбительной. Эпоха потребительства. «Ты мне, я тебе». Ещё подумаю — дать или не дать. А раньше как? У кого-то праздник — так вилки, тарелки и табуретки всем подъездом одалживали. Раньше-то как: собрался ты борщ варить, а у тебя соль закончилась. И куда ты шёл? К соседу. И никто не отказывал в такой малости. «Не нужна соль? На тебе муку или лук. Что ты там готовить собрался? А в магазин не отбежишь». А сейчас что? Живём и не знаем, кто у нас сосед, чем он живет, дышит. В лучшем случае не откроют, в худшем — обматерят. И пойдёшь ты, старый, лопать свой борщ без соли.

Некоторые ушлые тётки могли так по подъезду пройтись, на банкет продуктов насобирать. Жила у нас такая на первом этаже, Маринка-нахлебница. Все знали, что она баба ушлая, до чужого добра охочая, но никто ей не отказывал. Странный мы народ, советский. Нас обворовывают — а мы амбары на всю ширь открываем. Нам в морду дают — а мы другой стороной поворачиваемся. Хе-хе.

Утро. Внучок обещал посмотреть, что там за зверь такой — реновация. Приедет скоро. Надо хоть каши сварить, позавтракать. Вон и тополь шуршит кроной, волнуется. «Ну что ты, горемычный, не стоит. Вот узнаем всё — и подумаем под чай. Ты, я да Марфуша».

глава 7.

Ну что, старый, восьмой десяток разменял. Как жизнь прожил? Что доложишь на суде небесном? О чём расскажешь, о чём умолчишь?

Как прожил? Как все советские граждане — честно и бедно. Дочь вырастил, внука увидел. Жил как «надо». Умел ждать и стоять в очередях часами, днями, месяцами и даже годами.

А сейчас что? Вон, внук сколько раз мне говорит: «Деда, ну что ты ходишь со своим артритом в магазин? Сам еле шевелишься, а всё прешь, как тот танк. Я тебе сейчас доставку оформлю, и курьер всё привезёт за полчаса». Не понимает он, горемычный, что я не за молоком иду в тот магазин, а за жизнью. Пока я иду — я жив. Как только сяду — помру, как бабка Феня на лавочке. Ну её к черту, старую ведьму, не к добру она вспомнилась.

А так — пройдусь до магазина, и кости разомну, и с Валерой умные беседы побеседую, и воздухом подышу. Полюбуюсь на тополь наш. Вспомню Клавку свою. И вроде душе легче становится.

Вот он, наш дом. Старый, как я уже, стоит в своём терракотовом пальто, как франт, и только железные двери, как уродливые заплатки, зияют. А придёт весна — всё станет зелёным и свежим, прикроет стыдливую наготу дома. И вот он уже нарядный, как жених. Не видно подбитого глаза-окна, скрыты листвой железные двери. Видна только терракотовая обивка, как на твидовом дорогом пиджаке.

Ну как тут не выйти, не полюбоваться? Как не посидеть под его тихой крышей? Не почувствовать его стабильность? Ну и что, что рушится потихоньку и облупливается. Я тоже не молодею. Рушусь и облупливаюсь. Вон — полный рот зубов... вся прелесть в них, что не болят и съёмные, как вторые рамы в окнах. Снял — и убрал в стакан. Они плавают себе там, радостно отмокают от икры заморской.

Вот и он такой же. Старые рамы снял — и помолодел. А я слепой, что тот крот, — и не увижу пошарпанности. Я же помню его молодым, красивым, рыжим, с серой крышей и тюльпанами у парадных. Красиво...

Сегодня праздник... Да, было время, когда каждый праздник у нас был не повод для веселья, а инструмент воспитания. Первомай, День революции — марши, колонны, демонстрации. Мы идём с Клавкой под ручку, в руке у неё бумажные маки, у меня — поллитра за пазухой для сугреву. Костюм-то один и нифига не греет. Это сейчас есть, как это, — термобельё. А раньше у нас был только «термо» — чайник из Китая. И то купленный по блату. Синий такой, большой, с аистами. Как его Клавка любила, как я — чекушку. Но и термоса давно нет, и чекушка уже не интересна.

Да, такая страна была. А что была — то она и осталась, просто изменилась чутка. Страна она же как женщина. Очень падка на новинки и блёстюшки. Что та сорока. Вот и моя Клавка, как увидит что красивое, — ходит кругами, как в басне, и ждёт, что сыр ей упадёт. Не упадёт. Нет у нас таких денег. Но за посмотреть-то никто денег не берёт. Вот, за посмотреть... Что, аборигены что ли, за бусы? Это вот всё...

Такая страна была. И есть. Я многое повидал, многое внуку рассказал. Горжусь собой. Внуку, конечно, не интересно, что я на Байконуре был и Гагарину руку жал. Что ему тот Гагарин? У него своя, вон, Гагарина в телевизоре поёт. Всё то, да не то. Фамилии одинаковые — цели разные. Но ничего, подрастёт — поумнеет. Все мы умнеем. И будут его внуки рассказывать ему про трансгулярность и объяснять, как пользоваться пультом. Хе-хе. Жаль, не увижу, но посмеяться могу и сейчас.

Надо Михалычу позвонить, что он думает про эту реновацию. Что делать-то. В гостиной на журнальном столике так и стоял старенький дисковый телефон. Рабочий, только звонить некому. Все либо померли, либо уже живут с этими новыми, как их, — мобильниками. Вот чудо чудное. Мне внук тоже подарил такой. Большой, белый, с рыжими кнопками. Для моих корявых пальцев — самое то. А рыжий хорошо светится, видно без очков все циферки.

Взяв в руки потрёпанную записную книжку — ещё в пластиковой зелёной обёртке, — не истрепалась за столько лет. Проведёшь рукой — и чувствуется шероховатость, а в правом нижнем углу выбит телефон. Ты его ощущаешь, но не видишь уже. Слепой ты, дед. Только и можешь — на ощупь. Хе-хе.

Открыв книжку на первой странице — самые главные номера. Врач — Татьяна Михална, участковый — Пётр Семёныч и внук Федька. Написано крупно, в очках хорошо видно цифры. Так, Михалыч у нас на букву «М». Звоню.

— Михалыч, приветствую тебя, старый ты хрыч. Ещё скрипишь? Хе-хе. Как твоё здоровье? Может, зайдёшь ко мне вечерком, потолкуем. Я чай с малиной заварю. Марфуша рада будет, хе-хе.

Отдышавшись и вытерев испарину со лба:

— Михалыч, тут такое дело... Мне давече письмо пришло. Что и у тебя такое было? И что делать-то, Михалыч? Куда ж мы с тобой пойдём-то? Реновация... Да, брат. Всё меняется. Вот и внук мне говорит: «Дед, ты как пенёк замшелый, всё за свой антиквариат цепляешься». А как же не цепляться-то, Михалыч? Это же жизнь моя. И Клавкина. Тополь наш. Скамейка. Семёныч по утрам — шурх-шурх метлой... Как всё бросить-то? Михалыч, ты приходи вечерком. Чаю попьём, потолкуем.

глава 8.

Внук приезжал. Поздравил старика с праздником. Торт привёз. Красивый, яркий, что та бабочка летом. Главное в нём — что мягкий. Как раз для моих зубов, которых нет. Хе-хе.

Рекламки мне привёз нового дома. Чёрный он какой-то, как ворон. Что-то чужое. Я как взял эти глянцевые листки в руки — так мороз по коже прошёл. Как будто стою я в поле: лето, солнце, и ветер стылый дует, пурга идёт. Какая пурга летом-то в поле? Вот и тут — какая пурга-то на моей кухне в четыре квадрата? Тут даже окно закрыто так, что не откроешь. Замазано, чтобы, значит, не дуло. Старый я, сквозняков боюсь и опасаюсь. Артрит, опять же. А подуло — как будто зима пришла.

Гляжу я на эти картинки глянцевые, и меня оторопь берёт. Дома — высокие, чёрные, много их, и они так близко друг у другу стоят, что неба не видно. Как кресты на могилах. Тьфу, тьфу, окаянные...

Федька что-то мне говорит, быстро, сбивчиво, с жаром. Так только молодежь умеет. Я так ужо не могу. Мой речевой аппарат поспевает за мыслью вовремя, потому что мысли времени нужно чуть больше, чем раньше. Пока она сформируется, пока осознает, что готова выйти в мир, рот-то и озвучит её степенно, смакуя, как ту халву, что тает на языке. Так-то у меня, старого. А Федька молодой, у него всё быстро. Как это — инновация. Как — реновация. Слова дурные, не нашенские. Беда от них.

Смотрю на эти бумажки глянцевые и понимаю: не будет тополя. Не будет добрых соседей. Валера — хоть к себе забирай. Не дома — человейники. И будем мы там, как муравьи, сновать туда-сюда, туда-сюда. Не замечая никого. Не видя друг друга.

И, выйдя на лестничную клетку, я уже не увижу таких родных зелёных стен. И не будет пола в мелкую мозаику, пять на пять, бордовую и белую. Всё — в сером. Федька говорит, что это тренд такой. Что за зверь? Не будет гранитных ступенек. Вон, на третьей снизу до сих пор видны следы от гуталина. Столько лет прошло — а не отмылся. Хороший гуталин, качественный. А на четвёртом — ступень со щербинкой. Это мы пианино Машке тащили. Пианино тогда гранитную ступеньку победило. Мы еле вперли этого монстра, а потом дружно слушали гаммы. Интеллигентами хотели быть. На большее Машку не хватило. Или это Клавка решила, что нет у нас в семье музыкантов, то не надо начинать. Музыкантов не уродилось, а пианино стоит. Пыль с него смахиваю. Авось пригодится кому.

Федька говорит, что мне там удобно будет. Только мебель мою надо на помойку снести. Как это — на помойку-то? Как я жить-то буду?

Ну ладно, пианино — её можно, не нужна она. А гардероб наш с Клавкой? Всю жизнь нам служил и ещё послужит. Крепкий старичок. Поднять его, конечно, невмочь ужо, но я и разобрать, и собрать могу. Даром что столяр. А «Борюсик» мой? Табуретка-царица? Сервант с сервизом? Как мы радовались, когда его купили! Такой весь красивый, с цветочками по ободку. Там, правда, пары тарелок не хватает и чашек всего три осталось, но много ль старику надо-то? «Что значит — новое купим». Мне не надо новое-то! Мне и своего хватит.

И книги... Я любил читать. Когда не пил — всё на книги спускал. Как меня Клавка любила? Я то пьяный в дымину, то сижу читаю, и дела мне нет ни до кого. А она подойдёт, прижмёт мою голову к себе, к животу. Мне так тепло и хорошо делалось... Погладит меня по кудрям непослушным и скажет ласково: «Какой же ты у меня умный, Ефимушка». А мне так приятно и так хорошо делалось...

Как же я без книг-то? Нет, Федя. Слово моё крепко. Табуретка. «Борюсик». Гардероб. Пять тарелок с цветочками и три чашки. Два чемодана книг. Вот это всё — не моги выкинуть. Это всё — моё. Это — жизнь.

Как я без этого-то? Накапай мне корвалолу и позвони Татьяне Михалне... Что-то мне нехорошо. Уходи.

У меня есть ещё время.

глава 9.

Время пролетело быстро. То оно тянется по-стариковски медленно, отбивая ритм ходиками и карканьем кукушки, а то летит быстрее сокола. Хе-хе. Вот и десятое число.

Надел свой костюм. Парадный. Клавка ещё выбирала: «Коричневый, немаркий, и в мир, и на пир», — как она говорила. И на свадьбу, и на похороны. Да, хороший костюм, добротный. Умели же делать. А то посмотрю на внука — и диву даюсь: штаны — срам один, все в облипку, жопу видно, ноги голые, волосатые. «Красиво, — говорит, — это модно». Что там модного-то может быть? Срам один, прости господи. Тьфу, тьфу. Не умеет молодежь одежду подбирать. Надо, чтобы и красиво, и немарко. Чтобы стыдно не было, что что-то торчит. Чтобы носки это прикрыли, чтобы, значит, когда садишься, голых ног не видно было. И пиджак — для солидности. Вот сразу видишь человека в пиджаке — и понимаешь: солидный он, дурного не сделает. Не человек красит одежду, а одежда человека. Хе-хе.

Вот и я надел свой парадный костюм коричневого цвета и пиджак для солидности. И пошёл в управу. Значит, ордер получать и ключи по этим глянцевым бумажкам.

Михалыч ходил ужо. Говорит, нормаль там всё: и машины дадут, и переезд организуют. Далековато, конечно, от нашей поликлиники, но там автобус ходит. «Что бы не проехаться на старости лет то в автобусе? — тоже дело. Тоже приключение. Раньше-то только пешком, автобусов было два на весь город. А потом метро открыли — мы с Клавкой ездили кататься, как на экскурсию. Без надобности нам был тот транспорт: работа рядом, всё можно было пешком обойти. Даже на машину не засматривались. Почто она нам? Дачи нет, работа рядом. Это учёным людям она нужна, для солидности. А мы так — по-старинке, на своих двоих. И ничего, здоровее были. А сейчас мне предлагают на автобусе в поликлинику ездить. Итить ты, растудыть! Молодым не грешил, на старости, видимо, буду.

Вот бы Клавке рассказать — она бы посмеялась. Да, старый... жизнь — она идёт, как и ты - только скорости у вас разные. Ты — как черепаха, а жизнь она — как гепард в прериях. Несётся сломя голову. Пока ты доползёшь — она уже в обратку скачет. Круговорот, однако.

В управе было многолюдно и многошумно. Таких, как мы, реновационных, всё прибывало и прибывало. У меня на конверте, кроме даты, и время было указано. Значит, тут всё будет быстро.

Девушка красивая, молодая, подошла, спросила, как зовут, — и хвать меня за руку. Вцепилась мёртвой хваткой, как будто сбегу. Никуда я, милая, не сбегу. Куда уж мне, черепахе, бежать-то за вами, гепардами? Тута я постою, обожду. Да, Владимир Ефимович я. Да, проживаю на Яблоневой. Да, письмо получал. Протягиваю ей конверт, она что-то записывает и предлагает пройти в кабинет номер четыре.

Там народу уже поменьше. Все сидят чинно, ждут - очереди, поди. Я так в поликлинике у Татьяны Михалны сижу, жду, когда она меня позовёт, давление померить. Вот и тут сидим, ждём. Давление ужо скачет. Чувствую, рука артритная выбивает ритм палкой по кафелю. Ефимыч, ну ты чего, старый? Всё будет хорошо. Как говорит внук: «Деда, всё будет ТОП». Что такое «топ»? Топ-топ — это стишок про малыша и маму. А что такое «ТОП»? Ну, ему виднее. Надо быть ближе к молодежи. Молодежь — наше будущее, а мы уже — прошлое.

Вот и кабинет. Красивый, большой. Богато живёт у нас управа. Окно чистое, солнышко светит, и видно небо — сине-синее. Так только осенью бывает: воздух уже морозный, но солнышко ещё пригревает. Всё звенит в ожидании. Вот и я сижу и звеню себе слегка в ожидании.

«Поздравляем Вас, Владимир Ефимович!» В ушах у меня звенит, пока я пытаюсь услышать речь молодого чиновника. Он мне уже руку жмёт. А ладошка у меня холодная и потная. Давление. В глазах темнеет. И я оседаю на стул. Надо посидеть — и всё пройдёт.

Всё засуетились вокруг, опять запахло корвалолом, будь он неладен. Да, старый, устроил ты цирк в управе. Тебя ещё долго будут обсуждать в курилке. Старый ты хрен.

Посидел, отдышался и побрёл потихоньку, переставляя ноги и опираясь на трость. Как в последний путь. Карман жег ордер и ключ на красивом брелоке в форме дома.

Вот и мой двор. Тополь. Лавки у подъезда. Надо посидеть, отдохнуть. Взгляд блуждал и нигде не задерживался. Вот окно Зинки открыто — дома она, готовит что-то. Рыбу, наверное: четверг сегодня. Вон за углом Семеныч — шурх-шурх — метёт последние листья. Взгляд впивается в красавицу-скамейку. Да, неудобная. На ней бабка Феня померла, вся такая фиолетовая, так и не сдала свой пост. Вот он, родной дом, в терракотовом пиджаке, с уже потёртостями и щербинками. Надел вторые рамы в попытке защититься. Подъездная дверь открыта настежь. Пока тепло.

«Валера, друг, ну как ты? Вот ордер дали нам — переезжаем. Надеюсь, ты с нами. Мы, вроде, все в одном доме будем. Там, правда, этажей больше, чем пять, но я тебя у себя оставлю. Ты не против, друг? Зинка будет в гости приходить, поливать тебя. И будешь ты счастливо стоять в обоссаных штанишках. Прорвёмся, Валера, какие наши годы. Пошёл я. А ты готовься. Скоро уже...»

Вот, пятый этаж. Дошел. Долго я шёл. Странный день — длинный. Сейчас приду — и мы чай попьём с Марфушей. Тополь нам сказку нашепчет.

Дверь тихонько прикрылась. Ефимыч разделся. Помыл тщательно руки в рукомойнике. Достал чайник и обварил его кипятком, чтобы, значит, чай лучше заварился. Чайник свистел весело, сообщая о своей готовности. Марфуша заняла своё место. Тополь тихо шелестел листьями.

«Ну что, мои хорошие, давайте пить чай».

В руках у Ефимыча была чашка с цветочками по ободку. За окном шумел тополь. Марфуша косила глазом, как будто подмигивая. А напротив стояла Клавка, и улыбка её была такая ласковая, такая нежная. А глаза как будто говорили: «Ну что же ты, Ефимыч?..»

Загрузка...