Перед тем, как Мейсон толкнул меня, и я сорвался по лестнице вниз, был старый дом семьи Фальконе* — роскошная усадьба середины восемнадцатого века, стены которой с восточной стороны заросли диким плющом, а пять или около того дымовых труб проглядывались сквозь черепицу крыш и отбрасывали длинные рогатые тени на зелёный газон. Белая, будто всегда покрытая тонким слоем инея, беседка в вишнёвой аллее, фонтан со слоном, пускающим из хобота воду, — неизменно украшали фасад особняка. Там был я. Где-то там — в глубине аллеи пронырливо срывал с веток горсть кислой вишни и нацеплял, как серёжки, на уши сестре.
Меня называли «Волчонок» Фальконе. Не «Стрелок» или «Потрошитель»*, что звучало куда более угрожающе и сложилось из той самой истории, которую рассказывают с глазу на глаз полушёпотом, а ещё не окрепшим зверем, просто потому что родился с волчьими глазами — янтарными. Со временем прозвище обросло громоздким образом — кого-то способного, воспитанного жёсткой рукой, кого-то с непоколебимым духом и хладнокровным рассудком, кого-то, кто стремительно окреп и принял судьбу будущего дона Фальконе. «Волчонок» — это какая-то часть меня, за которую не бывает стыдно. Поэтому у подножья лестницы стих Эрик Фальконе — ему как-раз-таки свойственно ошибаться.
Мейсон толкнул меня натурально, в полную силу — или мне так только показалось? — в любом случае, вниз по ступенькам я не катился, а стремительно летел, и, когда уже у подножия лестницы поднял взгляд наверх, то увидел внушительную тёмную фигуру в дверях, которая поспешно скрылась от меня в глубине тускло освещаемой квартиры.
Перед тем, как потерять сознание, во мне ещё теплилась надежда, что план удался.
***
Не люблю аэропорты — в них я всегда чувствую себя неуютно. Залитые удушливо белым светом, они напоминают подмостки театра, ослеплённые огнями прожекторов. Вот только, когда поворачиваешь голову, то натыкаешься не на румяные, осчастливленные лица, а на иссохшие утомлением рожи с тёмными кругами под глазами и сальной головой. Может, большинство и выглядят в действительности нормально, но мне зачастую все кажутся некрасивыми — должно быть, из-за света: он придаёт болезненный, зеленоватый вид. И каждый раз, как какое-то проклятье, у меня болит голова. В аэропортах слишком шумно: нескончаемый топот, повизгивание заржавелых тележек, нервное дёрганье ручек чемоданов, детский плач (самое ужасное), ворчание стариков; чавканье, хлюпанье, долгие вздохи и акцентированные выдохи — всё сливается в назойливый шум.
Я стоял у выдачи багажа и как заведённый массировал виски, ловя взглядом уносящиеся чемоданы по ленте. Рядом заплакала маленькая девочка, сцепились из-за ерунды два старика, кто-то опрокинул стаканчик кофе, и под ногами расползлась тёмная лужа. Захотелось поскорее получить свой багаж, но как только я представил, что беру его в руки, качу по кафельному полу аэропорта и встречаюсь с тёткой Маринетт, то желание сразу отпало. Уж лучше остаться здесь — в грязи и шуме — чем самовольно бежать навстречу отвратительной судьбе-злодейке. Нет, всё должно было закончиться не так — не вдали от дома, не с видом пережёванного-и-выплюнотого, и уж точно не в Лас-Вегасе. Я круто просчитался.
После падения с лестницы я пролежал без сознания сутки. Мейсон сил не рассчитал. Или рассчитал? Очнулся в своей комнате — персиковые стены, высокие окна, через плотные шторы которых пробивались вечерние лучи; длинный лакированный шкаф с книгами, в углу — раскинул тонкие веточки фикус, на столе так и остался лежать незакрытым учебник по русскому языку. Приложив ко лбу руку, почувствовал под пальцами шершавую ткань бинта. Вспомнилось настороженное лицо Мейсона в полутёмках квартиры, его зыбкий прощальный взгляд: я найду тебя. Если передумаю, он найдёт меня, а пока… Мои губы дрогнули в слабой улыбке — единственной, на которую я был способен, придавленный подступающей тошнотой, — должно быть, Мейсон уже далеко отсюда. Главное, чтобы никто ничего не заподозрил. Мне оставалось отыграть только ещё один эпизод — сокрушённо покачать головой, тихо вымолвить: «Отец, мне жаль, это я во всём виноват» — принять его прощение и жить так, чтобы он больше никогда во мне не разочаровался.
— Эрик, мне жаль, — сказал отец, когда, узнав, что я пришёл в себя, невесомой походкой вплыл в мою комнату и сел у изголовья кровати — так, чтобы каждая чёрточка моего лица не ускользнула от его пристального взгляда. Его хриплый, как у поломанного инструмента, голос обволакивал меня морозной нежностью: — Ты чуть не погиб.
— Но я жив, всё хорошо.
Отец кивнул, отвёл взгляд в сторону — на окно, за которым набухала молодыми плодами яблоня. Разговор натянулся как струна — намеренная недосказанность, которую отец принёс с собой, повисла между нами и неприятно вибрировала.
— Фэбээровец ускользнул?
— Смылся, не оставив никаких следов, — отец вернулся ко мне глазами. Его лицо будто высечено из камня — неподвижно, недоступно. Сейчас я для него не больше, чем отчёт с результатом работы, в котором он между строк ищет причину ошибки. — Вы виделись когда-нибудь прежде? — спросил он с такой беззаботностью, словно речь шла о моей избраннице, а не об агенте ФБР, который избежал участи корма для рыб.
Меня пробил озноб, хоть внешне, — я уверен, — страх ни в чём не выразился. Я, кажется, научился этому мастерству: сдерживать при отце любые проблески эмоций. Правило номер восемь*: «Держи свой язык за зубами. Если пришлось соврать, говори мало. Если не знаешь, что сказать, лучше молчи. Чем больше ты скажешь, тем больше себя обезоружишь. Когда твой рот закрыт, ошибки совершают другие». Я постарался ответить как можно непринуждённее:
— С чего ты взял?
— Отвечай на вопрос.
— Нет, тогда, на сделке, я видел его впервые.
Омерта* запрещает лгать кому бы то ни было из Коза Ностры*. Омерта гласит, что предателя ждёт смерть. Я не давал клятвы из-за возраста, но, можно сказать, родился, связанный клятвой по рукам и ногам, и всё равно уже успел не раз её нарушить. Собственной низостью, подлостью, отречением от законов Семьи я позорил даже не себя, а своего дона. Не дрогнуть. Жить. Доказать, всем доказать, что я могу быть лучше.
— Откуда знал, где он живёт? — продолжал допытываться отец.
— Посмотрел в личном деле.
— Я разрешал?
— Нет, — я не отводил глаз от его узкого лица — отец этого не любил — и осторожно добавил: — Я хотел отомстить за Марио, папа.
— Но тебе не удалось. Как, впрочем, и никому. Этот агент, видимо, очень способный, раз сумел пронюхать не только о сделке, но также и о том, где и когда она будет проходить, или… Среди нас есть крыса, которая ему всё это выболтала. Думать на тебя — значит, в первую очередь, пятнать свою собственную честь, — он говорил медленно, вдумываясь в каждое слово. Его голос колол слух своим ледяным, тихим разочарованием. — Но один вопрос никак не даёт мне покоя: почему фэбээровец не взял тебя в заложники?
Вот он — просчёт. Отец с самого начала зашёл ко мне в комнату с конкретным подозрением, и вся его линия поведения имела одну единственную цель — выбить из меня ответ.
— Ты проиграл ему, — снова обвинение в голосе, досада во взгляде. — Находился без чувств. Время, как никогда подходящее, чтобы забрать тебя и таким образом шантажировать меня. Так почему же агент ФБР не воспользовался удачным стечением обстоятельств?
— Пожалел?
— Не говори ерунды.
Врать дальше — слишком опасно. Сидеть и разыгрывать раздумья — тоже глупо. Не зная, что ответить, я просто пожал плечами. Отец долго-долго смотрел на меня, словно сканировал.
— Тебе надо проветриться, сменить обстановку.
— Я не хочу.
— Я тебя не спрашиваю — это приказ. Хуже будет, если ты забудешься в работе из-за неудачи и наделаешь ошибок. Я уже написал сестре, что ты погостишь у неё какое-то время в Лас-Вегасе.
— Тётушке Маринетт? — ошеломлённо уточнил я и, получив утвердительный ответ, окончательно сник.
— Эрик, — отец поднялся с кровати и теперь смотрел на меня сверху вниз, — я повторюсь: мне жаль. Ты знаешь, я всегда приветствовал твоё стремление проявить себя, и, пожалуй, это моя ошибка, что ты решился на столь опрометчивый поступок. Хорошо, что в итоге всё обошлось.
Размеренным шагом он покинул мою комнату, не обернувшись на прощание, и в каждом стуке его каблуков я чётко улавливал: «Ты разочаровал меня, Эрик. Я рассчитывал на тебя, а ты меня подвёл, пошатнул мою репутацию. Я больше не доверяю тебе и лучше, если пока ты не будешь посвящён в дела Семьи, поэтому я ссылаю тебя в печально знакомое болото».
Медленно ползли по ленте бугры чемоданов, и вот, к сожалению, подобрался мой. Я схватил его за ручку и с похоронным видом поволок к выходу из аэропорта.
На улице бушевал песчаный ветер и хаос из бегущих ног, вытянутых рук с табличками «ТАКСИ», визжащих шин, открытых багажников, выброшенных мимо мусорных вёдер банок «Coca-Cola» и разноцветных юбок снующих туда-сюда дам. В кошмарном столпотворении я еле нашёл Маринетт — скрюченный вопросительным знаком силуэт с сигаретой, который замечаешь по большей части из-за охапки крашенных в огненно-красный цвет волос. Худая и бледная как мел, она прятала лицо за полями соломенной шляпы, но, когда я подошёл ближе, подбородок её тут же запрокинулся во властном жесте так, что я оказался под прицелом прищуренных недовольством глазок:
— Ещё минута, и я уехала бы без тебя, — с места в карьер набросилась Маринетт и, отшвырнув щелчком пальцев сигарету, зашагала к машине.
Ехали мы молча. Маринетт выкрутила радио на максимум — преувеличенно демонстративно, на мой взгляд, — тем самым отрезав любые попытки завязать беседу. Мне и не хотелось с ней говорить. Вульгарно одетая, в этой дурацкой соломенной шляпе и бусах на шее, которые болтались под стать её обвисшей груди, — она вызывала лишь отталкивающее впечатление, нагоняя довольно унылые мысли о ближайших месяцах в её чудной компании.
О тёте я знал, по большей части, из чужих уст — вот уже как лет десять она осела в Лас-Вегасе, сведя общение с семьёй к минимуму. Когда-то в моём далёком детстве Маринетт заезжала в особняк Фальконе чуть ли не каждую неделю и привозила нам с сестрой и кузеном подарки — «Вы хорошо себя вели? Да? Тогда вы заслужили гостинец от тёти Мари». Я помню её худую, нескладную фигуру, завёрнутую в дорогой наряд; её длинные ногти, которые она имела привычку грызть, задумавшись; её манеру разговаривать в уменьшительно-ласкательной манере, будто она постоянно кого-то задабривает или отыгрывает роль кроткой, миловидной девушки, боящейся произнести слово «секс» вслух. Ничего броского или вызывающего. Но этот её образ так давно канул в Лету, что порой мне кажется, будто я сам его сочинил.
Последние десять лет лицо Маринетт мне доводилось встречать только на семейных фотографиях — чем младше она была, тем больше снимков ей уделялось, словно, достигнув совершеннолетия, она мигом потеряла популярность в глазах родственников. Последний раз Маринетт запечатлена в 29-летнем возрасте — за месяц до своей свадьбы: сидит на софе в гостиной со своим женихом, а вокруг них стоят дед Фальконе, бабушка Фальконе, мои отец и мать, дядя Винченцо с женой, и я со своей сестрой Авророй и кузеном Диего. Этот снимок знаменателен не только последним появлением Маринетт в семейном архиве, но и последним задокументированным случаем, когда при встрече улыбки в нашей семье выглядят естественно, а не вымученно. Но я что-то увлёкся. Дело в том, что эту самую фотографию мне чаще всего пихали под нос, если речь заходила о тёте, поэтому я изучил её вдоль и поперёк. Могу даже с точностью до миллиметра описать, в каком углу что стоит и каким способом завязаны банты на волосах Авроры.
Чтобы не растягивать всю эту увлекательную прелюдию, просто перечислю самое популярное из того, что мне доводилось слышать о своей тёте. Многие в доме считали её человеком эпатажным — ей были свойственны резкие смены настроения (от смеха к слезам, от веселья к подлинной злости), неприемлемые выходки, неуместные эксперименты с внешним видом (в двадцать лет она подстриглась «под мальчика» и высветлила волосы в блонд, чем так всех напугала, что не появлялась в фотоальбомах, пока снова не стала походить на обычную итальянку) и подозрительные любовные связи. Признаться, я уверен, что большинство историй либо выдуманы, дабы наставить Аврору «никогда так не поступать, потому что это позор для всей семьи», либо значительно раздуты. Маринетт после скандала с её мужем превратилась в козла отпущения для клана, так что я нисколько не удивлюсь, если при начале Третьей мировой войны все Фальконе, как один, заверят, будто это Маринетт её развязала.
Что касается меня, то мне было, в общем-то, всё равно на тётю. Я лишь надеялся, что за время нашего вынужденного сожительства не превращусь в её носовой платок, в который она будет сморкаться всякий раз, как в памяти всплывут лица родственников-негодяев.
Мы столкнулись с Маринетт глазами в зеркале заднего вида — взгляд тёти был неприступен, как у хищницы, — и тут же отвернулись друг от друга, уставившись на вид снаружи.
Говорят, что Нью-Йорк никогда не спит, но в Лас-Вегасе будто не садится солнце — тысячи огоньков отгоняют подступающие сумерки, освещая город даже в самых его тёмных закоулках. В глаза било мерцание неоновых вывесок казино, по обе стороны широкой дороги уносились ввысь пальмы и многоэтажки, туда же устремлялись и бурные струи фонтанов. Мы пронеслись мимо Эйфелевой башни, статуи Свободы, молодёжи, в чьих пёстрых нарядах переливались блики города, кричащих зазывал, девиц в перьях, сотни, тысячи фонарей — казалось, что мы мчимся в самый разгар дня, что высоко над нами светит солнце, и какое странное, щекочущее чувство охватило меня, когда, задрав голову кверху, я увидел чёрный бархат ночи. Тогда меня даже отпустила тоска — она будто улетела туда, к небу, а я остался здесь — на разноцветной дороге, гуляющий ветер которой мешался с электронной музыкой.
Однако только мы миновали центр города, как мгла тут же окружила нас, сменив пейзаж пустошью, на горизонте которой изредка мелькали ветхие постройки. Теперь только свет фар машины Маринетт рассекал длинный путь в бесконечную черноту. С дороги поднялась пыль — ко мне вернулись и тоска, и удручённость, и гудение в голове.
— Слушай сюда, — резко позвала Маринетт, круто вывернув громкость радио на минимум. — То, что мой брат повесил мне тебя на шею, ещё не значит, что я была не против, но как получилось.
— Ага, — рассеянно поддакнул я, провожая глазами уносящийся за спину оголённый куст.
— В моём доме главная я, а ты — гость. Догадываешься, что вежливому гостю необходимо делать?
— Спускать после себя в толчке?
— Слушаться хозяйку дома, — без тени улыбки исправила Маринетт.
— М-м-м.
— Это значит, не вести себя как чёртов Фальконе.
— Не знал, что «чёртов Фальконе» — это особый вид поведения, неприемлемый в гостях.
— Не передразнивай меня и сядь нормально! Наследник! Я с тобой разговариваю, а ты от меня отвёрнут, ещё и не пристегнулся — правила что, не для тебя писаны?
— А ты что так плохо водишь, что столкнёшься с пустотой?
— Я сказала — пристегнись, — она вынула из бардачка пачку «Лаки Страйк» и закурила, погрузив в сизый дым весь салон. — Вот об этом я и говорю: сплошные колкости да остроумие, а уважение к старшим — правильно, на кой чёрт оно надо?
Я терпеть не могу, когда люди размышляют вслух, а у Маринетт эта привычка длится с тех самых пор, как я её помню. Только если раньше она болтала о всякой ерунде, вроде какой чай лучше пить утром, а какой — вечером, то теперь, очевидно, всё её скудоумие устной мысли свелось к старческому ворчанию. Из-за усталости после перелёта я воспринял этот недочёт гораздо болезненнее, чем следовало, и чуть не попросил Маринетт заткнуться.
Мы въехали в спальный район — низенькие белые домики, безлюдные песчаные улицы, пакеты мусора у поскрипывающих почтовых ящиков — моё настроение упало окончательно, хотя, казалось, я задолго до этого пробил дно. Видимо, заметив мою беспросветную хандру от увиденного, Маринетт хрипло пояснила:
— На улице всего четыре жилых дома, включая мой. Два из них — на другом конце улицы, а самый ближайший — какой-то притон с эмигрантами, — и будто кто-то шепнул ей на ушко, что она недостаточно излилась по поводу моего поведения, Маринетт, как ни в чём не бывало, продолжила: — Мне до лампочки, кто для тебя является авторитетом, а кого ты не слушаешь из принципа. Советую прямо сейчас засунуть это в себя поглубже, стиснуть зубы и не выпендриваться, а то быстро узнаешь все прелести жизни в пустыне.
Завоёвывание авторитета через запугивание, или коротко о том, как быстро Маринетт теряет самоконтроль.
— Для меня ты просто семнадцатилетний племянничек, на которого Рафаэлю стало внезапно насрать, так что будь добр вести себя со мной уважительнее.
Я открыл было рот, чтобы возразить насчёт отца, но осёкся — она только того и ждёт: чтобы я рассказал ей, почему меня отстранили от дел. Правило номер три: «Чем больше ты открываешься перед своим врагом, тем больше у него возможностей тебя уничтожить». Для семьи Фальконе Лас-Вегас известен лишь своими плачевными воспоминаниями, и, конечно, Маринетт раздирало от любопытства, почему меня, второго любимца клана, сослали в этот «гнилой городишко». Она ведь и сама здесь оказалась не просто так.
История Маринетт Фальконе, которая уже давно обросла таинством легенды, начинается с той самой знаменитейшей фотографии, сделанной одиннадцать лет назад, в день, когда Маринетт объявила всей семье, что через месяц выходит замуж за Ричарда Прайса — молодого перспективного банкира. На этом моменте все рассказчики обязательно добавляли: «Что, конечно, в духе Мари — сначала решить, а потом поставить семью перед фактом» — и презрительно, набрав в лёгкие побольше воздуха, вздыхали, а то вдруг мы с Авророй не поняли, что такое поведение — верх идиотизма. Но так как Маринетт тогда ещё довольно хорошо ладила с семьёй и не взяла на душу все человеческие грехи, мой дед одобрил этот союз. Свадьбу отыграли («денег вложили немерено, чуть было не разорились на всех её прихотях» — причитали рассказчики), и Маринетт с Ричардом переехали в Лас-Вегас, где находилось казино клана Фальконе. «Мари настояла, чтобы дон доверил Ричарду наш игорный дом. Мол, он теперь член семьи и должен быть полезен клану!» — ещё один выразительный вздох. В общем, да, Прайсу отдали казино под ответственность, и не прошло и года, как он его разорил, спустив все деньги на закрытие собственных долгов. Тут уже мы с Авророй не могли сдержаться и всем видом выказывали осуждение — то было сложное время для Семьи, которое нам запомнилось, по большей части, плохим настроением отца. «Не доверяй власть бедняку*» — напомнили все, кому не лень. Прознав о самовольности Ричарда, его в изуродованном виде доставили дону: во рту яблоко, на спине глубокая разодранная рана, из которой торчат деньги, — «прожорливая копилка».
Маринетт так и не простила клан за мужа. Со скандалом она покинула Семью и осталась жить в Вегасе, не желая иметь никакого отношения к Фальконе. Каждый месяц ей высылали кругленькую сумму, она в ответ слала сухое «пришли», и на этом общение с ней заканчивалось.
— И ещё, — вновь раздался её отрывистый как стаккато тон, — я живу не одна — со своим молодым человеком. Даже не вздумай с ним спорить и тому подобное. Если будешь вести себя как паинька, то мы быстро подружимся, — она подмигнула мне, как-то слишком по-девичьи — хороший пример того, как быстро у Маринетт гнев сменяется на милость, — и вынула ключи из зажигания. — Приехали.
Дом Маринетт был не хуже особняка Фальконе, хоть фасад и безнадёжно пустовал, — ни намёка на аллею или даже газон, зато из-за угла выглядывал кусочек бассейна с бирюзовой водой. Не успел я толком осмотреть двор, — хотя пристально разглядывать было, в общем-то, и нечего, — как мы уже взбежали по ступенькам крыльца и оказались в просторной гостиной с панорамным окном. Вид как раз открывался на бассейн — на мирной глади воды расползлась огромная луна, у западной стороны бортика вытянулись два шезлонга и аккуратный столик со страусиной ножкой. В самой же гостиной смешалось явное присутствие двух рук: одна — женская, довольно чистоплотная, выросшая в мире антикварной мебели и старых книг; другая — мужская, небрежная, оставляющая после себя след всюду, будто помечая территорию. На первый взгляд аккуратная комната при более доскональном рассмотрении уже не казалась такой аккуратной — на столе валяется позабытая коробка пиццы и опрокинутый пустой бокал; на диване, между подушек, виднеется пляжное полотенце; у телевизора мирно лежит скомканная упаковка печенья «Oreo», и так — всюду, куда не посмотри. Не видя «молодого человека» Маринетт, я уже мог с лёгкостью его представить.
— Твой полтергейст, надеюсь, шумит с такой же избирательностью, что и мусорит, — не сдержавшись, съязвил я.
— Как только вредные детки уходят на боковую, — едко парировала Маринетт и, бросив на диван шляпу, позвала: — Гаспар!
Пока Гаспар откуда-то выползал, сотрясая дом звоном посуды, я, заложив руки в передние карманы брюк, продолжал изучать дом, в котором мне предстояло гостить неопределённое количество времени, и дошёл до мрачного осознания, что уже ненавижу каждый его квадратный метр.
Наконец перезвон прекратился, и с кухни вылез мужчина с чёрными, зачёсанными назад волосами, достававшими ему до мочки уха; на остром подбородке болталась хлипкая бородка, и только нос отдавал чем-то благородным — длинный, с греческой горбинкой. Выглядел он младше тёти лет на пять, хотя, когда та подлетела к нему, чтобы задушевно повиснуть на шее, разница сместилась в обратную сторону. Словно подростки, они завернули друг друга в объятия и залепетали что-то прокуренным полушёпотом, соприкасаясь то руками, то носами, то бёдрами — как ни крути, картина рисовалась нелепая: оба худые и высокие, они напоминали две поломанные палки, запутавшиеся между собой. Длилось их воссоединение порядка пяти минут, за которые я успел знатно заскучать и повиснуть в полудрёме с открытыми глазами.
— Кхм, детка, может, познакомишь нас? — первым опомнился Гаспар, за что я мысленно его поблагодарил.
Маринетт, которая, само собой разумеется, уже напрочь обо мне забыла, вновь натянула на лицо выражение «только пискни, и я разнесу тебя в пух и прах»:
— Милый, это Эрик — мой племянничек. Эрик, это Гаспар Ортис.
Мы обменялись рукопожатием — крепким, как при заключении сделки. Правда, интуиция подсказывала мне, что если Гаспар Ортис и заключал с кем-то сделки, то вряд ли их выполнял. По крайней мере, добросовестно. Вид у него был отпетого жулика.
— Твоя комната на втором этаже, последняя дверь слева, — подтолкнула Маринетт и, точно я не отличался особой сообразительностью, ткнула пальцем на лестницу.
Выделенная комната, занесённая толстым слоем пыли, встретила меня напряжённой вакуумной тишиной. Голые стены и неприжитая, чужая мебель навалились на меня гнетущим чувством одиночества. Я прошёл внутрь, не включая света, как призрак, который вплыл на свой угрюмый чердак, чтобы оттуда доставать счастливое семейство. Окно без занавесок бросало на пол продолговатые светлые полосы — жёлтыми лентами они растянулись по всей комнате, забрались на постель и схватили в свои решётчатые сети меня. Оставив ручку чемодана, я плюхнулся спиной на жёсткий матрац кровати и раскинул руки в разные стороны — этакая статуя Христа-Искупителя.
На улице — тихо как на кладбище. Я не сомневался, что если и встречу кого-нибудь на этой богом забытой улочке, то вид у него будет туберкулёзно больного или, что более вероятно, обдолбанного эмигранта. Меня стиснула удушливая досада — возросла до такой степени, что я вцепился руками в волосы и то ли зарычал, то ли заскулил, то ли просто открыл рот от бессилия. Глупый — нет, до обидного наивный.
Потолок разрезал свет проехавшей машины — вспышка и снова тьма, сомкнувшаяся у люстры, словно петля на шее. Мою грудь затопила пустота. Разъедала, больно скребла изнутри. Любая нежность, к которой я пытался обратиться, чтобы не сойти с ума от отчаяния, будь то прощальный поцелуй сестры или объятия матери, замерзала при воспоминании об отце — о том, как медленно он покинул мою комнату, не обернувшись напоследок.
Начался слабый, почти неуверенный дождь. Ветер покачивал с силой ветки так, что те застучали по стеклу, будто костлявые пальцы. По потолку стекали длинные тени капель, по каждой незнакомой вещи в комнате бежал дождь. По мне он тоже бежал. И будто где-то внизу расползалась огромная чёрная лужа, в которой под утро всё утонет.
*Фальконе – итальянская фамилия, поэтому правильно она читается как «Фальконэ»
*Стивен «Стрелок» Флемми и Питер «Потрошитель» Каприо – американские гангстеры
*25 правил Коза Ностры – сводка правил организации
*Омерта – мафиозный кодекс молчания; клятва, которую дают все гангстеры, когда присоединяются к организации.
*Коза Ностра – свободная ассоциация преступных групп итальянского происхождения, которые имеют общую организационную структуру и кодекс поведения. Основная группа, известная как «семья», «клан». Так как членам организации нельзя произносить слово «мафия» вслух, они называют себя «Коза Ностра» ( с итл. «наше дело»)
*«Не доверяй власть бедняку» – поговорка у мафиози