Сознание вернулось не сразу. Оно не ворвалось, как это бывает после удара, и не прокралось, как утро после тяжёлого сна. Оно собрало себя по частям, медленно, как механик собирает часы на ощупь, в темноте, зажмурившись от страха, что лишнее движение запустит механизм раньше времени — и механизм его раздавит.

Он понял, что проснулся, когда почувствовал запах — мерзкий, плотный, как плёнка, налегающая на ноздри: хлорка, мокрый текстиль, дешёвое железо и что-то ещё, напоминающее о крови, но крови старой, лежалой, той, что застывает в складках матраса, а потом гниёт внутри него, не желая испаряться.

Глаза не открывались. Не потому, что их невозможно было открыть, а потому что открытие означало подтверждение: да, ты не дома. Да, ты не в машине. Да, ты вообще — не там, где должен был быть. А хуже того — ты, возможно, уже не тот, кто должен был быть.

Пальцы нащупали грубую ткань. Простынь. Хлопок. Советский. Пальцы дрожали, как будто принадлежали пожилому, хотя мозг ещё цеплялся за представление о молодости. Он провёл ладонью по груди, замедлился — не узнал фактуру тела. Жёсткая кожа, как у рабочего. Волосы на груди. Под ногтями — чёрное. Шрамов — два, нет, три, один свежий.

Он сел. С трудом. Сел — и мир качнулся, как вагон метро в момент торможения. Комната оказалась — если это можно было назвать комнатой — бетонной. Пахло сыростью. Печка в углу, железная, пузатая, как будка собаки, у которой отобрали щенков. На стене — икона, под ней — обгоревшая свечка, а рядом — шинель, не его.

Он медленно встал. Пол холодный. Под ногами — цемент, рассыпающийся под пятками. Он сделал шаг — и понял, что не помнит, куда идти.

— Ну ты и вмазался, Рощин, — сказал кто-то за спиной. Голос был хриплым, старым и спокойным. Спокойным, как голос врача, который уже знает диагноз, но всё ещё не сказал его вслух.

Он обернулся. Никого.

Тогда он пошёл. Не потому, что знал куда — а потому, что оставаться было страшнее. За дверью оказался коридор. Узкий, серый, с капающей трубой и стенами, облезшими от сырости. Он шёл, цепляясь за стены, как будто это было единственное, что ещё не пыталось его убить. С каждой секундой он чувствовал: тело — не его. Дыхание — чужое. Рефлексы — откуда-то из чужой жизни. А главное — всё это не случайно.

На втором повороте он увидел зеркало. Старое, треснувшее, с плёнкой времени, затянутой на нём, как саван. Он посмотрел в отражение — и замер.

Из зеркала на него смотрел мужчина лет сорока пяти. Высокий. Седина на висках. Глаза — тёмные, как нефть. Глубокие, как колодец, из которого уже никто не вытащит воду. Под левым глазом — родинка. Под кожей — отчаяние. Лицо — чужое.

Он хотел закричать. Не смог.

Он посмотрел на руки. На груди — жетон. Металлический. На нём выбито: СТ 08417.
СТ. Специальный Технический? Стабилизационный Тест? Сектор Т?

Он не знал. Он знал только одно: его кто-то сюда запустил.

На третий день ему выдали одежду. Форма старая. Шинель — нательная, с чужим запахом. Сапоги — не по размеру. Вещмешок — пуст. А главное — пропуск. Бумажка. Без печати. Без подписи. Только две строчки:

«Рощин А.А.
инженер. спецдопуск по ветке 0.»

Он пошёл в назначенное место. Адреса не было. Был только маршрут: вниз, два раза направо, потом дверь с табличкой, которую нельзя прочесть. Там его ждал майор. Тот самый.

— Не удивляйтесь, — сказал он. — Вас здесь никто не ждал. Но вы уже были.

— Что это значит?
— Это значит, что вас сюда уже запускали. Только не вы.
— Я не понимаю.
— Понимание здесь не требуется. Здесь требуется устойчивость.

Он шёл по коридору, не зная, где начинается помещение, а где заканчивается сама реальность, потому что стены здесь не были просто бетоном — они дышали. Не в метафорическом смысле, не так, как это говорят про старые дома. Нет. Эти стены реально дышали — медленно, ритмично, будто затаившаяся тварь под кожей мира втягивала воздух и снова его выталкивала, напоминая тебе: ты внутри неё. Ты пища. Ты симптом. Ты выброс.

На пересечении трёх коридоров — без указателей, без номеров — стоял металлический шкаф. Вроде бы обычный. Военный. Винтовой замок. Но внутри… внутри — чёрная матовая панель. Сенсорная. Гладкая. Под стеклом — иконки. Округлые, с цветными подписями. Программа. Интерфейс. Версия ПО — 12.7.1.

Он смотрел на это, как смотрит археолог, раскопавший айфон в гробнице времён фараона.

В 1943 году не было сенсорных панелей.
В 1943 году не было интерфейсов.
В 1943 году не было системы, которая знала твоё имя, прежде чем ты его назовёшь.

Он провёл пальцем по экрану. Окно моргнуло. Зажглась надпись:

«Протокол активен.
Рощин А.А.
Идентификация: нестабильная.
Разрешение доступа — только в режиме наблюдателя.»

Он вздрогнул. Не от надписи — от её точности.

Это был не просто сбой. Не просто сброс. Это было место, где всё уже знали про него — ещё до того, как он появился. Как будто не он сам, а его вероятность — прошла здесь раньше, оставила за собой след, и теперь система просто сравнивала его с остаточным отпечатком.

Он повернулся. Хотел уйти.
Путь назад исчез.

Коридор замкнулся. Не буквально — логически.
То место, где он пришёл, больше не существовало. Пространство сделало вид, что его никогда не было.

Он пошёл вперёд.
Не потому что хотел. Потому что альтернативы не осталось.

На четвёртом уровне он нашёл комнату, которую не искал.
Дверь была приоткрыта. Изнутри доносился слабый, прерывистый гул — как от старого сервера на издыхании, когда кулеры уже не справляются и начинают петь свою лебединую песню.

Он заглянул внутрь.
За столом сидела женщина. Возраст — неопределим. Лицо — как будто вырезанное из бумаги. Лист в руках — исписан формулами. Не буквами — символами. Такими, которых он не знал. Даже не греческими. Даже не инженерными. Символами, которые ты не можешь выдумать сам — только вспомнить.

— Поздно, — сказала она.
— Что поздно?
— Уходить.
— Я и не собирался.
— Ты уже здесь. А значит, что-то пошло не так.

Он хотел спросить: «Что именно?»
Но она уже молчала.
Так молчат те, кто уже слишком много знает и просто ждёт, когда информация сама тебя убьёт.

Когда он вернулся в свою комнату — если эту дыру можно было назвать «своей» — на кровати лежал новый предмет.

Жетон. Другой. Стержневой. На нём — надпись:

«Кандидат №3. Проверка векторного соответствия — на 72-м часе. В случае рассинхронизации — ликвидация без отчёта.»

Он сел.
Взял жетон в руку.
Положил в карман. Не потому, что боялся, а потому что понял: это не угроза. Это инструкция. Это часть процедуры. И процедура началась.

Он лёг. Закрыл глаза.
И только в тот момент осознал, что всё вокруг — не просто анахронично, не просто чуждо, а ранее проигранно, как запись на плёнке, которую кто-то поставил на перемотку и теперь крутит в обратную сторону — чтобы проверить, совпадает ли результат с задуманным исходом.

И если не совпадёт — его просто сотрут.
Как шум.

Он проснулся оттого, что кто-то касался его плеча.

Рука была в перчатке. Кожа — серая, вытертая, как если бы с ней ежедневно соприкасались сотни тел. Пальцы — костлявые, неестественно длинные. Человек, стоявший над ним, был в форме. Без знаков различия. Без погон. Без возраста. У него не было лица — оно было, конечно, но его невозможно было запомнить. Лицо выглядело так, будто его нарисовали быстро, как эскиз, оставленный на черновике, и забыли закончить.

— Ты активен, — сказал он. Не вопрос. Констатация.

Голос не соответствовал телу. Слишком ровный. Слишком отстранённый. Как голос навигатора, который давно не знает, едет ли автомобиль вообще, но продолжает зачитывать маршрут.

Андрей сел. Медленно, с усилием. Мышцы не болели, но не слушались. Как будто тело ещё не согласилось, что принадлежит ему. Он посмотрел на дверь. Та была открыта. За ней — свет. Тот самый, давящий, серый, неестественный. Свет, который не давал тени, потому что сам и был тенью.

— Где я? — спросил он.
— В точке входа.
— В каком году?
— Для кого?

Молчание повисло, как шаг в темноту.

Он знал: в этом месте не задают вопросы. Здесь принимают параметры. Ты — параметр. Показатель. Вариант. И если ты жив — значит, пока что ещё допустим.

— У меня был другой жетон, — сказал он. — СТ-08417.
— Больше нет.
— Почему?
— Потому что протокол перезаписан.
— Кто его переписал?
— Возможно, ты. Возможно, кто-то другой. Сейчас это не имеет значения.

Мужчина, или то, что было мужчиной, протянул ему тонкую металлическую пластину. Как карточку доступа. Только на ней — не имя, не номер, не фотография. Только три буквы, вытравленные глубоко, как шрам:

НУЛ

Он провёл пальцем по гравировке. Металл был холодным, как вода в январе. Внутри что-то щёлкнуло. Не в пластине — в голове.

— Это код? — спросил он.
— Это ты.

Он вышел в коридор.
Тот самый — серый, обшарпанный, с облупившейся штукатуркой и трубами, по которым, казалось, текло не тепло, а чья-то сгущённая злоба.

В руке — жетон. В сердце — шум.
Тот самый, что появляется перед мигренью. Перед взрывом.
Шум, которого нельзя вылечить. Потому что это не симптом. Это сигнал.

Он шагнул к двери.
Там было зеркало. Узкое. Вытянутое.
В отражении — он.
И ещё кто-то.

Фигура за спиной. Расплывчатая. Неясная.
Он обернулся — никого.
Снова посмотрел в зеркало — уже нет и того.

На стене, у самого пола, царапина. Как будто кто-то когтями, до крови, пытался оставить последнее, что можно было оставить — текст.

Он нагнулся. Медленно.
Прочитал.
Три строки.
Тонкие, неравные, как пульс перед смертью:

Ты здесь, потому что кто-то рассчитал это.
Ты останешься, пока не начнёшь ошибаться.
И когда начнёшь — уже не уйдёшь.

Он выпрямился. Повернулся.
В лицо ему дохнул воздух — сухой, химический, как из старой респираторной камеры.
С потолка свисала табличка. Без надписи. Только символ: круг, перечёркнутый тремя линиями.
Он знал этот знак. Хотя не знал, откуда.
Но знал точно: это был знак доступа. Или знак ликвидации.

Он засмеялся. Без звука. Просто выдохнул сквозь зубы.
Потому что в этом месте страх — не ошибка. Он — часть протокола.

Он сделал шаг вперёд.
Не по собственной воле. По инерции. По расчёту.

Глава закончилась.
Протокол — только начал прогрузку.

Всё началось с дороги, хотя дорогой это можно было назвать с большой натяжкой — просто колея, продавленная в промёрзшей земле, петляющая через мёртвый лес, занесённый снегом, и заканчивающаяся ржавыми воротами с колючей проволокой, рядом с которыми стоял часовой в длинной шинели, слишком большой даже для его плеч, с автоматом, давно не стрелявшим и явно существующим больше для того, чтобы его можно было показать проверяющему из штаба, а не для того, чтобы реально защищать секретный объект, затерянный где-то между 1943 годом и тем, чего в 1943 году быть просто не могло.

Когда грузовик остановился у ворот, Андрей сразу почувствовал, что что-то не так, не потому, что часовой смотрел на него взглядом голодного пса, и не потому, что рядом вдруг, словно из ниоткуда, появился майор с глазами мёртвой рыбы, а потому, что вся эта картина казалась ему ненатуральной, как будто кто-то поставил её здесь нарочно, специально для него, чтобы он поверил, чтобы принял за реальность, чтобы не сомневался — хотя сомнения были единственным, что он теперь мог себе позволить, за исключением смерти, на которую он не имел права, потому что даже смерть здесь была чьим-то запланированным и продуманным действием.

— Вас давно ждут, — сказал майор голосом, совершенно не соответствующим его внешности, слишком высоким, почти детским, вызывающим странный холодок в позвоночнике.

Ворота распахнулись со скрипом, и Андрей шагнул внутрь, оставив за собой грузовик, дорогу и часового, который тут же перестал на него смотреть и снова уставился в одну точку, куда-то в серый снег, будто бы именно там и находилась истинная цель его бессмысленного существования.

Сектор А оказался бетонным кубом, построенным без намёка на архитектуру и вкус, словно кто-то взял огромную коробку и просто воткнул её в землю, не подумав ни об окнах, ни о дверях, ни тем более о людях, которые будут вынуждены здесь работать, а может быть, жить, или просто существовать до тех пор, пока не наступит их время исчезнуть, не оставив за собой даже запаха.

Внутри было не теплее, чем снаружи, хотя где-то глубоко гудел отопитель, и этот гул был единственным признаком того, что жизнь здесь всё-таки возможна, пусть даже это и не было жизнью в обычном понимании слова, а скорее её экспериментальной формой, замешанной на страхе и ожидании неизбежного конца, который для каждого наступал по-своему, но обязательно наступал — тихо, незаметно, и всегда точно в срок.

Андрея провели по коридору, освещённому тусклыми лампочками, которые мигали с периодичностью, слишком похожей на азбуку Морзе, хотя расшифровать её он не мог и не хотел, потому что был уверен, что это послание явно не предназначено для его ушей, а возможно, и вообще не предназначено ни для кого, кроме тех, кто уже давно перестал быть живым.

— Здесь ваша комната, — сказал майор, открывая дверь, которая тут же захлопнулась за спиной Андрея, и он остался один, в полной тишине и темноте, пытаясь понять, почему в его комнате нет ни кровати, ни стула, ни хотя бы стола, а есть только пустые стены, одна из которых — та, что напротив — была странно зеркальной, отражая его фигуру так, будто за этим зеркалом стоял кто-то другой, смотрящий на него и тоже пытающийся понять, кто из них двоих настоящий.

Через минуту дверь открылась снова, и майор, как ни в чём не бывало, словно не заметив, что комната совершенно пуста, сказал:
— Сейчас познакомитесь с группой. Это те, кто будут работать с вами. Вернее, это те, с кем будете работать вы, пока это будет возможно.

Группа оказалась собранием людей, которые выглядели так, будто их подобрали случайно, просто вытянули билеты из шляпы, и теперь они вынуждены были находиться здесь, не понимая, за что им выпал такой жребий: старик, похожий на древнего профессора, женщина, лицо которой казалось вылепленным из воска и никак не реагировало на происходящее вокруг, и девочка, лет десяти, с глазами, в которых не было ничего, кроме бесконечной пустоты, и в руках у неё были карандаш и лист бумаги, на котором она уже что-то рисовала, быстро, чётко, уверенно, не отрывая взгляда от белой поверхности.

— Это Лика, — сказал майор, словно отвечая на вопрос, который Андрей ещё не успел задать, — она здесь дольше всех. Иногда она слышит то, чего не слышит никто из нас. Иногда она рисует то, что ещё не случилось. Иногда — то, что уже никогда не случится.

Андрей подошёл к ней ближе и увидел, что девочка нарисовала что-то, напоминающее контур ядерного взрыва, такой формы, которую он знал по учебникам, но которую ещё не могли знать здесь, в 1943-м, потому что ядерного взрыва ещё не было, его ещё никто не видел, и даже проект был пока только набором абстрактных идей в головах нескольких физиков, работающих под строжайшим контролем НКВД.

Лика подняла голову и посмотрела на него так, будто знала, о чём он думает, и о чём думать он уже никогда не станет, потому что отныне думать здесь будет опасно, потому что любая мысль может оказаться ошибочной, а ошибка в Секторе А была равносильна смерти, даже если смерть эта наступала не сразу, а лишь спустя несколько дней или недель, когда в ней уже не было никакой необходимости, кроме одной — подтвердить точность прогноза.

— Вы теперь часть прогноза, — сказал майор, внимательно глядя ему в глаза. — Помните об этом, инженер.

И Андрей понял, что это были последние слова, которые он мог считать хотя бы отдалённо дружелюбными, потому что дальше слов больше не будет — будут только действия, и он станет их объектом, независимо от того, хочет он этого или нет.

Загрузка...